Плацдарм - Астафьев Виктор Петрович 17 стр.


— Мели, Емеля — твоя неделя! — отмахивался от него Финифатьев.

— Н-ну, Боярчик! Н-ну, Феликс! В штрафной? — все время удивлялся Булдаков на гостя. — Ето, бля, нарошно не придумать! Ето, бля, цельный анекдот. И не охраняют, а?

— А что нас охранять? Зачем? Охрана осталась на левом берегу. Там безопасней.

— Начит, и не охраняют, и не кормют? Так воюй! Во блядство! — Булдаков в который уж раз требовал, чтоб Феликс рассказал, как это он исхитрился загреметь в штрафняк?

— Потом, потом, — мелко моргая и беспрестанно кивая головой, отмахивался Боярчик и, словно удивляясь себе, озадачивая напарников по работе, выдыхал: — Под колесо я попал.

— Под какое колесо?

Шорохов имел свой интерес, прилип к старому человеку с вопросом:

— Скажи, доктор, умная голова, вот дрочить вредно или нет?

— Н-ну, если хочется и есть сила в руках…

— Держи лапу! — Шорохов от всего сердца пожал Сабельникову руку. — А то все везде: кар-кар-кар, кар-кар-кар, вредно и постыдно, вредно и постыдно! А где ж школьнику, солдату и зэку удовлетворение добыть, коли у них для утехи во всей необъятной стране одна шмара — Дунька Кулакова.

— Поразительно! — хмыкнул Сабельников. — Здесь, на плацдарме, этакая странная озабоченность, если только этот тип не придуривается, мы и в самом деле народ непобедимый.

— Он, этот шалопай, я думаю, хотел вас подразнить и публику распотешить, — сказал Боярчик.

— Да уж весельчак… Феликс, вы с женщиной успели полюбиться?

— А? С женщиной? Я с Соней — жена это моя. А-а, почему вы спросили?..

— Да вот видишь, солдат озабочен вопросами секса, все другие — поесть да поспать бы, а он, видите… разнообразия в жизни ищет…

— Этот человек без особых претензий к миру — водка, баба, конвой помилосердней. У меня же одна забота: скорее бы умереть.

— Грех это, юноша, очень большой грех — желать себе смерти.

— А жить во грехе? В содоме? В сраме? Среди иуд?

— Чем же это, юноша, вас так подшибло? Что с вами произошло?

— Почему только со мной? А с вами? А с тысячами. этих вон, — Феликс кивнул на шевелящихся вдоль берега, во взбитой пене мертвецов.

— Ах, юноша, юноша! Зачем вы углубляетесь в такие вопросы? Это губительно для рассудка. Что, если бы мы, доктора, да еще к тому же фронтовые хирурги, сутками роющиеся в человеческом мясе, начали задумываться, анализировать.

— А вы не устали?

— Я не имею права уставать.

— А я вот сломался, разом и навсегда.

— И хочется забыться разом и навсегда?

— Так, именно так.

Сабельников выдохнул протяжно, молчал, не шевелясь.

— Бог и природа предоставили человеку одну-единственную возможность явиться к жизни, и со дня сотворения мира способ его рождения не изменялся. А вот сам человек устремленным своим разумом придумал тысячи способов уничтожить жизнь и достиг в этом такого разнообразия и совершенства! Неужели вам не хочется попробовать обмануть смерть, обойти ее, сделаться хитрее?.. Право слово, жизнь стоит того, чтобы за нее побороться.

— За такую вот?

— И за эту. За эпизод жизни, после чего повысится цена и усилится красота настоящей жизни.

— А она есть, настоящая-то?

— Как понимать настоящее. Есть, конечно.


