Швец заказал еще одну бутылку водки, быстро опьянел; я тоже. Мы начали меряться силами, - у кого крепче руки. Полковник лихо укладывал мою кисть на стол, а я тогда был боксером и подрабатывал на образцово-показательных выступлениях в рабочих клубах.
- Если нет одного, - комментировал Швец свою победу, - тогда обязательно много другого...
Эти слова мне показались очень смешными, я захохотал, а Швец обиженно постучал себя пальцем по виску:
- Смех без причины признак дурачины. Не понимаешь, что ль: нет ног - руки сильные!
Швец вздохнул, начал перемаргиваться с громадной пианисткой, а потом пригласил ее за наш стол:
- Мадам, не выпьете ли немного портфейна?
- Вы, случаем, не одессит? - спросила пианистка, опускаясь на стул. Одесситы говорят "портвейн" через "ф".
- Какой с меня одессит? - Швец засмеялся. - С меня одессит, как с вас балерина.
Пианистка предложила:
- Может, сыграть попурри из военных песен? Мы недорого возьмем...
Швец достал из кармана кителя тридцатку:
- Извиняюсь, что нет конверта. Венерологам и женщинам я всегда давал деньги в конвертах.
Пианистка выпила рюмку, съела кусочек селедки, вернулась на эстраду и что-то шепнула слепому скрипачу. Тот кивнул и сразу же прокричал в шуршащий микрофон:
- Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!
- Опошляют героику, - заметил Швец. - Всего семь лет после войны отстучало, а уж попурри в кабаках поют. А солдатские кости еще не перегнили. Вот ты - ученый, лекции читаешь, ты мне скажи: сколько времени кость в земле гниет? Или, скажем, череп? Молчишь, член-соревнователь? Хитрые вы, полужидки, змеи извилистые.
Между тем слепой скрипач выкрикнул очередной куплет:
- По берлинской мостовой кони шли на водопой! Загрохотал слепой барабанщик, а после музыканты стали петь, задирая головы к лепному потолку:
- Казаки, казаки, едут-едут по Берлину наши казаки!
Когда куплеты кончились, слепой скрипач, сделав шаг вперед, нащупал смычком стул, но опустился на него неловко и обвалился на пол. Швец так хохотал, что сам тоже чуть не упал. Он махал руками, вытирал слезы и, плача от смеха, повторял:
- Ой, не могу, не могу, не могу! Как жопу-то припечатал! Ой, не могу, лектор, не могу!
До полуночи мы ходили вокруг вокзала, отыскивая кого-нибудь, кто бы взял нас на ночлег. Но привокзальная площадь была пуста, только под фонарем дремал таксист в старой "Победе" да время от времени прохаживался железнодорожный милиционер в малиновой фуражке.
- Где же ваши проститутки? - спросил я. - Пошли лучше на лазку, все соснем...
- Ты хоть одну свободную видел? - рассердился Швец. - Сам виноват, - я уж договорился с пианисткой.
- Ей же сто лет.
- Неважно. Зато она большая. Для меня чем женщина больше, тем - желанней.
- А скрипач?
- Скрипач? - передразнил меня Швец. - Он слепой, скрипач этот! Что он видит? Тьму и только!
Швец заметил милиционера, сделал мне знак, чтобы я оставался на месте, и покатил навстречу блюстителю закона. Милиционер опустился перед полковником на корточки, чтобы удобнее было разговаривать.
Я видел, как они закурили, а потом стали смеяться: то Швец, то милиционер, - попеременно.
Они смеялись, а я вспомнил, как плакал и трясся Швец, заталкивая меня в камеру, а потом размазывал по своим склеротическим щекам бессильные стариковские слезы...
Милиционер наконец откозырял полковнику, и тот быстро подкатил ко мне.
- Проститутки появляются к трем ноль-ноль, когда прибывает поезд с севера, - отчеканил он. - Но тут одна должна подойти к часу, Роза, - на курьерских теперь не работает, постарела, обслуживает пригородные линии. Мильтон говорит, что ее конкуренция побила, молодежь, говорит, набирает силу, ткачихи...
И вот мы в комнате у Розы. На стенах - вышитые рисунки: красноглазые котята, лебеди в зеленах прудах среди синих башен средневековых замков. На комоде, покрытом узорной салфеткой, фотографии в бумажных рамках. И почти на всех фото - Роза: завитая, губы бантиком, двое детей с одинаковыми челками и мужчина в военном кителе без погон; у него подбритые книзу брови и рваный шрам на щеке.
