Александр Кузнецов. Дети моря. Дальневосточная быль
Ветреной тихоокеанской ночью рыбак Гена Клионов сидел, свесив ноги, на верхушке высоченной скалы. Далеко внизу плескался океан, и Гена будто летел верхом на каменной глыбе сквозь безумную ночь. Дул пронзительный ветер, и у рыбака от холода и ужаса перехватило дыхание.
Гена не знал, что этот безумный полет был всего лишь сном — последним в его жизни. Незаметно для себя рыбак умер, а его кошмарный сон стал томительной реальностью испуганной души. Она покинула остывающего на кровати Гену и, немного полетав, заняла снившуюся ему вершину скалы, торчащую к северу от маленького рыбацкого поселка, почившего в послепутинном пьяном угаре на берегу неспокойного океана. Случилась смерть оттого, что блуждавшее в грудной клетке сердце устало качать изрядно разбавленную спиртом кровь и прилегло отдохнуть — всякий пьяный устремлен к отдыху, так же и сердце — прилегло на решетку из выгнутых ребер.
Облачко остывшего пара — душа Гены — просидела на высокой скале всю ночь, пока не посветлело кривое небо. Душа ждала своей участи. Небо могло пролиться на землю дождем, и тогда облачку суждено было сконденсироваться в капли и навсегда впитаться в трещины камня. Но могло засветиться и солнце, тогда душа стала бы легче воздуха и поселилась в пролетающей чайке с черной головкой и красными лапками.
Небо еще находилось в пасмурном раздумье, облака — беспорядочно вылепленные серые студенистые мозги — медленно шевелились роковой мыслью, а к берегу уже подошел мотобот со стоящей на рейде огромной плавбазы и привез доктора — крепкого краснощекого мужчину, который дышал здоровьем — в его присутствии любой больной почувствовал бы прилив сил. На докторе была удобная кепка из кожи и на плечах — широкая и тоже кожаная куртка. Если к этому добавить, что доктор щеголял в отглаженных темных брюках из дорогой ткани и модных американских башмаках на толстом протекторе, а в расстегнутом вороте куртки был виден внушительный узел пестрого галстука, то станет понятно, что на встречающих рыбаков, упакованных в бушлаты, телогрейки и сапоги, он произвел впечатление человека солидного, требующего к себе уважительного обращения на “вы”.
Из-за долгой жизни в море доктор теперь чуть пошатывался на досках пирса. Выслушав встречающих, он произнес громкое и бодрое в утреннем сыром воздухе: “Ну-ну!” — и сделал нетерпеливый жест рукой, призывая вести его скорее в поселок.
По дороге он так ни с кем и не заговорил; казалось, он так и дышал утренней свежестью. Но он сильно поморщился и посуровел, когда пришлось войти в низкое полутемное жилище покойного. Он для чего-то пощупал мертвое запястье Гены и заглянул в мутные зрачки. А потом повернулся к рыбакам, сказал:
— Допился, голубь… — прибавив к этому привычную для всех нецензурную фразу, кончавшуюся словом “мать”. Произнес ее, однако, мирным тоном, и столпившиеся в прихожей люди разом почувствовали облегчение: доктор перестал смущать их своей загадочной цивилизованностью.
