Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 11 стр.


Он спасался от нее, например, охотой, вышибая клин клином. «Охота была для меня отвлечением, часто и спасением от мыслей о женщинах, которые всё больше и неотвязчивей мучили меня. Всё же до сих пор я ухитрялся оставаться девственником, хотя давно уже был чувственно развращен в другом смысле. Избегал я женщин по двум причинам: во-первых, я боялся заразиться, во-вторых, мечтая о счастливом браке, хотел сохранить до него мою чистоту».

В начале девяностых Лёва находится под мощным влиянием отца и его «Крейцеровой сонаты». А одно из главных прозрений героя «Сонаты» Позднышева заключалось в следующем: почему девушки до брака обязаны хранить половую чистоту, а юноши – нет? Почему сексуальная опытность мужчины, вступающего в брак, не только не вменяется в грех, но даже негласно признается его достоинством?

Однако нравственные соображения постоянно конфликтуют в молодом Льве с требованиями природы. В неудовлетворенности полового инстинкта он готов видеть и причину своей болезненности.

«Итак, желудок плох, здоровье тоже мое довольно слабо, – записывает он в дневнике в декабре 1890 года. – Но надо характера, воли, духу, это заменит физические недостатки. Отчего я не крепок здоровьем и худ, как спичка? Неужели от о…? Нет, это только подлило масла в огонь, я бы и без этого был бы, пожалуй, такой же».

В письме к Черткову признается, что он измучен половой проблемой.

«Половые дела меня… тяготят страшно… Сегодня я нравственно живу и мыслю, завтра, несмотря на глубокое убеждение, что мне это запрещено совестью, не подумай – доктором, что это моя погибель, я возбуждаюсь при виде женщины до того, что всё забываю, не имею сил отойти от нее, борюсь и мучаюсь, наконец, какими-нибудь внешними средствами спасаюсь от фактического падения, а потом раскаиваюсь и чуть не рыдаю… Я, по крайней мере, до сих пор, с тех пор, как почувствовал в себе половые инстинкты, никогда не мог жить спокойно, чем-нибудь ровно и счастливо заниматься, – это постоянно отвлекало меня, заставляло забывать о том, в чем настоящая разумная жизнь, делало меня животным. Вот отчего скорее жениться, вот отчего бросать университет».

Эти интимные проблемы он обсуждал с отцом. Вот запись Толстого в дневнике от 19 декабря 1888 года: «С Лёвой говорил об общем бедствии – онанизме и о лжи, под которой скрывается разврат».

И получалось, что когда отец со всей мощью своего не терпящего компромиссов разума и всей силой художественного таланта вбивал осиновый кол в проклятый половой вопрос, доказывая, что особой любви мужчины к женщине, кроме полового влечения, быть не может, как не может быть христианского брака, – его сын только начинал терзаться тем, чем мучился в молодости отец. Только мечтал о женитьбе, как мечтал в свое время отец. Но эти сладкие терзания и смутные мечты уже были отравлены поздними откровениями отца.

Как ему было угнаться за ним? Как оправдать свое громкое имя? Что нового сказать людям, чего еще не сказал отец?

31 августа 1889 года Толстой записывает в дневнике: «Вечером читал всем “Крейцерову сонату”. Подняло всех. Это очень нужно… Лёва слушал, и ему нужно».

Охота к перемене мест

19 января 1891 года Софья Андреевна писала: «От Лёвы прекрасное письмо; но, Боже мой, какой он впечатлительный и мрачный! Нет жизнерадостности – не будет цельности, гармонии ни в жизни, ни в трудах, а жаль!»

Этой впечатлительностью и мрачностью он тоже напоминал отца в молодости. И в том не было цельности и гармонии. И тот не находил себе места… Из Казанского университета помчался в Ясную Поляну на хозяйство, потом – в Москву, в разгул и кутежи, потом – в Петербург с бесплодной попыткой продолжить учебу, потом – опять в Ясную. И так его бросало из стороны в сторону, пока весной 1951 года он не отправился со старшим братом Николаем на Кавказ.

Но ведь не просто отправился, как отправляются на службу в армию, а сначала сплавился с братом на лодке от Саратова до Астрахани… Поездку на Кавказ он поначалу явно воспринимал как увлекательное путешествие, а прибыв в станицу Старогладковская с удивлением записал в дневнике: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».

Однако, когда летом 1890 года его сыном «овладело беспокойство, охота к перемене мест», Лев Николаевич воспринял это неодобрительно. 4 июня он записывает в дневнике: «С Лёвой был разговор о его поездке. Я говорил ему, что он барин и что ему надо опомниться и покаяться».