- Это ему миной рассадило, - объяснила Роза, накрывая на стол: поставила три стакана, порезала хлеб и подвинула большую солонку с желтоватой солью. Швец достал из-за пазухи бутылку водки и плитку шоколада "У лукоморья дуб зеленый". Роза налила себе стакан водки, выпила по-мужски, резко запрокинув голову; напудренное, дряблое лицо ее покраснело; она взяла шоколад со стола и переложила на комод: "Оставим детям, они до сладкого любители". Потом деловито поинтересовалась:
- Вы меня оба будете, или безногий не может?
- Оба, оба! - Швец развеселился. - Безногий может, будь спокойна.
- На широкой ляжем, или будете переходить ко мне по одному?
- По одному, - сказал Швец. - Чтобы в движеньях не смущаться.
Мы с ним совсем пьяны, рассказываем Розе анекдоты, она просит нас говорить потише, чтобы не услыхали соседи. Потом, рассердившись внезапно чему-то, предупредила, что с каждого берет по тридцатке. Мы легко согласились, и она начала стелить постели.
- Чего сюда приехали-то? - спросила она. - В командировку?
- В тюрьму, на свиданку к родным, - браво ответил Швец.
- Эх-хе-хе, - вздохнула женщина, взмахнув залатанной простыней, - вам хорошо, у вас хоть надежда есть, что из тюрьмы вернутся, а у меня и этого нет...
- Что, муж погиб в боях за нашу советскую родину? - деловито поинтересовался Швец, расстегивая китель.
- Да нет, - ответила Роза, - я б тогда на детишек пенсию получала. Он к молодой переметнулся, а от молодых не вертаются, это не тюрьма. Вот теперь и кручусь: днем в гараже, а ночью на вокзале.
- И - давно?
- Через полгода, как ушел, - и начала. Сначала-то думала его вернуть добром, - и начальству писала, и к знакомым ходила... А он не дрогнул... Ну и пошло...
- Заработок маленький? - поинтересовался Швец.
- Да нет, - задумчиво ответила женщина, присев на краешек стула, - можно б прожить... Детишек профсоюз в детсад определил... Только липли ко мне мужики, да и сама не каменная. А с горя баба по первому делу мстит, а уж потом начинает выть, когда дров полон воз наломала... Отомстишь, а ведь аборт денег стоит, где взять? Вот и пошло-поехало...
Она достала из комода старенький патефон, поставила пластинку, и хриплый голос запел, выговаривая слова не по-русски:
- Шпи, шенщин много на швете, шпи, твоэ сэрдцэ тош-куэт...
Роза сняла платье, пояснив:
- Надо, чтоб все было по-хорошему, с музыкой. Я и потанцевать могу, если хотите.
- Не надо. Баловство это. Нескромно, - отрезал Швец и попросил меня: - А ну подними на кровать, я сам не заберусь.
Он отстегнул лямки, которыми притягивал туловище к подшипниковой платформе, я взял его на руки и положил на кровать. Щеки у него были, как у моего старика, - колючие и морщинистые.
Роза потушила свет, выпила еще полстакана водки, остаток спрятала в шкаф, заперла на ключ и легла к Швецу. Он что-то стал шептать ей на ухо. Я устроился на второй койке. В окне металась ветка тополя, ветер раскачивал ее, и было в этом что-то тревожное и безнадежное, словно прощание.
- Какой же ты маленький, - ласково засмеялась Роза, - как ребеночек.
- Тише ты, - сказал Швец.
- Бородой не щекочись, - шепнула Роза. - Я не могу, если смешно.
- Ну вот! - Швец рассердился. - Молча полежать не можешь?! Это тебе кровать, а не Лига наций! Болтаешь языком, болтаешь, охоту отбиваешь.
Я отвернулся к стенке. Прямо на меня - в упор - смотрел с фото бывший муж Розы с подбритыми бровями. На стене по-прежнему металась тень от ветки тополя; с Волги резкими порывами задувал северный ветер.
Я проснулся от того, что меня теребили за плечо. Надо мной стояла Роза:
- Проспали! Подымайся, мне на работу пора. Черт безногий, спать всю ночь не давал, и ты еще храпел. Все равно тридцатку плати. Или пусть он вносит, я не виновата.
...Мы тихо вышли из комнаты. Я нес Швеца на руках, чтоб он не будил соседей своими жужжалками. Лицо его было отекшим и старческим. Он не смотрел на меня, дышал тяжело, а лоб его был прорезан морщинами так, словно он решал сейчас для себя самую важную жизненную задачу.
Роза подвела нас к автобусной обстановке. Швец с ней прощаться не стал; она грустно усмехнулась:
- Все так... Ночью - "милая", а утром мимо смотрят и рот кривят.
- Не сердись, - сказал я.
- А я и не сержусь. Счастливо вам, горемыки...
Она села в автобус и уехала.
- Сука, - пробормотал Швец.
- Зря, - сказал я.
- Нет, не зря! Все от них, от баб! А я не просто сука, я предатель, вот кто я.
