Моя сестра Фаина Раневская. Жизнь, рассказанная ею самой - Изабелла Аллен 6 стр.


Сегодня был прекрасный пушкинский день – мороз и солнце. Я решила прогуляться и получше познакомиться с окрестностями. А то только и слышу: «туда одна не ходи, тебя там ограбят, и туда не ходи, там грязь непролазная». Никто меня не ограбил, только один резвый бутуз запустил в меня снежком, благодаря чему я познакомилась с его бабушкой, сразу же подбежавшей с извинениями. Бабушка спросила меня: «Вы, наверное, из Ленинграда?» Я ответила утвердительно (не рассказывать же ей, откуда я на самом деле – чего доброго, за шпионку примут) и поспешила уйти, сославшись на дела. Не перестаю удивляться контрасту. Стоит только немного отойти от нашего «замка», как попадаешь в другой мир, другое время. Настоящая Касперовка! Как хорошо, что моя сестра – знаменитая актриса! Это не только очень приятно, но и очень удобно. Вечером сплетничали с сестрой о знакомых. У нас уже много общих знакомых, есть о ком посплетничать, не все время же детство вспоминать. Сестра рассказала, что лет семь-восемь тому назад их «киношный фюрер» (так она называет главного кинематографического начальника, которого не любит) издал приказ, запрещающий режиссерам снимать своих жен.

– Мы с Нинкой воспрянули духом, – смеялась сестра, – теперь-то и нам главные роли начнут перепадать, а Любка с Маринкой пускай в эпизодах снимаются! Но не тут-то было! Режиссеры, которые до того враждовали друг с другом, творческие люди, ничего не поделать – каждый считает себя гением, а всех остальных бездарями, так вот, режиссеры сплотились перед лицом великой опасности, явились к фюреру и упросили его отменить свое распоряжение. Не знаю, какие доводы они приводили, но про приказ этот никто больше не вспоминал. И бабы от мужиков не отстают – та же Надька своего Коленьку то в оформители, то в подельники пристраивала, пока он от нее к Леночке не ушел. Можешь представить себе роман, который возник на съемочной площадке, под бдительным оком жены-режиссера? Это не подвиг разведчика, это нечто большее. Никто не догадывался, потому что конспирировались они сильнее, чем мы с Яшей, когда лазили в папин кабинет за коньяком и папиросами…

Я помню последствия этих эскапад. Телесные наказания в нашей семье практиковались редко, мне, к слову будь сказано, ни разу не перепало, разве что один-два легких подзатыльника за все детство, а вот сестре и братьям время от времени доставалось. Больше всего отца возмущал факт кражи. «Шлимазл![21] – кричал он, отвешивая Яше оплеухи. – Шрайбт Нойех мит зибн грайзн[22], а воровать уже научился! Schurke!»[23] В гневе отец часто переходил с идиш на русский, с русского на французский, с французского на немецкий, но в обычном состоянии языков не смешивал, никогда не вставлял французское или немецкое словцо в русскую речь или русское в немецкую.

– Он платье на ней оправляет, а сам незаметно руку опустит пониже и задержит на мгновение. Или же посмотрит так… особенно. Я сразу заметила, ты же знаешь, какой у меня острый глаз, хоть я и вижу плоховато, но виду подавать не стала. У людей любовь, счастье, зачем я стану мешать чужому счастью? Съемки были в Ленинграде, и вот однажды мы с Анной Андреевной встретили двух этих голубков на Литейном, возле общества «Знание», бывший дом Юсуповой. Они шли под ручку, тесно прижимаясь друг к другу, и ворковали так, что у меня не только сердце затрепетало от зависти, но и мочевой пузырь. Увидели нас и застыли. Анну Андреевну они, по-моему, даже не узнали, им достаточно было узнать меня. Это же все – крах, провал, разоблачение! У Надьки характер суровый, с ней только я да Василь Васильич могли сладить. Он, бывало, только взглянет – она сразу же хвост поджимает. А этим голубкам перышки повыщипывать, да выгнать со съемок – плевое дело. Что поделаешь – такова жизнь. Чем страшнее расплата, тем приятнее удовольствие. Застыли они, значит, как два стату́я. А я, не глядя на них, прохожу мимо и громко говорю Анне Андреевне: «Как хорошо, что кроме нас с вами здесь больше никого нет. Люблю гулять в пустынных местах». Анна Андреевна удивленно на меня посмотрела, потому что народу вокруг было много, но я ей подмигнула, и мы пошли дальше. Я никому ничего не рассказала. Никому! Ни словечком не обмолвилась, ни намеком. Леночка все вздыхала – ах, Фаина, вы наш ангел-хранитель, ах-ах-ах! А на свадьбу меня пригласить забыли…

23.02.1961

Сестра моя не перестает меня удивлять. Сегодня утром разбудила меня громким звуком трубы (должна отметить, что талант имитатора у нее превосходный). Когда же я, испугавшись от неожиданности, вскочила, сестра скомандовала басом:

– Равняйсь! Смирно!