В сентябре того же года, когда сын перешел с медицинского на филологический факультет, Толстой пишет в дневнике: «От Лёвы тяжелое письмо – не может без лакея. Поразительная нравственная тупость». Это первое откровенно злое высказывание отца о сыне.

Дело в том, что в письме из Москвы в Ясную Поляну Лёва требовал прислать ему слугу: «…здесь целое хозяйство, лампы, тарелки, 3 комнаты, пыль… Можете выводить что угодно из всего этого, что я привык к барству и т. д., но пришлите мне Ваську. Здесь искать долго и найти можно, но дороже, чем Вася. Лучше уже его».

Но что плохого было в его желании проехать по своей стране? Возможно, отца мучило именно то, что сын дублирует его молодые поступки вместо того, чтобы сразу жить с той нравственной «базой», которую уже выработал Лев Николаевич. Это тем более терзало его потому, что в глубине души он чувствовал невозможность этого. Не только в силу молодости Лёвы, но и оттого, что сам же он воспитал его «барином».

Толстой пишет: «Нынче думал: я сержусь на нравственную тупость детей, кроме Маши. Но кто же они? Мои дети, мое произведение со всех сторон, с плотской и духовной. Я их сделал, какими они есть. Это мои грехи всегда передо мной. И мне уходить от них некуда и нельзя».

Между тем путешествие Лёвы было как раз свидетельством его еще не остывшей жизнерадостности.

«Избегав и изъездив с детства всю Ясную Поляну и ее окрестности, я постепенно стал расширять мое знакомство с миром, и с первых же лет студенчества я стал ездить по России, чтобы лучше узнать ее», – пишет он в «Опыте моей жизни».

Интересно, что географически он отчасти повторял странствия отца в пятидесятые годы: «Сначала на Волгу, Уфу и Урал, потом на Кавказ и в Крым». Летом 1890 года от Нижнего Новгорода на пароходе спустился до Казани, затем по рекам Каме и Белой добрался до Уфы, оттуда по железной дороге доехал до уральских гор и вернулся в Ясную Поляну Летом следующего года он пропутешествовал таким маршрутом: Астрахань – Баку – Тифлис – Владикавказ – Пятигорск – Кисловодск – Новороссийск – Ялта – Одесса. В большинстве этих городов побывал его отец.

В каждом из путешествий Лёва заезжал в самарское имение Толстых. Это тоже был наезженный маршрут отца, который на протяжении семидесятых годов почти ежегодно летом отправлялся в самарские степи на лечение кумысом, а затем и по хозяйственным нуждам.

Так, желая доказать себе и родителям свою самостоятельность, Лёва кружил по отцовским местам, с той существенной разницей, что отец служил и подвергался смертельной опасности, а сын путешествовал все-таки как барин.

Но Толстой был неправ, упрекая сына в «нравственной тупости». Лёва чувствовал свое положение и переживал в связи с этим. В одном из писем матери с Волги он описал ей встречу с бурлаком, который изнемогая от усталости, посмотрел на него, стоявшего на мостике, и с горечью сказал: «Что, барин, весело кататься на кораблях?»

Он чутко реагировал на отношение простых людей, на всю жизнь запоминая вроде бы самые незначительные эпизоды: «В Пятигорске я стал ухаживать за понравившейся мне казачкой, стелившей мне постель в гостинице, но она с презрением охладила меня» («Опыт моей жизни»). Чем не князь Оленин в «Казаках»?

В этих путешествиях он поневоле должен был сравнивать себя с отцом. А если забывал об этом, ему напоминали другие. «На станции Казбек… я встретил маленького доктора, который крутил папироски и приговаривал: “Omnia mea mecum porto”[12]. Я сказал ему, что я Толстой, но он не поверил и назвал меня “quasi-Толстой”».

С молодой пылкостью он хотел совершить нечто достойное своего имени. И эта возможность вскоре представилась. Но прежде ему пришлось пережить два очень важных события. В один год он стал помещиком и писателем.

«И я полюбил его»

В середине апреля 1891 года в Ясную Поляну приехали все старшие сыновья для обсуждения вопроса о разделе отцовской недвижимости. Случай был уникальный. Толстой переписывал всю свою собственность на жену и детей, «как если бы я умер». Его заветная мечта раздать всё нищим не была поддержана в семье. В результате в апреле 1891 года состоялся беспрецедентный акт «наследования» всей собственности человека при его жизни, юридически закрепленный год спустя. Больше года потребовалось Софье Андреевне, чтобы оформить это решение мужа, и она пишет об этом в воспоминаниях как о «сложном, трудном и тяжелом деле».

