Лев в тени Льва. История любви и ненависти - Павел Басинский 40 стр.


Но вот сыновей в этом раскладе он не видел никак! Он считал, что уж они-то не имеют никаких прав на его духовное наследие!

Получался психологический пародокс. Чувствуя вину перед супругой, Толстой старался обходиться с ней бережно и любовно, уступая ей во всем. В конце концов, он согласился забрать у Черткова дневники и поместить их в сейфе тульского банка – лишь бы Софья Андреевна немного успокоилась. Расставшись с ней во время очередного пребывания в имении дочери Татьяны, он писал в дневнике, что ему грустно, тяжело без жены. А при этом всё, что в Льве Львовиче напоминало мать, выводило его из себя! В его отражении и Софья Андреевна была ему неприятна!

«Лёва меня лепит, и мне возле него спокойно, он всё понимает, и любит, и жалеет меня…» – пишет в дневнике Софья Андреевна.

«Вот кто ужасен, – говорит отец о сыне в присутствии посторонних. – Что он делает, что он делает! Я должен сознаться, мне совестно это говорить, но если бы он уехал – это было бы такое облегчение!»

«Как он психологически похож на Софью Андреевну!» – жалуется он Маковицкому.

6 июля Софья Андреевна хотела утопиться в речке Воронке. «Лёва (сын) добро и трогательно относится ко мне; пришел на речку меня проведать, в каком я состоянии…» – пишет она в дневнике.

Толстой: «Лёва больше чем чужд».

Софья Андреевна: «Мне что-то очень жаль сына Лёву. Он сегодня такой грустный, озабоченный».

Толстой: «Идет в душе неперестающая борьба о Льве: простить или отплатить жестоким, ядовитым словом?»

Тем не менее, порой он чувствовал «свой грех относительно Льва» и снова убеждал себя, что «надо любить» сына. Пытался поговорить с ним… «Говорил с Львом. Тщетно».

Он уговаривает Сашу не враждовать с матерью, помириться с ней, быть с ней поласковей. Но как только на защиту матери бросается сын, в душе Толстого вскипает ярость!

На следующий день после очередного скандала с Софьей Андреевной он пишет Саше записку: «Ради Бога, не упрекайте мама́ и будьте с ней добры и кротки».

Но когда в комнату к мама́ бежит сын, чтобы успокоить ее, Толстой выходит из себя:

«Теперь только недоставало, чтобы Лев Львович стал меня ругать!»

«С Львом вчера разговор, и нынче он объяснил мне, что я виноват… Надо молчать и стараться не иметь недоброго чувства…»

Но молчать – еще хуже! «К Лёве чувствую непреодолимое отдаление. И скажу ему, постараюсь любя, son fair[48]».

Но не говорит… Молчит…

Сын понимает это по-своему. Он считает, что молчание отца – верный признак его, Льва Львовича, правоты. И действительно подливает масла в огонь конфликта. Глядя на жену, Толстой видит не только ее, но и своего сына, так, по его мнению, на свою мать похожего! Глупого, самоуверенного, озабоченного суетой жизни, а не тем, что в это время волнует отца – Бог и вечность. Претендующего на его духовное наследие – но с какой стати! Что дали ему сыновья? Они только брали, брали и брали! Его имя, его имения, его деньги, которые им, вечно пребывающим в долгах, ссуживала Софья Андреевна! И этот сын еще будет его учить…

Оказавшись в доме, Лев Львович задает иную оптику взгляда на отца. Это не великий человек, вокруг которого, как вокруг солнца, вращается вся яснополянская жизнь, но муж своей жены и отец своих детей. С этой точки зрения, Толстой в самом деле «выжил из ума». Просто как персонаж какого-нибудь водевиля. Он всё готов отдать сладкоголосому авантюристу Черткову, который затесался в их дом, и лишить законных прав кровных родственников.

«По совету своего друга, он коротко обстриг бороду, что совсем не шло ему. По утрам при открытом окне он голый ходил по комнате. Чертков внушил ему, что он еще бодрый старик и, уехав от жены, он еще проживет долго…» – вспоминает Лев Львович.

«Я не осуждаю отца, – продолжает он. – Нельзя осуждать человека, не узнававшего своих и жившего в полном умственном тумане. Он действовал, как ребенок. Но я не только осуждаю Черткова, но на вечные времена проклинаю его память и имя…»

Два человека из семьи могли решить этот конфликт. Самые старшие дети – Сергей и Татьяна. Мать относилась к ним с уважением. Софья Андреевна побаивалась Татьяны и обычно стихала в ее присутствии. Они не сделали этого, занятые своими личными проблемами. Они приезжали в Ясную Поляну временами и ненадолго, когда конфликт достигал высшей точки кипения и требовался «третейский суд». Сергей приехавший в Ясную вскоре после приезда Льва Львовича, пытался говорить с братом. Но у них получился бессмысленный разговор. Лев кричал, что «лечить надо не мать, а отца, который выжил из ума». «Ведь она наша мать!» – говорил он. Сергей отвечал: «Ты забываешь, что и он наш отец!»

