Мое сердце и другие черные дыры - Жасмин Варга 7 стр.


Он подходит к столу и садится на него. Я располагаюсь рядом, вдыхаю запах мокрого гниющего дерева, смотрю в грязное небо цвета индиго. Мартовские закаты в Кентукки всегда такие: небо словно еще не просохло с зимы и не может быть иного цвета, кроме разных оттенков синего.

– С тех пор, как она умерла.

– Кто умер? – выпаливаю я, не надев скорбной маски и не выждав положенной паузы. Это, вероятно, невежливо, но, думаю, нормальные правила поведения не распространяются на наши отношения с Замерзшим Роботом.

– Моя сестра. Моя маленькая сестра. Ей было всего девять лет.

Обкусывая кожу около ногтя, я поворачиваюсь к Роману – он сидит, подтянув колени к подбородку. Сложился, будто раскладной стул.

– Такая маленькая. – На мгновение в голову приходит мысль о Майке. Ему тоже девять, почти десять.

– Слишком.

– Семнадцать – тоже немного, – бросаю я.

– Пытаешься меня отговорить?

– Нет. Просто хотела сказать: мне кажется, тебе не нужно умирать из-за того, что ее нет. Это…

Он резко обрывает:

– Она умерла из-за меня.

В его голосе слышится хрип, и я отшатываюсь.

– В каком смысле?

Роман громко выдыхает, его плечи трясутся:

– Я сидел с нею как-то вечером. Но толком не следил, понимаешь?

Я не понимаю, но, конечно, не признаюсь, только киваю, чтобы он продолжал.

– Ко мне пришла подружка, и Мэдисон – так звали мою сестренку… – Роман делает несколько коротких вдохов, и я с ужасом осознаю, что он сейчас заплачет. Я не знаю, что делать, когда люди плачут. Сама я не плакала с десяти лет – наверное, потому, что черный слизняк высасывает все слезы, едва они успевают появиться.

Роман находит в себе силы продолжать:

– Мэдисон хотела пойти в ванную, и я разрешил ей. Но, понимаешь, у Мэдди была эпилепсия, и ей нельзя было купаться одной.

– Угу, – мрачно говорю я, позаимствовав фразу репертуара Лауры.

– Но мне хотелось – ну, ты понимаешь – с Келли.

– Погоди, – прерываю его я. – Келли – это та официантка?

Он мотает головой:

– Нет. Та Сьюзи.

– Но Трэвис намекал, что вы встречались.

– Да, тыщу лет назад.

– У тебя было много девушек. – Мне с трудом удается скрыть изумление.

– Да о чем ты говоришь?! – Он вскидывает руки. – Я рассказываю тебе про сестру, а ты считаешь, сколько у меня было девушек?

Пожав плечами, я возвращаюсь к своему ногтю и ударяю ногой по ножке стола. Он так трясется, что, кажется, сейчас развалится.

– Продолжай.

– Ты не хочешь извиниться?

– А это будет что-то значить? Особенно если ты просишь об этом?

Он сдвигает брови, словно действительно размышляет, нужно ли ему мое извинение. На мгновение я чувствую легкое раскаяние и выдавливаю:

– Ты прав, извини.

– Ладно, проехали. – Он возвращается к позе сложенного стула. – Короче, я разрешил Мэдди пойти в ванную, поскольку был идиотом и думал только о том, что, пока она моется, у нас с Келли будет пятнадцать минут. Мы пошли ко мне в комнату, я врубил музыку на всю громкость, чтобы Мэдди нас не услышала, понимаешь?

На самом деле нет. Но я впечатлена, что Замерзший Робот, кажется, считает, что и у меня «было»…

– В общем, мы с Келли… – От смущения он расцепляет руки, и они бессильно падают вниз. Я киваю: «догадалась».