Из соседней комнаты донеслись приглушенные рыдания женщины, которая, заслышав приход людей, видимо, желала к себе чужого участия. Кто-то из рыбаков, толкнув табурет, поспешил ее успокоить. Табурет громко упал, и от этого звука голос в соседней комнате затих, на минуту воцарилась любопытствующая тишина. Доктор представил себе скорбящую вдову или, может быть, мать покойного, приподнявшую неутешную голову от подушки. Перед собой он видел на гвозде обвисшее всепогодное пальто, верно принадлежавшее плакавшей, и ему стало до горечи жаль женщину, он вдруг с тоской вспомнил свою старенькую седую мать и теперь куда злее процедил как бы мимо столпившихся рыбаков:
— Алики, хари немытые, жрут без меры. — И развернулся всем корпусом, не шевеля круглой головой и красной шеей. — Ему дали проход к столу. Он щелкнул замками чемоданчика, и все оцепенели, едва крепкая рука его высыпала на стол блестящие никелем страшные инструменты. В конце был извлечен завернутый в дезинфицирующую салфетку стакан и плоская стеклянная бутылка с прозрачной жидкостью. Задумчиво глядя на покойного, доктор отвинтил пробку, наполнил стакан и, не меняя выражения лица, выпил спирт тремя движениями горла. Каждый из рыбаков тоже сделал три глотка, но порожних, лишь воображением помогая доктору. Доктор зажмурился и громко втянул носом жгучий воздух. Щеки его треснули багровыми капиллярами, а в глазах набухли слезинки.
— …ххы …мать. — Отдышавшись и отерев лицо платком, доктор требовательно спросил: — Кто может ассистировать?…
— Чё? — спросил робкий голос, и рыбаки еще плотнее сгрудились у двери.
— Ну!… Кто помогать будет?
И тогда один из рыбаков, чей взгляд отличался наибольшей невозмутимостью, подался вперед. Это был Толик Махалкин, длинный человек, сгорбленный в низком жилище. Он скромно взял из рук доктора вновь наполненный стакан и медленно потянул спирт вкушающими губами, закидывая костяную лопоухую голову и чуть приседая, словно боясь удариться о низкий потолок.
Из потемок тесного жилища доктор велел вынести стол, застеленный старой клеенкой, на свежий воздух во двор. Когда на клеенку положили раздетое щупленькое тело, ободранные деревянные ножки стола глубоко вдавились во влажный песок. Кто-то сказал:
— А Генка как будто тяжельше стал… А был маленький такой.
Из двора виден был край еловых сопок на севере острова и одиночная скала, голым бесплодием поднимавшаяся над тучным океаном. А с вершины скалы был виден двор, на котором зажелтели обнаженные члены. Но в положении Гениной души ничто не переменилось. Облачко даже не колыхнулось при виде бывшего хозяйского тела.
Доктор надел поверх куртки белый халат, немного запачканный чем-то зеленым спереди, и решительно сделал первый скрипучий разрез. При этом звуке большинство любопытного народа стремительно подалось со двора за калитку.
…Доктор неспешно ковырялся в распоротом покойнике, кромсая и рассматривая окровавленные органы с загадочной сладострастной улыбкой, и со стороны она могла показаться чудовищным проявлением вампиризма. Скальпель для экономии движений был каждый раз втыкаем в ляжку трупа, чтобы не тянуться за ним далеко. И Толик, вначале захмелевший от спирта, теперь трезвел, он чувствовал непослушную тяжесть, помимо воли тянувшую его к земле, ему нестерпимо хотелось отойти подальше, лечь, как есть, не выбирая места, прижаться затылком к влажному холодному песку и лежать так неподвижно, взирая в синеву.
А в лице доктора на деле ничего вампирского не было. Обычное лицо дорвавшегося до практики увлеченного специалиста: распластанное тело он рассматривал не просто как вчерашнего человека, оно было для него настоящим заводом по производству экскрементов, тепла и слов, причем заводом остановившимся, каждый механизм которого можно было извлечь, измельчить, рассмотреть. Определяя про себя степень изношенности механизмов и радуясь своей медицинской эрудиции, доктор с улыбкой произносил:
— Ну да, цирроз… Эге, тромб… Сколько ж ему было?… Тридцати не было?!. Ну, брат, поизносился… — поверх зеленых пятен на халате доктора появились красные, но он не замечал того. Исследованные органы он клал в оцинкованный таз, украденный как-то помершим в поселковой бане. Когда таз наполнился, Толик отнес его к сарайчику, а на табурет поставил большую белую кастрюлю, в обычное время предназначенную для варки студня. Рыбак был уже близок к тому, чтобы выблевать свои впечатления, но он все-таки жалел выпитое. Крепко сжав зубы, он медленно удалился к заборчику. За калиткой тихо курили папиросы два рыбака, они молча протянули ему по папироске, и Толик, губами беря одну, сипло пробормотал:
— Щас кончим уже.