Беда была в том, что и к Сергею отец в то время не испытывал особой приязни. «Недоброе чувство к Сереже, с которым (не с Сережей, а с чувством) недостаточно борюсь. Но зато очень хорошее чувство к Соне», – пишет Толстой в дневнике этим летом. И опять его претензия к старшему сыну сводится к тому же, за что он так не любит Льва Львовича: «То же к Сереже чувство… Невыносимая самоуверенность».

Наконец, случается самое неприятное. В конце июля в Ясную Поляну приезжает Андрей Львович. На этот раз вызванный матерью – четвертый по старшинству сын, настроенный против отца куда более решительно, чем все остальные братья.

Сразу после его приезда они решали с Львом, кто из братьев будет спрашивать сестру и отца о существовании тайного завещания. О том, что такое завещание уже есть, в Ясной Поляне не догадывались разве только слуги. Призрак завещания стал кошмаром яснополянского дома. Обитатели его не могли смотреть в глаза друг другу.

Гольденвейзер утверждает, что Лев и Андрей Львовичи даже немного поссорились из-за права первенства разговора с сестрой. После короткого препирательства Саша согласилась говорить с Лёвой. Этот ужасный для нее момент, когда она не могла лгать и не могла сказать правду, она описала в своих воспоминаниях.

«Ну иди, иди к Лёве, – сказал Андрей, – а я потом с тобой поговорю.

Я пошла к Лёве.

– Видишь ли, – начал Лёва, – мама́ слышала, что Булгаков говорил о каком-то документе; и она решила, что это завещание, и опять очень взволновалась. Скажи, есть у папа́ завещание?

Не успел он окончить фразы, как вошел Андрей и они долго меня пытали, нет ли у отца какого-нибудь завещания?

Я сказала, что для меня немыслимо при жизни отца думать о его смерти и говорить о завещании, а потому я отвечать отказываюсь.

– Ты только скажи: есть или нет завещание? – допытывались они.

Долго они меня мучили и не отпускали. Наконец я решительно заявила, что дальше говорить об этом не хочу и не буду».

Саша все-таки солгала. Она не только думала о смерти отца, но вместе с Чертковым и готовила завещание, написанное на ее имя, но, благодаря прилагаемой к завещанию бумаге, отдававшее всё литературное наследие Толстого в распоряжение Черткова. Но сказать об этом братьям значило подписать себе в семье приговор! То, что было простительно ее отцу, не простили бы ей! По-настоящему на проблеме этого завещания был распят не отец, а его самая младшая дочь.

После этого разговора Саша побежала к отцу предупредить, что тайна почти раскрыта. Туда же отправился Андрей.

«– Папа, мне нужно с тобой поговорить.

– Говори, что такое?

– Я бы хотел без Саши!

– Нет, пускай она останется, у меня нет от нее секретов.

– Так вот видишь ли, папа́, у нас в семье разные неприятности, мама́ волнуется, и мы хотели у тебя спросить, есть ли у тебя какое-нибудь завещание?

– Я не считаю себя обязанным тебе отвечать.

– А-а-а-а! Так ты не хочешь отвечать?

– Не хочу!»

На лестнице Андрей кричал Саше:

«– Чего ты там торчала у своего сумасшедшего отца!»

Но хуже всего был разговор Саши с мама́:

– Саша, ты когда-нибудь лжешь?

– Стараюсь не лгать.

– Так скажи мне: есть завещание у папа́ или нет?

– Я сегодня утром ответила твоим сыновьям, которые приставали ко мне с этим же вопросом, и тебе отвечу то же самое: я не могу и не хочу при жизни отца говорить о его смерти. Считаю это чудовищным!

– Ах, как ты глупа! Дело вовсе не в деньгах, а в том, что Лев Николаевич лишил меня своего доверия. Я его люблю, и мне больно, что я ничего не знаю…

– Неправда! Если бы вы любили его, вы никогда не стали бы спрашивать о его распоряжениях после смерти, причинять ему такую душевную боль, а спокойно подчинились бы его воле!»

Это был слабый аргумент. Софья Андреевна, Лев и Андрей Львовичи не считали, что они не подчиняются воле Толстого. Они считали, что не подчиняются воле Черткова. Но Чертков был его другом и помощником, который объективно много сделал для того, чтобы духовное наследие учителя досталось потомкам в целости и сохранности. Он был фанатиком, но не был проходимцем. Он не щадил семью Толстого, но и не видел в этих людях его настоящую семью, к которой он относил себя и «толстовцев».