– А потом я вышел из комнаты проверить, как там Мэдди, и… – Его голос ломается, я слышу подавленный всхлип. – Сестра лежала мертвая в ванне. Захлебнулась во время приступа. Если она и звала на помощь, я не услышал – слишком занят был, кувыркался со своей дурацкой подружкой.

Я чувствую, словно меня ткнули в грудь лопатой. С усилием втягиваю в себя воздух, пытаясь «переварить» его признание. Понимаю, что должна как-то посочувствовать, утешить, оправдать. Но черный слизняк внутри меня успевает поглотить все теплые, или утешительные, или сочувственные слова до того, как я успеваю их найти. И я выпаливаю:

– Ну и как это относится к вождению? Я-то подумала, ты устроил жуткую аварию или что-то в этом роде.

Он вскидывает голову, соскакивает со стола, и я замечаю, что глаза у него красные.

– Знаешь что? Хватит! Я думал, что сделаю это вместе с тобой, какой бы чокнутой ты ни была, но теперь передумал.

– Роман, послушай! – Я встаю на скамейке рядом со столом, глядя на него сверху. – Это нечестно. Не пойму, чего ты от меня хочешь!

Он теребит свои коротко стриженные волосы, не поднимая на меня взгляда, уставившись в грязь под ногами.

– Хочу, чтобы ты не насмехалась надо мной.

– Насмехалась над тобой? Как я над тобой насмехаюсь? Тут кое-кто только что назвал меня чокнутой, или мне показалось?

– Ты себя такой не считаешь?

– Я знаю, что я чокнутая.

Он с растяжкой аплодирует.

– Благодарю вас, леди и джентльмены. Мы наконец-то сошлись хотя бы в одном.

Я спрыгиваю на землю и оказываюсь перед ним, подавляя желание схватить его за руку:

– Слушай, мы все равно можем это сделать. Я просто не знала, что сказать. Я же не психотерапевт.

– Да уж, – соглашается он, мотая головой. Постепенно на его лице появляется кривая ухмылка.

– Хочешь, чтобы я тебя пожалела? – Я иду к качелям, хватаюсь за отполированные до блеска цепи и опускаюсь на ободранное металлическое сиденье. Отталкиваюсь и вытягиваю ноги изо всей силы, чтобы оказаться как можно выше. А вдруг, если как следует раскачаться, я взлечу и кинетическая энергия выбросит меня за пределы этой Вселенной? Маловероятно, конечно, но что, девушке уже и помечтать нельзя?

Робот не отвечает, и я продолжаю:

– Я никого не жалею.

– Почему? Считаешь, никому не может быть хреновее, чем тебе? – Он садится на соседние качели, но ногами не двигает, и сиденье лишь слегка раскачивается под его тяжестью.

– Нет, – отвечаю я. – Просто поняла, что весь мир и так жалеет тебя. А ты явно ищешь не того, кто поведет себя так, как все.

Я несусь к небу, все выше и выше, опоры начинают скрипеть.

– Осторожно! – предупреждает Роман.

– Почему? – Я не думаю об осторожности. Я думаю о последнем толчке, об освобождении, полете. И падении.

– Ты не должна умирать без меня, – шепчет он.

Суббота, 16 марта

Осталось 22 дня

Роман просит заехать в Крествилль-Пойнт. Крествилль-Пойнт – это парк на тех больших холмах над рекой Огайо. Его естественную границу образуют скальные утесы, и Роман вбил себе в голову, что они – отличное место для самоубийства.

Я в этом не уверена.

– А что, если мы не разобьемся? И еще черт знает сколько будем умирать в воде, скуля и мучаясь от страшной боли? Не хочу окочуриваться долго и мучительно. На это я не подписывалась.

– Слушай, да ты просто маньячка какая-то! Ты в курсе? – удивляется Роман, поднимаясь по тропинке. Мы ищем самый легкий путь к утесам, а смотрители парка пытаются нам его усложнить. В основном потому, что боятся, как бы подростки не стали нырять в воду с обрывов – так ведь и погибнуть можно! Очень надеюсь, что более чем можно.