Но доктор не дал ему отдышаться, окликнул:
— Эй! Как тебя… материал неси.
Толик поспешно зашлепал к сарайчику, взял таз. Он смутно видел содержимое страшной емкости, неся ее на вытянутых руках. Но доктор сразу обнаружил пропажу.
— Где печень? — И оба разом повернулись к сарайчику.
Там в дверях, в потемках спрятавшись от людей, тихо урча, чавкающий пес покойного, по кличке Малыш, внешне похожий на матерого волка, пожирал вывалянные в песке куски желтоватой циррозной печенки хозяина. От волка собаку отличала только рыжая шерсть. По всему было видно, что со смертью хозяина пес сразу забыл о своем назначении раба, он злобно косился на людей, и шерсть его дыбилась на загривке. Печень стала законной добычей полуволка. Едва доктор попытался приблизиться, чтобы отобрать ее, собака-людоед обнажила клыки и, рыкнув, сделала короткий выпад. Доктор отпрянул, но поздно, собака прокусила ему ногу ниже колена, разодранная штанина дорогих брюк быстро напитались алой докторской кровью.
А Толик уже не видел этой короткой борьбы. Все его существо перестало воспринимать окружающее. Рыбак отошел, уперся огромными ладонями в штакетник, сильное тело дергалось от рвоты. Он не удержался, потому что воображение родило отчетливый вкус человеческой печени на языке. Толик удивился, что она была сладкая.
Немного погодя он сидел за калиткой на поваленном столбе в окружении товарищей. В течение получаса только однажды кто-то прервал тягостное молчание:
— А ведь вчера Генка живой был… И киряли вместе…
Да, сутки назад Геннадий Клионов был в их числе, и никто не замечал на его лице признаков скорого завершения жизни. Накануне с утра остывающая осень подогрелась чахнущим солнцем. Тепло раскрошилось в лужах и листве, и Гена старался побольше впитать в себя греющих лучей. Он расстегнул телогрейку и ворот рубашки, и скоро подогретая радость выступила наружу, на щеки Гены, бодрым кровотоком. Рыбак ежился в чистой приятной одежде, он неспешно шагал к рыболовецкой конторе и говорил плетущемуся рядом псу:
— Ну чё, чё?… Ну чё?… Чё, едри твою?…
Малыш на ходу гнул голову к шагающему болотнику хозяина и проводил ухом по свернутому голенищу, наслаждаясь добротой человека. Гена еще больше добрел. Улыбка расползалась по маленькому шершавому лицу, не оставляя места глазам, и глаза прятались в щелках удовольствия.
С торца приземистой конторы у железной двери кассы бригада собралась до открытия. Был радостный день расчета, и никто не вспоминал вчерашнюю путину. Работа, в которой были километры мокрой дали, многие тонны серебристой рыбьей массы и распухший утопленник со съеденным до костей лицом, занесенный течением в сеть, — работа ушла из сознания в долгую память для снов и застольного трепа.
Бригадир Скосов пришел позже всех. Наполнив воздух папиросным дымом, он сказал веско и весело:
— Господа акционеры, а разве мы не заслужили честно выжрать? Мы дали такой план, что родной колхоз возродится из пепла. — Его взгляд прошелся по одобряющим лицам, задержался на Гене и проник в его глаза, потревожив их беззаботность. Но в Скосове была колкая доброта, и Гена с удовольствием потер ладони о полы телогрейки.
— По литре на рыло, — бодро сказал Гена.