– Я не считаю себя обязанным тебе отвечать.

– А-а-а-а! Так ты не хочешь отвечать?

– Не хочу!»

На лестнице Андрей кричал Саше:

«– Чего ты там торчала у своего сумасшедшего отца!»

Но хуже всего был разговор Саши с мама́:

– Саша, ты когда-нибудь лжешь?

– Стараюсь не лгать.

– Так скажи мне: есть завещание у папа́ или нет?

– Я сегодня утром ответила твоим сыновьям, которые приставали ко мне с этим же вопросом, и тебе отвечу то же самое: я не могу и не хочу при жизни отца говорить о его смерти. Считаю это чудовищным!

– Ах, как ты глупа! Дело вовсе не в деньгах, а в том, что Лев Николаевич лишил меня своего доверия. Я его люблю, и мне больно, что я ничего не знаю…

– Неправда! Если бы вы любили его, вы никогда не стали бы спрашивать о его распоряжениях после смерти, причинять ему такую душевную боль, а спокойно подчинились бы его воле!»

Это был слабый аргумент. Софья Андреевна, Лев и Андрей Львовичи не считали, что они не подчиняются воле Толстого. Они считали, что не подчиняются воле Черткова. Но Чертков был его другом и помощником, который объективно много сделал для того, чтобы духовное наследие учителя досталось потомкам в целости и сохранности. Он был фанатиком, но не был проходимцем. Он не щадил семью Толстого, но и не видел в этих людях его настоящую семью, к которой он относил себя и «толстовцев».

И этот конфликт мог быть решен только полюбовным соглашением Софьи Андреевны и Черткова (на чем вначале и настаивал Лев Львович). Этим двум людям Толстой чувствовал себя пожизненно обязанным. Выбор между ними был для него мучителен. А вмешательство сыновей в этот конфликт не могло принести ничего хорошего. Оба они, будучи идейными противниками отца, претендовали на его наследие, что возмущало его. Встав на стороне матери, они только ухудшили ее положение. Одним своим присутствием сыновья напоминали Толстому, в чьих руках окажется его наследие… если он откажется от завещания.

29 июля Толстой начинает вести тайный «Дневник для одного себя». В первой записи он произносит приговор не только сыновьям, но и Софье Андреевне: «Нынче записать надо одно: то, что если подозрения некоторых друзей моих справедливы, то теперь начата попытка достичь цели лаской. Вот уже несколько дней она целует мне руку, чего прежде никогда не было, и нет сцен и отчаяния. Прости меня Бог и добрые люди, если я ошибаюсь. Мне же легко ошибаться в добрую, любовную сторону. Я совершенно искренне могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву. Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божия (но она есть, помни). Буду стараться не раздражаться и стоять на своем, главное – молчанием. Нельзя же лишить миллионы людей, может быть, нужного им для души. Повторяю: “может быть”. Но даже если есть только самая малая вероятность, что написанное мною нужно душам людей, то нельзя лишить их этой духовной пищи для того, чтобы Андрей мог пить и развратничать, и Лев мазать и… Ну да Бог с ними…»

Третий лишний

В который раз Лев Львович оказывался между отцом и матерью как бы… лишним. Все мысли Софьи Андреевны были только о Льве Николаевиче и о том, в каком положении окажется она как вдова великого Толстого после его смерти. В этих тревогах и страданиях сын все-таки отходил на задний план. Конечно, в споре с мужем из-за наследства она в том числе думала о сыновьях, которые всё к тому времени испытывали финансовые трудности. Лев Львович, например, был постоянно должен матери и часто подолгу не мог вернуть ей деньги.

Уже после смерти Льва Николаевича 31 мая 1914 года Софья Андреевна сердито напишет в дневнике: «Грустно очень от сыновей, что начали играть. Дора говорит, что Лёва проиграл около 50 тысяч. Бедная, беременная, заботливая Дора! Тысячу раз прав Лев Николаевич, что обогатил мужиков, а не сыновей. Всё равно ушло бы всё на карты и кутежи. И противно, и грустно, и жалко! А что еще будет после моей смерти».

Но пока Толстой был жив, она думала иначе. Мысль, что не ее сыновья, а Чертков будет распоряжаться наследием Толстого, обижала ее. И, разумеется, позиция ее была всецело на стороне сыновей. Но еще больше мучило ее то, что из-за несправедливо написанного завещания лишней окажется она, отдавшая мужу почти пятьдесят лет жизни.

В воспоминаниях Александра Гольденвейзера, в которых много едких, но и точных наблюдений о поведении семьи в последний год жизни Толстого, описывается одна сцена. Вроде бы незначительная, но очень уж характерная…

Семья Толстых с гостями садятся за вечерний чай. «Когда он (Толстой – П. Б.) сел за чайный стол, Софья Андреевна вскочила с своего места с другого конца стола и подсела к нему. Места не было, и она села на углу между Львом Львовичем и Л. Н. Лев Львович встал.