В это время артиллерийский разведчик, понаблюдавший в стереотрубу за надоедливым немецким пулеметом, доложил Зарубину, что в пойме ручья, за поворотом, — не один пулемет, там хорошо и хитро оборудованное гнездо из трех, почти беспрерывно работающих пулеметов. И вообще по Черевинке идет подозрительное оживление. В пойме ее накапливается противник, копает, оборудуется. С тревогой глянув на реку, по которой пулеметы почти беспрестанно выстрачивали длинные швы, Зарубин, сложив карту на песке, прилег на бок. Топограф достал изпод яра планшет — и началась работа, непонятная пехоте, вызывающая у них недоверчивое почтение: чего тут мерять циркулем? Чего чертить? Прицелься из пушки и лупи.

— Ага, лучше всего через дуло, — насмехались высокомерные артиллеристы. — Глянул в дыру и дуй!

Финифатьев, допущенный в ячейку наблюдателей — глянуть хоть разок в «ентот прибор», взвизгивал:

— Все как есть, знатко! Ну все как есть! — И, сраженно утихая, шепотом произнес: фри-ы-ыц! Живой! — и торопливо зачастил: — Олех, Олех, Булдаков! Фриц стоит, курва така, руки в боки и на меня смотрит.

— Н-ну, дед, ну и жопа же ты! — втыкая в землю лопату, заругался Булдаков. — Это тебе работать неохота, навык в парторгах придуриваться. — Но, глянув в стереотрубу, Леха, все на свете видавший, все знавший, тоже сраженно сказал:

— Правда, фриц! Он че, офонарел? Я ж его… Винтовку мне, дед, винтовку…

Но в это время ударили за рекой орудия — и пойму ручья начало месить взрывами, вырывать из нее кусты, ронять ветлы, осыпать остатки грушек и яблочек с кривых деревьев. И в это же время из редеющего тумана приплыла лодка. На корме с веслом сидела Нелька, лопашнами гребли два солдатика, и еще трое военных, держась за борта лодки, опасливо смотрели на приближающийся берег. Четверо бойцов, перепутавших берега во тьме, счастливо не попавших под огонь заградотряда, возвращались в свою часть. Пятым оказался командир огневого взвода десятой батареи, лейтенант Бабинцев — его послали заменить майора Зарубина.

— Старше и умнее никого не нашлось? — раздраженно проворчал Зарубин и торопил Нельку: — Побыстрее, побыстрее, товарищ военфельдшер, загружайтесь, и теперь уж до ночи. Вот-вот налетят самолеты. Бабинцев, остаетесь здесь. Идите к наблюдателям. Окапывайтесь.

Нелька, вместе с бойцами приплавившая два мешка хлеба, полную противогазную сумку махорки и ящик с гранатами, ядовито заметила, так, чтобы слышно было по берегу:

— Старшие все, товарищ майор, очень заняты. Агитируют, постановляют, заседают, планируют, сюда им плыть некогда. — И пошла к лодке в обнимку с раненным в ногу командиром пулеметного взвода. Он мог управляться на лопашнах. Устраивая на беседку раненого, Нелька обернулась и добавила: — Я вас, товарищ майор, следующим рейсом уплавлю. Силком. Неча тыловых пердунов тешить.

Майор Зарубин поморщился: этакое выражение, да еще для женщины, да еще такой симпатичной, пусть и войной подношенной, он воспринимал с удручением.

— Ладно, ладно, видно будет…

Леха же Булдаков, опять ко времени и разу, оказался у лодки, опять навалился на нее, с грохотом и скрипом столкнул, и на этот раз уже жалобно произнес:

— Эй, подруга! Приплавь обутку сорок седьмого размера. Видишь, каков я, — и показал на стоптанные задники ботинок, снятых с убитого солдата. Наполовину всунув ступню в обутки, этот бухтило, как про себя нарекла его Нелька, ковылял по берегу. Говорили, что во время переправы лишился казенной обуви и на первых порах воевал вообще босиком. О том, что сдал под расписку старшине Бикбулатову свои редкостные обутки, Булдаков, на всякий случай, не распространялся — украдут, на такую вещь кто угодно обзарится.