– Я размышляла об этом одиннадцать с лишним месяцев. Конечно, я маньячка. Но зато я и продумала все как следует.

– Слушай, кончай уже с этими своими одиннадцатью месяцами! Я хочу сделать это не меньше тебя. Ты вообще представляешь, что значит жить с такой виной? – Голос Романа холоден, он говорит на ходу, почти на бегу, и я еле поспеваю за ним вверх по склону.

– Ты прав. Не представляю. Но и ты ни черта обо мне не знаешь! – Я почти выплевываю последнее предложение, наклоняюсь и хватаюсь за бок, тяжело дыша. Пожалуй, бег действительно полезен. Холодная трава щекочет щиколотки, пролезая в щель между джинсами и кроссовками. Джинсы уже слегка коротковаты, но я скорее стекла наглотаюсь, чем пойду в магазин с мамой и Джорджией. Думаю, еще несколько недель продержусь в старых штанах.

– Я ничего не знаю, потому что ты не хочешь мне рассказать, – парирует Роман. Он, кажется, даже не запыхался. Чертов спортсмен…

Машу рукой в сторону полянки:

– Спорим, если срежем там, окажемся ближе к воде?

Он идет за мной через высокую траву, мы уже почти ничего не видим – так стемнело, и я задумываюсь: а что, если судьба посмеется над нами и мы сейчас сорвемся с обрыва, даже не успев понять, что происходит. Что-то вроде последней шутки Вселенной: вы не властны над смертью, даже если попытаетесь сами ее спланировать.

Полянка постепенно снова переходит в лес, темные толстые стволы окружают нас, под ногами шуршат листья и хрустят ветки. Я чуть не падаю, споткнувшись о корень, Роман поддерживает меня. Река Огайо бесшумна – никаких там журчаний-бурлений, но я все равно смогу сказать, когда мы подойдем вплотную: почувствую запах и даже почти что вкус грязной затхлой воды.

Мягкая лесная почва под ногами неожиданно сменяется твердостью скалы, присыпанной каменной крошкой, – вот и обрыв. Мы оба молча глядим на реку; лишь негромкое пение птиц нарушает тишину.

– Я не понимаю, почему ты не хочешь мне рассказать, – наконец прерывает молчание он.

– А с чего ты такой любопытный? Разве это важно – почему я хочу умереть?

– В какой-то степени…

– Почему?

– Потому что если причина глупая, я попытаюсь тебя отговорить.

Я смеюсь:

– Нет, не попытаешься!

– Да, поп…

– Нет, потому что тогда ты останешься без водителя, помнишь? И не сможешь убежать от дорогой мамочки. Ты, кстати, так и не объяснил почему.

Он снова смотрит в небо, прикрывая глаза ладонью, – это ночью-то! Мы стоим так близко друг к другу, что я вижу дырочки в воротнике его черной футболки. Под кожей вырисовывается острый кадык – надо же, а я и не замечала, какой он худой.

Увидев, что я на него пялюсь, Роман делает несколько шагов назад.

– После смерти Мэдди меня отправили к врачу – приговорили к психотерапии. Доктора посоветовали родителям забрать у меня права – боялись, что у меня будут проблемы с самоконтролем. И велели не оставлять меня без присмотра. Вроде как в одиночестве депрессия усиливается, но теперь я точно могу сказать, что не вижу особой разницы. После смерти Мэдди мне все равно – что один я, что нет.

Психотерапия… Сразу после того, как случилось убийство, меня в школе заставили ходить «на консультацию» три раза в неделю. Бесполезно: я просто сидела, напевая классические мелодии, и тупо разглядывала богатую коллекцию цветов в горшках. В конце концов «консультант» от меня отказалась.

– Что? – спрашивает Роман. Должно быть, задумавшись, я скорчила гримасу.

– Ничего. Просто меня тоже отправляли на консультации. Забавно, что нам обоим психотерапевты не помогли.