— Ты природный жмот, Клионов. — На плечо Гены шлепнулась добродушная пятерня.
— А чё? По два пупыря и закусь. — Гена съежился и повел плечом под навязчивой рукой.
— Не-а… Плыви ты в проруби, — протянул Скосов и вынес конечный приговор кошелькам рыбацких жен: — На троих — ящик.
Бригада ответила хриплым смехом.
— Позеленеем, бугор.
— Маленьких и сопливых прашу па-теряться. — Скосов небрежно уселся на лавке. — Кто хорошо работает, тот хорошо принимает.
Строгая молодая бухгалтер появилась из-за угла неожиданно. Она аккуратно обходила голубые разводы луж, часто слегка наклоняясь вперед, чтобы взглянуть на свои белые лакированные сапожки, очень белые посреди грязи улицы.
— Здравствуйте, — устало сказала она, и на людей густо повеяло апельсиновым запахом косметики. Рыбаки поздоровались, а Гена еще прибавил за всех:
— А слыхали, что деньги вчера привезли… Ждем, ждем… вот. — Он улыбнулся, но бухгалтерша холодно посмотрела на него, и он сконфузился и занемел, словно улыбка его заледенела на морозе. Где-то мимо пролетала птица, Гена вытянул к ней кадыкастую шею. Чайка несла на медленных крыльях неповоротливость океана, уставшего от собственной огромности и тяжести. Птица была ослепительно белая, как сапоги бухгалтерши, а небо такое же синее, как широкая лужа перед конторой. Чайка долетела до столба дыма из печной трубы, пропала за черной пылью скрытого огня, и пропала неловкость Гены.
Получив деньги, девять рыбаков шумно проследовали в магазин, где купили три ящика водки и несколько банок консервированной морской капусты. Пугливая продавщица сама вынесла из темной подсобки ящики, водружая каждый на шаровидный упругий живот и покачиваясь откормленной кряквой.
— Людям-то скажу что? Людям?… Ящик только остался.
Бригадир перегнулся через прилавок, провел неожиданно ладонью по румяной щеке.
— Стервочка ты моя, — пропел он голосом нежности, — так и скажи: Скосов взял. А я любому пасть порву.
Женское лицо налилось смущением, и для приличия продавщица шлепнула по растопыренным пальцам бригадира. Но скоро она уже перестала интересовать рыбаков — она осталась лишь маленьким приятным фрагментом в их всеобъемлющей любви. И пока она торопливо считала деньги, рыбаки успели рассовать бутылки по карманам и в сапоги и пошли к выходу, бережно и косолапо передвигая ноги.
Обосновались они в просторном гараже, где вдоль стены тянулись стеллажи для металлического хлама и валялись пустые автомобильные покрышки на бетонном полу, два грузовика и бульдозер стояли во дворе, платя непогоде дань ржавчиной. Рыбаки расселись вкруг на покрышках, радуясь уюту и тишине помещения. Теперь между ними не было зла работы. Однако они понимали, что предстоящее действо — все еще продолжение путины, ее завершающий традиционный акт, и дружба застолья долго не могла овладеть ими. Две кружки медленно ходили по рукам, описывая в воздухе петли и восьмерки, соударяясь и останавливаясь у пьющих ртов. Но постепенно молчание первых минут перерастало в неторопливый разговор — подобно умеренному ручейку он должен был превратиться в шумный бессмысленный поток.
— Жизнь — это сон, — сказал бригадир. Этот человек давно одолел в жадном чтении местную библиотеку, и в нем странным образом соединялась грубость рыбака с начитанностью филолога, и сейчас, до наступления полного опьянения, Скосов случайно оторвался от плоскости собеседников. — Жизнь — сон. И вот ты, Гена, — не Гена, а только сонная мечта. — Он задумался. — Если разобраться, это не ты пьешь водку и портишь атмосферу — вместо тебя этим занимается единая воля земли.