Снаряды непрерывно шелестели над головой, падали в дымом наполнившийся распадок Черевинки. Пулеметы не работали, и, праздно положив кормовое весло на колени, Нелька какое-то время не гребла, сплывая по течению.

— Ладно, земеля, — отчетливо молвила она. — Добуду я тебе прохаря по лапе.

— И выпить, и пожрать!

— Поплыла я, поплыла, а то еще чего-нибудь попросишь! — засмеялась Нелька, разворачивая лодку носом на течение.


Среди возвращенных с левого берега бойцов, вялых, молчаливых, подавленных, один оказался из отделения связи щусевского батальона. Звали его Пашей. Родион ему обрадовался и сказал, что это напарник его, старший телефонист, и пущай им разрешат сходить к острову, похоронить как следует Ерофея.

Но налетели самолеты, пошли на круг, через реку, выставив лапищи, так вот вроде и готовые тебя сцапать за шкирку, поднять кверху, тряхнуть и бросить. Небо, едва просвеченное солнцем, продирающимся сквозь полог копоти и пыли, наполнилось гулом моторов, трещаньем пулеметов и аханьем зениток. Бомбежка была пробная, скоротечная и малоубойная. Ни одного самолета зенитки не сбили, и народ ругался повсюду: столько боеприпасов без толку сожгли! На берег бомб упало совсем мало, но в реку и в глубь берега валилось бомб изрядно. Несколько штук угодило гостинцем к немцам — фрицы обиженно защелкали красными ракетами, обозначая свое местонахождение.

Майор Зарубин подумал: со временем немцы сообразят бомбить плацдарм, заходя не с реки, а пикируя вдоль берега, вот тогда начнется страшное дело — обваливающимся яром будет давить людей, будто мышат в норках.

Трупы на берегу, которые зарыло, которые грязью и водой заплескало, иные воздушной волной откатило в реку, одежонку, какая была, поснимали с мертвых живые. Мертвые, кто в кальсонах, кто в драной рубахе, кто и нагишом валялись по земле, полоскались в воде. С лица Ерофея снесло платочек, в глазницы и в приоткрытый рот насыпалось ему земного праху. Раздеть его донага не успели или не захотели — грязен больно, ботинки, однако, сняли. Что ж делать-то? Полно народу на плацдарме разутого, раздетого, надо как-то прибирать себя, утепляться. По фронту ходила, точнее кралась тайно, жуткая песня:

Майор Зарубин подумал: со временем немцы сообразят бомбить плацдарм, заходя не с реки, а пикируя вдоль берега, вот тогда начнется страшное дело — обваливающимся яром будет давить людей, будто мышат в норках.

Трупы на берегу, которые зарыло, которые грязью и водой заплескало, иные воздушной волной откатило в реку, одежонку, какая была, поснимали с мертвых живые. Мертвые, кто в кальсонах, кто в драной рубахе, кто и нагишом валялись по земле, полоскались в воде. С лица Ерофея снесло платочек, в глазницы и в приоткрытый рот насыпалось ему земного праху. Раздеть его донага не успели или не захотели — грязен больно, ботинки, однако, сняли. Что ж делать-то? Полно народу на плацдарме разутого, раздетого, надо как-то прибирать себя, утепляться. По фронту ходила, точнее кралась тайно, жуткая песня:

Щель выкопали неглубокую, но зато нарвали травы и устелили ее дно. Родион в комках глины нашел лоскуток, которым пользовался как носовым платком, снова закрыл им лицо товарища, с которым они за ночь пережили несколько смертей. И вот: один живет дальше, или существует, другой успокоился. И, пожалуй, ладно сделал. Не больно ему теперь, не страшно, ни перед кем не виноват.