– Забавно?

– Не забавно. В этом есть ирония.

– Не уверен, что слово «ирония» в данном случае будет уместно, но кажется, ты умнее меня, так что я тебе доверяю.

– Ты мне доверяешь?

Не отвечая, он садится на край обрыва и откидывается назад, подложив руки под голову. Я устраиваюсь рядом, сижу, не решаясь прилечь, обхватив колени руками.

– Ты хочешь умереть в воде, потому что так погибла она?

Робот закрывает глаза и коротко кивает:

– Это просто справедливо.

– Можем сделать это здесь, если хочешь. Я просто немного боюсь. – Я размыкаю руки и пытаюсь нащупать среди острых камней опору.

– Бояться – это нормально.

Я громко выдыхаю:

– Я не боюсь прыжка.

– О да, ты такая крутая, что мысль о прыжке с обрыва ни капельки тебя не пугает! – Роман поворачивается на бок, глядя прямо на меня.

– Ну ладно, немного. Но больше я боюсь того, что будет потом.

Он ложится на спину:

– Типа, что будет после смерти?

Набрав горсть камешков, я ссыпаю их струйкой с ладони.

– А ты никогда об этом не задумывался? Что, если смерть действительно не конец и мы попадаем куда-то, где будет еще хуже?

Робот садится прямо, подбирает камень и швыряет его с обрыва. Кажется, тот исчезает прежде, чем касается воды, – слишком маленький, чтобы мы услышали всплеск.

– Хуже, чем здесь, точно не будет.

– А как ты думаешь, это возможно – умереть по-настоящему?

Его лицо каменеет, челюсти сводит судорогой, а глаза пылают. Я задумываюсь: наверное, до смерти сестры Замерзший Робот выглядел иначе. Со своими каштановыми волосами, безупречной кожей, волевым подбородком он – настоящий красавец. Во всех смыслах. Он словно из тех парней, которых снимают в рекламе школьных товаров. Встретишь такого – и с первого взгляда поймешь, что он страшно популярен. Да, Роман из них.

Но чем пристальнее я смотрю на него, тем больше понимаю, что он чем-то неуловимым отличается от Тайлеров Боуэнсов и Тоддов Робертсонов моего мира. Я вспоминаю, что подумала при первой встрече: Замерзший Робот действительно какой-то застывший. Во всех его движениях, в мимике сквозит напряжение, словно его высекли из камня, потом держали в ледяной камере и лишь недавно оживили. Не знаю, как это описать: чем больше я гляжу на него, тем глубже ощущаю, как печаль заковывает его в кандалы, которые он не в силах сбросить. Пытаюсь представить его без этой печали, без тяжести, незамороженным, но вижу только безнадежно несчастным. Роман выглядит тем, кто был создан для популярности и успеха, но вынужден нести груз печали.

И он несет этот груз.

– Ты еще спрашиваешь? – Его голос возвращает меня к действительности. – Конечно, можно. Мэдди умерла. Она мертва, ее нет.

Я пожимаю плечами. Камешки чувствительно царапают мои ладони.

– А я вот много думала об энергии Вселенной… Если ее нельзя ни сотворить, ни уничтожить, только превратить из одного вида в другой, то что происходит с энергией людей, когда они умирают? Как думаешь?

Он качает головой, встает и подходит поближе к обрыву. Я иду за ним. Глядя вниз на реку, пытаюсь представить себе, что почувствую, когда ударюсь о воду. Река Огайо течет так медленно и спокойно: ни водоворотов, ни брызг – только ленивый поток. Может быть, вода обнимет меня и задушит в объятиях, выдавив весь воздух из легких. Может быть, мне почудится, что она укачивает меня, пока я не засну. А может, она утянет меня на глубину, и все почернеет, как в моих фантазиях. Может быть.

– Умереть точно можно, – Роман повторяет свой довод. – Мэдди мертва. Я нигде не чувствую ее энергии.