Он съехал на мостовую и покатил к постовому милиционеру, который одиноко стоял на тумбе посреди площади. Я пошел следом за ним. Милиционер откозырял безногому полковнику.
- Где тут областное управление? - спросил Швец.
- Где тут областное управление? - спросил Швец.
Милиционер снова козырнул и подробно объяснил, как туда добраться.
И мы поехали к подполковнику Малову, от которого зависело - получим мы свидание или нет. Ярославль еще спал. Небо было серым и низким. Лето сломалось, шла осень.
...Константина ввели в камеру, разделенную решеткой и частой сеткой, первым; моего отца внесли на руках два здоровенных зэка, - он дрожал, словно в ознобе, ноги свисали, будто ватные.
- Сынок, - обсмотрев меня, жарко зашептал он, - пиши товарищу Сталину, одна надежда, его обманывают враги!
Младший лейтенант Сургучев, ходивший взад-вперед по узенькому проходу между решеткой и сеткой, кашлянул:
- Без фамилий и подробностей, иначе прекращу свидание! Константин Швец усмехнулся, снисходительно, но ласково погладив моего старика по седой шевелюре:
- Папа, официально меня осудили за то, что я требовал напечатать письмо Ленина к съезду... Он ведь предлагал сместить с поста генсека партии Сталина...
- Разговоры! - испуганно воскликнул младший лейтенант Сургучев.
- Какое письмо?! - закричал полковник Швец. - Это клевета врагов народа, Костенька! Ты не смеешь верить вздору. Товарищ Сталин самый близкий друг и соратник Ильича!
- Сынок, родной, запомни, - вновь зашептал мой отец, - если ты сможешь передать письмо Иосифу Виссарионовичу, меня освободят завтра же!
Константин Швец посмотрел на моего старика с горьким состраданием.
- Ты приходил в мой институт, папа? - спросил он полковника.
- Да, - ответил Швец.
- Ты говорил, что я тайком читаю вражеские, клеветнические книги типа "Десять дней, которые потрясли мир"? Там ведь замалчивалась выдающаяся роль Сталина в Октябрьской революции, так?
- Да, говорил, - отчеканил Швец. - Я никогда ничего не таил от товарищей, только они и могли помочь тебе в беде.
- Вот они и помогли, - усмехнулся Константин. - Написали, - с твоих слов, - что я занимаюсь антисоветской пропагандой, статья пятьдесят восемь, все как надо...
...Той же ночью полковник Швец поджужжал на своей каталке к краю платформы и бросился под товарняк; я вернулся в Москву и написал письмо товарищу Сталину о несправедливом аресте отца, - двадцатое по счету; воистину "двадцать писем к другу".
"Судьба солдата в Америке"
В тот день я продал в букинистическом "Орлеанскую девственницу" с озорными иллюстрациями. За два тома уплатили триста рублей. Сто отложил на жизнь, а остальные спрятал во внутренний карман пиджака, чтобы перевести старику во Владимирский политический централ.
После букинистического я поехал к моему другу Леве Кочаряну. Он лежал на тахте и читал книгу Юлиуса Фучика. Тогда эта книга называлась "Слово перед казнью", потому что кому-то наверху "Репортаж с петлей на шее" показался натуралистическим и рекламным.
Я поднял Леву, и мы пошли в "Шары", - так все называли маленькое кафе в проезде МХАТа. Мы тогда выработали особую походку, - точь-в-точь копия с американского актера Джима Кегни, который играл в фильме "Судьба солдата в Америке" бутлегера и драчуна. Перед гибелью он совершил массу всяческих подвигов и добрых дел. У него был коронный удар: резкий снизу - слева в скулу. Мы часто копировали этот удар: левой коротко снизу. Противник падал на затылок, и звук при падении был всегда одинаковым: словно били об асфальт старую керамику.
Уже после того, как эпидемия "Судьбы солдата" прошла, мы узнали, что настоящее название фильма было "Бурное двадцатилетие", но кинопрокат решил, и правильно решил, конечно же, - что народу будет непонятно, про какое "бурное двадцатилетие" идет речь, возможны иллюзии, и поэтому появилось всем понятное название, и сначала на фильм никто не шел, потому что думали, что там про мучения безработных и про то, как угнетают негров, и только после того как его посмотрели человек сто из нашего института, началась настоящая эпидемия, и смотрели мы эту картину раз по десять, не меньше.
В "Шарах" мы выпили с Левой по стакану водки, закусили ирисками и, сглотнув слюну, поглядели на тарелки с сардельками и темно-бурой тушеной капустой, которые стояли под стеклом на витрине.
- Поедем на Бауманскую, - предложил Лева, - там сегодня в церкви танцы.
- Поедем, - согласился я.
И мы поехали.