Родион и Ерофей сошлись, как и большинство солдат сходилось, — в паре на котелок. Еще в призывной команде сошлись и определены были в учебной роте во взвод связи. Так назначено было старшими, сами-то они ничего не выбирали, ничем и никем не распоряжались. Подходил командир, тыкал пальцем в грудь; ты — туда, ты — сюда — вся недолга. Ерофей был из смоленских, почти уж белорусских мест, мешался у него говор. Его беззлобно передразнивали: «Бульба дробна, а дурак большой». Родион из вятских, мастеровых, и его тоже передразнивали: «Ложку-те, едрена-те, взял ли драчону-те хлебать?!» Родион двадцать пятого года рождения, призывался к сроку. Ерофей был гораздо старше, но по животу его браковали — кровью марается. Потратив кадровую армию, перевели правители по России всякий народ, и вот пришла нужда гнилобрюхих, хромых, косых и даже припадочных загребать в боевые ряды. Ерофей на судьбу не роптал, подержится за живот, поохает маленько и дальше служит — голова у него сметливая, память хорошая, руки на любое дело годные. Родион, безоговорочно приняв старшинство напарника, во всем ему подчинялся, перенимал от него все полезное для жизни и работы.

На берег реки они прибыли с пополнением, угодили в стрелковый полк, которым командовал полковник Бескапустин, и оттуда уже были назначены в боевую группу капитана Щуся, который влил их или соединил со своим отделением связи, поставив короткую, но точную задачу: «Связь должна быть на другом берегу!»

Для этого, для связи или катушек, телефонных аппаратов и прочей трахамудрии, был им выделен отдельный плотик — два бруса, связанные проводами, обмотками, бечевкой. Ерофей, помнится, поглядел на это сооружение, на другой берег взгляд перенес и вздохнул:

— Легко сказка сказывается, да вот как дело-то сделается…

Поначалу все шло как надо, планово. Они забрели в воду. Ерофей, Родион, Паша, командир отделения Еранцев и приблатненный мужик Шорохов, который еще на берегу предупредил: «Кто полезет на салик — прирежу!..»

Таким вот боевым связистским составом и плыли чуть позади людской, в воде кипящей каши, поталкивали свои драгоценные брусья, огрузшие под катушками со связью, под оружием и всяким барахлом. Шли, шли, доставая вытянутыми пальцами дно, и разом всплыли, погреблись руками, наперебой успокаивая друг друга: «Ниче, ниче, уж недалече…» Сверху осветили — и началось! На плотик насела орущая куча людей, опрокинула его вниз грузом, разметала связистов. Хватаясь друг за друга, люди уходили под воду, бурлили, толкались. Издали доносились властные крики: «…р-р-ре-од! р-ре-од, р-рре-о-од!» — связисты какое-то время узнавали голоса своих командиров, пытались правиться на них, но завертело, закружило, то свет, то тьма, то промельк неба, то нездешний вроде бы свет, взлетающий снопом в занебье и огненным ошметьем опадающий вниз, все заполняющий вопль: «А-а-а-а-а!» Еранцев, Паша и Шорохов где-то потерялись, командир куда-то исчез. Из последних сил, из последних возможностей держась за плотик, ускользающий во тьму, взмывающий вверх, связисты тоже орали, но не слышали себя. Катушки со связью отцепились, утонули в реке, плотик, сделавшийся ловушкой, затапливало от саранчой на него наседающих людей. Где-то, в каком-то месте плотик еще раз опрокинулся, накрыв собою людей, и тихо, голо всплывал, белея крестиками штукатурных лучинок, но снова и снова человеческое месиво облепляло его, снова огонь или свет преисподней и крик беспредельного пространства, крик покинутой живой души, последний, безответный зов.

Ерофей все время поддерживал изрыгающего крик и воду Родиона и радовался крику паренька, присутствию его — раз напарник жив и он слышит его, дотрагивается до него, стало быть, и сам он еще жив, глотает воздух, забитый тошнотной гарью, вроде сама вода уже горит. И пусть окольцованы огнем, пусть… но двое — есть двое.

— Родя! Роденька! — исторгался голос Ерофея, и младший понимал: держись, держись меня, мы живы, еще живы.