– То, что ты не видишь ее, не значит, что энергия исчезла.

Его руки взлетают на пояс, но потом он поднимает еще один камешек и бросает вниз.

– Слушай, хватит говорить об этом. Бесит уже.

– Меня тоже бесит, – тихо отвечаю я.

– Я должен думать, что, когда мы умрем, мы будем мертвы. Иначе я не могу.

– О’кей. – Я соглашаюсь больше не поднимать эту тему, но думать точно не перестану.

И мы опять молча смотрим на реку, снова размышляя о том, как будем в ней умирать.

Понедельник, 18 марта

Осталось 20 дней

Утро понедельника – пожалуй, самое нелюбимое время недели. От него не спасешься даже лишними пятнадцатью минутами сна – Джорджия всегда встает пораньше, чтобы перерыть весь свой гардероб. Боже упаси выбрать не тот наряд! Вы что, не знали? В понедельник крайне важно правильно себя «подать» – согласно авторитетному мнению Джорджии, шмотки, которые надевают в понедельник, определяют всю оставшуюся неделю! Если платье отличное и соберет тонны комплиментов, то и контрольную по алгебре в четверг напишешь на «отлично». Я, понятное дело, не думаю, что квадратные уравнения как-то зависят от расклешенных или зауженных джинсов, но Джорджия совершенно убеждена в обратном. Правда, я ношу примерно одно и то же каждый день: серую полосатую рубашку, черные джинсы, серые кроссовки – так что у меня нет шансов что-то изменить в своей жизни.

– Айзел, – шипит она, – Айзел, проснись!

– Джо-о-орджия. – Со стоном я поворачиваюсь на бок и вжимаюсь лицом в подушку в надежде укрыться от нее. – Мне все равно, наденешь ли ты лиловое шерстяное платье или красную юбку. Уверена: все в любом случае признают тебя красавицей.

Я слышу скрип кровати – она начинает пихать меня в бок, и я отползаю, запутываясь в одеяле.

– Какого черта?

– Просыпайся! – Сестра отскакивает от меня и кружит по комнате. – Только посмотри в окно!

Я тру виски: так надеялась поспать еще минут пятнадцать или даже двадцать, если не причесываться. Со вздохом вылезаю из кровати и ковыляю к маленькому окошку, расположенному точно посередине задней стены нашей комнаты. Это окно было нашей «демаркационной линией» последние три года: слева от него моя территория, справа – Джорджии. Правая часть стены заклеена выдранными из журналов фотомоделями, фотографиями Джорджии и ее друзей. Там же красуется коллекция солонок. Сестрица собирает необычные солонки: в форме сов, грузовичков, волков, покупая их в благотворительных магазинах. Моя половина пуста.

– Смотри. – Сестра тянет меня к окну.

За окном все в снегу. Я зажмуриваюсь: на ярком солнце мир сияет и искрится. У корней дубов намело сугробы, и, насколько я могу судить, снега по меньшей мере сантиметров десять.

– Как здорово! – Джорджия за моей спиной от радости хлопает в ладоши. – Школа отменяется!

– Но в марте такого не бывает, – бормочу я.

– Однажды такое уже случалось, когда мы были маленькими, помнишь?

Помню. Чудесный был день. Мне было не больше девяти, значит, Джорджии около семи, а Майку – два. Папа привез меня к маме до вечера, потому что хотел торговать целый день – надеялся продать побольше, ведь по улицам без дела будут слоняться школьники.

В то утром мама сделала нам блинчики с шоколадной крошкой, и мы целый день лепили во дворе снеговиков и катались с горки на Уайн-стрит. В тот день мы были настоящей семьей – я не чувствовала себя посторонней, дочерью на выходные.

Да, давно же это было.

Некоторое время мы молчим: я гляжу в окно на искрящийся снег, а Джорджия смотрит на меня. И я, и она не знаем, как теперь разговаривать друг с другом.

Назад Дальше