Но ситуация была еще и психологически очень непростой. И Софья Андреевна, и все взрослые дети понимали, что это решение отца не какой-то каприз, а тяжело выстраданный компромисс между его убеждениями и интересами семьи. Толстой же понимал, какую «бомбу» он закладывает в отношения со своими последователями и противниками. Теперь каждый мог указать графу что, проповедуя на словах отказ от собственности, он на деле переписал свое имущество на домашних и остался жить «барином» в Ясной Поляне.

С этого момента только ленивый не обвинял Толстого в лукавстве. И опровергнуть ничего было нельзя, потому что объективно дело выглядело именно так. Нужно было глубоко понимать Толстого, его взгляды на себя и других людей, читать его письма и дневники, чтобы правильно оценить этот поступок.

Разделились-то они довольно мирно. Софья Андреевна пишет об этом так: «План раздела сделал сам Лев Николаевич; я умышленно отсторонилась от этого и очень стояла за то, чтобы делили всё по жребию. Но ни Лев Николаевич, ни дети этого не хотели, и после долгих разговоров и различных мнений пришли к следующему заключению: Сереже дать Никольское, половина которого составляла бы Машину часть, на которую Сережа дал обязательство выплатить за нее деньги. Тане дали 40 000 рублей деньгами, которые должны были выплатить меньшие дети из их доли, и Овсянниково. Илье – купленную мной Гринёвку и Александровский хутор при с. Никольском. Лёве – Бобровский участок в Самарской губернии и дом в Москве в Хамовническом переулке… Ясную Поляну Лев Николаевич отдал мне с меньшим сыном – Ваничкой, после смерти которого она перешла пяти сыновьям. Они продавали лес, но нас, стариков, никогда не тревожили и в дела Ясной Поляны не входили и по сегодняшний день».

Из этих записок выясняется один любопытный факт. После смерти Ванечки в 1895 году сама Софья Андреевна, по сути, осталась юридически неимущей. Она вела хозяйство Ясной Поляны, но не была владелицей этого имения. Ей принадлежали только дом и приусадебный участок, которые отошли ей при разделе 1891–1892 годов, а само имение, доставшееся несовершеннолетнему Ванечке, после его смерти перешло к пяти другим сыновьям. При этом она всю жизнь поддерживала их деньгами. Нельзя не поражаться мужеству этой женщины!

Раздел имущества происходил на Страстной неделе. Татьяна Львовна писала в дневнике, что отец тяжело переживал это событие. «Это было так жалко, потому что это было как осужденный, который спешит всунуть голову в петлю, которой, он знает, ему не миновать». Дочь Мария пыталась отказаться от своей доли «наследства», но Софья Андреевна настояла, чтобы ее доля (пятьдесят пять тысяч рублей) оставалась за матерью и перешла дочери по ее первому требованию. Так и случилось. Когда в 1897 году Маша вышла замуж за Николая Оболенского, то была вынуждена забрать у матери свою долю.

Раздел прошел мирно, но он расколол семью. Прежде всего, Толстой отделился от всей семьи, а Софья Андреевна разделилась с детьми. Маша заняла позицию отца, чем задела чувства братьев и сестры Тани, которые согласились стать собственниками. Илья остался недовольным своей долей и высказывал это.

Интересно вел себя малолетний Ванечка. По воспоминаниям Ильи, младенец тоже встал на сторону папа́. Когда мать во время прогулок говорила ему, что он теперь хозяин Ясной Поляны, Ванечка топал ножкой и возражал: «Нет, мама, не говори, что Ясная Поляна моя. Всё – всехнее». Но вот в воспоминаниях Лидии Веселитской, не раз бывавшей в Ясной Поляне и пользовавшаяся доверием Толстых, мы найдем совсем другое свидетельство.

«…вдвоем с Ванечкой мы ушли в лес. За нами побежала большая белая собака. Когда я похвалила лес, Ванечка сказал:

– Это Чепыж. Это мой лес. Это всё мое. Да, да. И земля моя».

Видимо, ребенок, не понимая сложных обстоятельств этого раздела, вел себя с разными людьми по-разному, то как «последователь» отца, то как гордый «собственник».

Горячими сторонниками раздела были Илья и Лев. Понять мотивы Ильи нетрудно. В 1888 году он женился на Соне Философовой. До семейного раздела Илья был фактически управляющим хутора Гринёва, который принадлежал матери как подарок мужа. Но своего имения у молодой семьи не было. Это задевало самолюбие Ильи, он просил у матери денег на покупку собственного имения, что приводило к конфликтам между ними.

Понять Льва гораздо сложнее.

«Лёва тоже очень за раздел, чтоб стать определенно на более бедную жизнь и знать, что у каждого есть», – пишет Софья Андреевна мужу.