Лицо Гены застыло в трудной мысли. Он хотел как-то отреагировать на слова бригадира, но его отвлекал светлый дверной проем, где он видел уходящую вдаль женщину. Он не мог узнать, кто она, было слишком далеко, но почему-то подумал, что жизнь ее так же грустна, как его собственная жизнь. И, видимо, бригадир был прав, сказав что-то о жизненном сне.
— Моя баба тоже всегда спит, — наконец по-своему согласился Гена. — Я ее четыре раза брюхатил, а она спит и пьяная… Поэтому и пузо у нее сонное росло… Росло, росло… Да, мать ее… Дура баба.
— Да, Гена, баба дура. — Бригадир почувствовал в себе каплю уважения. — И даже самая умная баба все-таки дура. В ней навсегда остается детство… И еще бабе нужен мужик, чтобы травить его. Иначе она впадает в тоску. — Скуластое лицо его изображало уверенную улыбку мудрости, но ему возразил совсем уже пьяный рыбак Свеженцев, обросший серой бородой одиночества. Когда-то Свеженцев был на материке дорожным инженером, но на острове прямая, как автострада, линия логики утратилась им, так как он понял однажды, что она тягостна романтическому сердцу.
— А я женщин люблю, — сказал Свеженцев, и мечта его перелилась в глаза и в понежневшие губы.
Скосов ухмыльнулся, но ничего не ответил, сочувствуя некрасивому Свеженцеву, которому лишь изредка удавалось добраться в соседний поселок для кратковременного сожительства с известной на всю округу спившейся бабенкой по кличке Сайра.
В дверной проем врывался ветер моря, доносивший голос рынды. Колокол был бесполезной, но, по суеверности детей моря, обязательной принадлежностью маленького буксира, трущегося о кранцы у пирса. Ветер надувал медь, и тяжелый язык выбивал упругий звук, похожий на хрустальный звон. Желая убедиться в сходстве, Гена катнул ногой пустую бутылку, и она ударилась в горку другой опустошенной посуды. Гена на минуту сам превратился в тонкий перезвон. Кружки стояли на полу — каждый желающий время от времени наполнял их самостоятельно. Гена налил себе треть. Он чувствовал себя легким непрерывным звоном, и он думал, что рыбаки, оравшие почти все разом в каком-то споре, тоже не имеют материальной плотности, а состоят из света и звука, как люди на экране в клубе. Материальным и тяжелым было небо — его край заполнял половину дверного прямоугольника. Наливаясь гущей, небо постепенно превращалось в огромную черную медузу. Студенистая масса потела от собственной тяжести, и крупные капли холодного пота срывались на землю, так что скоро пошел секущий дождь поздней осени. Запузырилась пена у входа. И Гене почудилось, что из его груди сочится что-то невесомое, но важное, тает, растворяется в потоках ливня, в мутной сопливой атмосфере, а на земле остается только пустая грусть. Рыбаки не могли слышать внутреннюю жизнь Гены. Его понимала лишь ласточка, спасавшаяся от дождя на балке под потолком. Она улавливала удары его сердца и взволнованно трепыхала крыльями. Она почему-то одна осталась на острове ждать смерти в осеннем металлическом воздухе.
Сквозь пелену угара Гена различил странно изгибавшуюся фигуру бригадира Скосова. Присмотревшись, Гена понял, что Скосов боролся на руках с Василием Левшиным, высоким кудлатым мужиком. Их перекошенные красные рожи лбами клонились друг к другу, и все вокруг примолкли, потому что азарт борьбы переходил в бешенство, и вслед за рукопожатием поединка должен был раздаться звук разбиваемого кулаком лица. Все ждали — кто с нетерпением, кто со страхом — этого звука, но поехал в сторону, повалился под локтями металлический столик, грохнулся на пол вместе с рогатыми ключами, болтами, гайками. Руки расцепились, и Вася, страшно матерясь, запрыгал на одной ноге.