На них наплыл тонущий понтон, из которого, утробно булькая, выходил воздух, кренилась пушчонка, скатываясь к закруглению борта, ладилась упасть в воду и отчего-то не падала. За свертывающийся, шипящий, буркотящий понтон и даже за пушечку уцепившись, копошились люди. И когда понтон, став на ребро и сронив, будто серьгу с уха, в воду пушку, все же опрокинулся и накрыл уже сморщенной, пустой резиной людское месиво, Ерофей и Родион обрадовались: не обзарились, не ухватились за эту гиблую плавучую тушу. Их настигли, хватали из-под низу, из воды. «Заныривай!» — тонко вопил Ерофей и тянул за собой Родиона. Выбились наверх, устало погреблись, слыша отдаленное хрипение, бульканье, вопли — на их скудном плотике боролись за жизнь и погибали обреченные люди.

Но их Бог был сегодня с ними — не зря они звали Его, то оба разом, то попеременке. И услышал Он их, услышал, Милостивец, послал им какой-то длинный, пулями избитый, ощепинами ощетинившийся столб. Пловцы, не потерявшие голову, умеющие держаться на воде, облепили тот столб и молча, боясь привлечь внимание тонущих, греблись руками. Где-то, в конце уж, у сахарно белеющих в воде фарфоровых станков осторожно прилепились к столбу Ерофей с Родионом. Плыло их, держась за телеграфный столб, человек шесть. Кто постарше, поопытней, по возможности спокойно просили, нет, не просили, умоляли:

— Тихо, братцы! Тихо!..

Понятно, кричать, шебуршиться, шум издавать не надо, не надо лезть на бревно, толкать друг дружку, отрывать oт столба. Всюду должен быть и бывает старший. Они, эти старшие, владели собой, подгребали одной рукой, затем, когда сделалось ближе к отемненному вспышками орудийных выстрелов просекаемому берегу, когда появилась надежда, заработали, захрипели: «Греби! Греби! Бра-атцы! Бра-атцы-ы!»

Родион и Ерофей тоже греблись, чтоб не подумали, что они прицепились за бревно и плывут просто так, на дурика. Греблись из всех сил, и что-то вспыхивало, стонало, просило: «Скорей! Скорей! Ско-о-оре-й!» — Но и здесь, в этой смертью сбитой кучке людей, объявились те, кто хотел жить больше других, кто и раньше, должно быть, вел линию своей жизни не по законам братства — они брюхом наваливались на узенькое, до звона высохшее на придорожном ветру, бревешко. Ерофей и Родион, за короткие минуты сделавшиеся мудрыми и старыми, одергивали с бревна тех, кто норовил спасти только себя — ведь им, и Ерофею с Родионом, тоже хотелось туда, наверх, на бревно, и оттого, что хотелось того, что делать нельзя, остервенясь до основания, до такой ярости, какой в себе и не подозревали, мужики лупили, оглушали кулаком впившихся в бревно паникеров. Булькая ртом, те уплывали куда-то, но возникали, появлялись из тьмы другие пловцы, хлопались по воде, будто подбитые утки крыльями, отпинывались, кусались, старались завладеть бревном.

Скорострельный пулемет, высоко где-то стоявший и полосовавший темноту, оборвал светящуюся нитку, повременил, ровно бы вдергивая нитку в ушко иголки, коротко и точно хлестанул по плывущему столбу. Уже набравшиеся опыта, Ерофей и Родион погрузились в воду, но рук от бревна не отпустили. Выбросились разом, хватанули воздуху, ненасытно дыша во вновь прянувшем свете, подивились своей везучести — почти всех пловцов с бревна счистило. Между делом смахнув пловцов с бревна, пулемет снова занялся основной работой, сек горящую темноту, сплетая огненные нити с том клубом огня, который шевелился в ночи на далеком берегу, ворочался, плескался ошметками белого пламени.

Назад Дальше