Это было апрельской весной 1953 года. Сталин уже умер, Берия стал первым заместителем Председателя Совета Министров и министром внутренних дел, а врачи Кремлевской больницы, лечившие раньше правительство, по-прежнему считались агентами империализма и слугами тайной еврейской организации "Джойнт" кровавыми убийцами в белых халатах.
...На Бауманской, в маленьком переулочке, который вел от рынка вниз к Почтовой улице, в глубине двора стояла старая церковь. Она была приземистой и какой-то уютно карапузис-той, красного цвета, с громадными решетками на окнах. Церковь эту закрыли давно, когда все храмы Москвы закрывали. Сначала в этой церквушке устроили овощной склад, а после передали спортивному обществу "Спартак" для нужд секции боксеров и тяжелоатлетов. Три раза в неделю мы там тренировались на ринге у Виталия Островерхова, а по субботам устраивали музыкальные вечера. Внизу, в зале, где некогда звучали проповеди, теперь танцевали мальчики с обрубленными челками "а ля Нерон", юные работницы окружных фабрик с толстыми, по-спортивному вывернутыми икрами, начинающие штангисты в китайских кедах и местные голубятники. Оркестр Миши Волоха располагался на том месте, где раньше были Царские врата. Джазисты в белых рубашках и черных галстуках самозабвенно играли попурри из "Судьбы солдата", а на хорах, куда сваливали весь спортинвентарь, стояли два дежурных оперативника, - на случай чего-либо непредвиденного.
Мы шли к церкви мимо Бауманского колхозного рынка. (Вообще-то дикость, именем революционера называть базар!) Весеннее небо было предгрозовым. Над городом висела громадная черная туча. Ее края были багровы от зашедшего солнца, и поэтому казалось, что над столицей реет черно-красный траурный стяг.
- Ринемся, - предложил Лев, - а то намокнем, складки сойдут, коленки выпрут.
- Дождя не будет, - сказал я, - ветер сильный.
Но дождь все же хлестанул по улице белой косой линией. Заухал гром, небо погасло, потом зазеленело, высветилось, треснуло пополам голубой линией - и начался весенний грохочущий ливень. Мы спрятались в подворотне. Мутный поток несся мимо нас вдоль по тротуару и ревел, низвергаясь водопадом через тюремные решетки сточной канализации. Дождь гремел, ярился и неистовствовал. Молнии высверкивали, пугая темноту неба отчетливой электрической безысходностью.
Откуда-то из глубины жуткого черного двора, словно Мельник из оперы Даргомыжского, вышел дед с маленьким котенком под мышкой. Котенок тихо мяучил. Дед ласково гладил его за ухом и мечтательно улыбался.
- Куда, старик? - спросил Лева. - Искать русалок?
- Вывелись они теперь, - ответил дед с услужливой готовностью, - одни гниды остались. А иду я этого пса топить, благо луж много.
- Какой же он пес? Он кот.
- Если б... Он - кошка. Вырастет, мяучить станет, кавалеров требовать, сон бередить.
- Перспективно смотришь, - сказал Лева, - трудно тебе, дед.
- Да уж нелегко.
- Давай котенка, - сказал Лева.
- Зачем?
- Заберем.
- Хрена. Плати пятерку. За так не отдам, за так лучше утоплю.
Я дал деду пятерку. Лева взял у старика котенка и посадил его к себе на плечо.
- Мурлычет, - сказал Лева. - Очень щекотно.
Дождь кончился так же внезапно, как и начался. Мы вышли из подворотни и стали спускаться к танцевальной церкви, - оттуда уже доносились быстрые звуки джаза.
...Танцы пятьдесят третьего года! Дай бог, чтобы памятливый искусствовед смог исследовать те совершенно особые вечера, когда официально рекомендованные к исполнению "па-де грасы" и "па д'эспани" соседствовали с запрещенными "буги-вуги", являвшими собою апофеоз буржуазного разложения. Стоило видеть, как юные спартаковские физкультурники и пожилые голубятники с латунными фиксами вышагивали аристократические танцы семнадцатого века, тянули мысочки и галантно приседали друг перед другом, словно маркизы в монархической Франции. Но едва только директор спортцеркви поднимался на хоры, - выпить чая в маленькой комнатушке вместе с оперативниками, - как джазисты, фанатики ритма и синкопы, ломали тянучий "па-де грас", трубы начинали реветь, страстно ухали саксофоны, и спортсмены с голубятниками бросались на своих подруг, весело и страстно перебрасывая их с руки на руку, а подруги смеялись и румянились наивным и чистым весельем.
Трубач, - горбоносый красавец в белой рубашке с узеньким, длинным черным галстуком, завязанным по тогдашней моде узелком величиной с ноготь, - подошел к микрофону, постучал по нему мизинцем и запел на ужасном английском песенку из "Судьбы солдата".