Софья Андреевна сказала ему:

– Куда ты, Лёва? Папа́ подвинется.

Л. Н. остался сидеть неподвижно».

Есть такая игра в «лишнего», когда дети бегают вокруг стульев и по команде разом садятся на них, но одного стула всегда не хватает. Кому в этот раз не хватило места? Сыну? Жене?

Наконец Лев Львович совершает поступок, вроде бы добрый и даже здравый с точки зрения обычной семьи. Но этот поступок тоже вызывает гнев отца…

В конце августа, когда Толстой и Софья Андреевна находились в Кочетах у дочери Татьяны (приглашали и Льва Львовича, который лепил бюст отца, но он отказался, решив лепить по памяти), сын опять вспоминает о своем самом желанном проекте: поселиться в Ясной Поляне навсегда. И он пишет матери письмо:

«Что если бы Вы при жизни отдали Ясную детям? Мы бы разделили всё при жизни стариков. Сейчас же каждый из нас стал бы работать на своем куске. Построились бы многие, – первый я, Андрюша, может быть, Таня, Саша, Сережа! Жизнь бы здесь закипела ключом. Вы были бы свободны от хозяйства. Держали бы только столько людей, коров, лошадей, сколько Вам нужно. Сократили бы всю Вашу безумную роскошь. Мы бы Вам давали, так или иначе, всё, нужное для усадьбы. Усадьбу могли бы отдать пожизненно или совсем Вам. Как было бы весело и хорошо всем! Переживете отца, сделаете из дома его музей, не переживете, он останется дома…

Покажите это письмо папа́ и просите прочесть. Что он скажет?

Я уверен, что ему это понравится уже по одному тому, что он сам будет в более приятном положении. Это важнее истории с Чертковым. Тут дело касается всех нас и наших семей…»

Под «историей с Чертковым» имелось в виду завещание – это все понимали, даже не зная точно, существует ли оно или нет. Под этим подразумевалась также ревность Софьи Андреевны к «духовному другу» мужа, который оказался более близким ему человеком, чем жена. Лев Львович пытается переместить акцент с этой «истории» на Ясную Поляну, о которой как будто все забыли. После смерти Ванечки имение и так принадлежит всем сыновьям поровну – стало быть речь шла не о юридической стороне вопроса. Больше того он предлагает включить в «собственников» сестер Сашу и Таню, и поселиться в имении всем вместе. Словно любящая мать, он мечтает собрать всех детей в одно лукошко. И всем будет хорошо! Все будут заботиться друг о друге! Мама получит своих «людей и коров», а папа́ они помогут избавиться от «безумной роскоши» (буквальное повторение слов отца). Красота!

Но мать ничего ему не отвечает. Во всяком случае ее письмо неизвестно. А Толстой записывает в дневнике: «Письмо от Лёвы – нехорошее очень. Помоги Господи…»

Что значит «помоги Господи»? Выдержать хотя бы временное присутствие Лёвы в Ясной Поляне!

В начале августа он пишет: «Очень тяжело. Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь. Вот испытание!» В тот же день он говорит Саше:

«Да, да, оказывается, Лев хочет поселиться здесь, а он мне очень тяжел, но я должен приготовиться, чтобы перенести это как нужно. Мне прямо тяжело его присутствие, ну, да, нужно крепиться».

В конце концов сам Лев Львович понял, что его присутствие в Ясной Поляне нежелательно. И он стал собираться в Париж, чтобы продолжить обучение скульптуре. Но этому мешало одно интересное обстоятельство. Лев Львович находился под судом за то, что несколько лет назад выпустил в своем издательстве «Доброе дело» несколько запрещенных брошюр отца, в том числе «Разрушение Ада и восстановление его» – сочинение, которое считалось крамольным с православной точки зрения и которое, кстати, очень не любила Софья Андреевна. Заседание суда откладывалось по неизвестным причинам. Таким образом, Лев Львович оказался невольным «узником» Ясной Поляны. Наконец, дали разрешение на выезд за границу. 16 сентября 1910 года Лев Львович уехал в Париж.

Больше он не видел отца живым…

«В последний день, что я виделся с ним живым, он виноватым голосом и совсем неожиданно сказал мне:

– Если я имел такую славу в жизни, стало быть, я наговорил много глупостей…

В светлые минуты, когда он был истинно добрым и смиренным, я не мог не любить его. Но я не мог любить его за его несправедливость по отношению к моей матери и за его тщеславие выше всего. Это было ни умно, ни честно» («Опыт моей жизни»).

Назад Дальше