Как это понимать? В результате раздела Лев Львович стал владельцем приличного состояния: это большой дом в Москве и самарское имение. Условия для жизни там были спартанские, но нетронутые самарские степи были плодородными и в хорошие года давали большие урожаи пшеницы. Тем не менее, Лёва был нацелен на «бедную жизнь». Скорее всего, под бедной жизнью он воображал просто самостоятельную жизнь.

Его тоже очень можно понять.

Прилепиться к отцу, как это сделали сестра Маша и его друг Чертков, у Лёвы не получилось. Да он и сам не хотел этого. Но жить под крылом мама́ тоже было ниже его достоинства. Он рвался в Ясную Поляну, но чуть ли не каждый его приезд сопровождался ссорами с отцом, в которых мать, оказывалась между двумя Львами. В июле 1889 года они поругались из-за яблоневого сада, и тогда мать была на стороне сына. А в декабре 1890 года была еще одна ссора, на этот раз из-за часов приема пищи. Эта вроде бы мелочь так взволновала отца и сына, что дело закончилось слезами.

«Начался во время чая при Дунаеве разговор об образе жизни, времени repas[13]; он (Лёва – П. Б.) упрекал мать; а я сказал, что он с ней вместе. Он сказал, что они все говорят (и необыкновенно это), что нет никакой разницы между Машей, Чертковым и им, а я сказал, что он не понимает даже, в чем дело, сказал, что он не знает ни смирения, ни любви, принимает гигиенические заботы за нравственные. Он встал с слезами и ушел… Мне было очень больно и жалко его, и стыдно… И я полюбил его…»

«И я полюбил его…»

Сколько раз эта странная фраза встречается в дневниках отца, когда он пишет о родном сыне! «И я полюбил его…» Как будто до этого не любил, а вот теперь полюбил – заставил полюбить.

«Утром за кофе у Лёвочки с Лёвой был горячий спор о счастье, о цели жизни, а началось с того, что Лёва говорил о перемене еды и вообще о недовольстве форм нашей жизни, – пишет в дневнике Софья Андреевна. – Лёвочка ему очень умно и хорошо говорил, что всё зависит от себя, от жизни изнутри, а не извне…»

Софья Андреевна была в растерянности. Ведь в данном случае спор в первую очередь касался ее – она была на хозяйстве в яснополянском доме, и перемена часов принятия пищи была для нее не пустяком. По-видимому, это и имел в виду отец, когда говорил, что сын с матерью заодно, то есть оба придают слишком большое значение еде. Сын пытался доказать отцу, что он такой же человек, как Маша и Чертков… Понятна его обида на отца, который выделял Машу и Черткова за то, что они ему преданно служат. Отец то ли не оценил этой обиды, то ли, напротив, пожелал подлить масла в огонь и обвинил сына в том, что гигиенические заботы о себе он принимает за нравственность. Это был болезненный укол, потому что в то время со здоровьем Лёвы уже началось твориться что-то неладное. Он подозревал в себе катар желудка, говоря современным языком – гастрит. Из-за этого и случился спор с отцом: Лёва переел во время позднего завтрака (завтракали Толстые в полдень), съел гуся, капусты под бешамелью и почувствовал себя плохо, «…я пишу о еде потому, что мне это интересно, – признается он в дневнике. – У меня, кроме памяти, отвратительный желудок, а здесь так едят, что мне кажется, что у меня катар. Это мой пункт, как говорят мне, но что же делать, это правда, а может быть, и пункт».

А спустя месяц пишет матери из Москвы: «Милая мама, Вы, кажется, взволнованы и в тревожном настроении… Я совершенно здоров, хотя все говорят мне, что я худею, что меня смущает, и действительно, мое здоровье меня постоянно беспокоит».

Когда в марте 1891 года он приехал в Ясную, мать была в ужасе! «Лёва очень страшный, худой, стриженый, лицо всё выбрито, и ест всё яйца и старается пить молоко, мнителен очень».

Это было начало тяжелейшей нервной болезни, которую сразу заметила мать… Но почему этого не заметил отец?

Или заметил, но согласно своим убеждениям не придал этому большого значения? Ибо что значат внешние формы жизни в сравнении с жизнью внутренней? Или Толстой уже тогда понимал, что его сын обречен? Но не физически, а внутренне. Ничего из него не получится! И все его метания, нервы и катар – лишь следствия внутренней несостоятельности человека по недоразумению носящего имя Лев Толстой. Может, поэтому и пронзило отца, когда Лёва вдруг заплакал и ушел из-за стола? Может, поэтому он и написал: «И я полюбил его»?

Назад Дальше