И, отсалютовав шваброй, отдала мне какой-то сумбурный рапорт, называя меня «товарищ генерал».

Сестра моей парижской подруги Виктории сошла с ума в одночасье. Легла спать нормальной, а проснулась безумной. Врачи сказали, что причиной стало кровоизлияние в мозг. Я очень испугалась, накинула халат и хотела уже бежать за помощью к соседям, как вдруг сестра успокоилась, вернула швабру на место и сказала мне, что сегодня здешний военный праздник, день армии и флота. Чтобы успокоиться, я пила кофе с коньяком натощак, и потом у меня полдня шумело в голове. Как тут не вспомнить историю купца Иорданова, который на Рождество решил напугать свою жену и переоделся для этого чертом – надел наизнанку кучерский тулуп и вымазал лицо сажей. Впечатление на свою несчастную супругу он произвел настолько сильное, что оно, это впечатление, стало последним в ее жизни.

Что за напасть – посреди зимы истинное нашествие тараканов. Заполонили всю кухню. Сестра уверяет меня, что их нарочно разводят в булочной.

– Это секретные опыты, – утверждает она. – Ввиду нехватки изюма для булочек выводят особый вид сладких на вкус тараканов. Их кормят сахарной пудрой и крошками от meringue.

Не знаю, чему можно верить, а чему нельзя. Сестра наслаждается моей растерянностью. Ей нравится меня разыгрывать. Рассказывает, например, что знакома с внебрачным сыном Сталина, который работает каким-то начальником на радио.

24.02.1961

Сестра привозила к Полине Леонтьевне какого-то очень известного врача, был консилиум. Вернулась расстроенная. На мой вопрос ответила: «Дос лебн из ви а шминесре – ме штейт ун ме штейт биз ме гейт ойс!»[24] – и расплакалась. Я тоже плакала.

01.03.1961

Сегодня – первый день весны, но весны совсем не чувствуется. Я уже освоилась настолько, что самостоятельно сделала закупки к Пуриму – купила вина и муки с маргарином для гоменташен. Все остальное, включая варенье, у нас есть. Ни мне, ни сестре не следует есть сладкое, но тем не менее мы постоянно это делаем.

02.03.1961

– Пурим из ништ кейн йонтев ун куш ин тухес из ништ кейн клоле[25], – это первое, что сказала сестра, когда мы сели за стол.

Мои никудышные навыки кулинара стали виной тому, что гоменташи прохудились в процессе готовки и варенье вытекло из них. Чтобы скрыть свой позор (дело было в отсутствие сестры), я собственноручно перемыла всю посуду и отскребла противень. «Не пела лягушка соловьем, так и не стоило начинать», – говорила в таких случаях мама. Закончив заметать следы (еще одно газетное выражение, все преступники заметают следы, но тем не менее оказываются за решеткой), я отправилась в магазин и купила там очень вкусное печенье треугольной формы, украшенное цукатами. Пусть и без начинки, но все же треугольное – чем не гоменташен? Жаль, что здесь нельзя купить настоящие гоменташен. Не забыть бы спросить, где сестра покупает мацу. Уверена, что в обычных магазинах она не продается. Все, что связано с религией, здесь не то чтобы запрещено, но и не афишируется.

Праздник у нас получился тихим, без трещоток, но нашу детскую песенку мы все же спели и выпили все вино, целую бутылку. Вино оказалось забористым, вроде портвейна, а я-то думала, что купила легонькое vin de table. Жаль, что потанцевать было не с кем. А я так люблю танцевать. Вернее, любила когда-то.

05.03.1961

Творится такое, что не только про дневник, про свой возраст забыть можно. Теперь я знаю, к чему у меня дважды сходился пасьянс! Сестра стала народной актрисой! Газета с указом лежит передо мной. Ее я купила для себя, чтобы сохранить на память. Вестником радости стал Михаил Михайлович. Он разбудил нас звонком и сообщил новость. Сестра сразу же взялась за свежие газеты и, когда увидела там свою фамилию, воскликнула:

– Надо же – правду сказал, а я думала, что разыгрывает!

Поздравления сыпались одно за другим, когда сестра ушла, на звонки отвечала я. Благодарила, сообщала, что это не сестра, а я, и записывала, кто позвонил. Было много незнакомых имен. Почтальонша приходила несколько раз и каждый раз с целой кипой телеграмм. А дня через три-четыре начнут приходить письма с открытками, у сестры огромная переписка. Незнакомые люди пишут ей, она им отвечает, те пишут снова… Некоторые письма – как маленькие повести, в которых люди рассказывают о своей жизни. Кое-что сестра мне зачитывает. Мне очень интересно. Завидую. Тоже хочу получать много писем. Письма – моя слабость. Ах, какие письма писала я сестре сорок лет назад… И хоть бы одно дошло! Про Россию рассказывали страшное, я верила и не верила, давилась слезами и писала: «Милая моя Фанечка, давай забудем все наши смешные размолвки и больше никогда-никогда не будем ссориться. Напиши, куда я могу выслать тебе деньги и какая сумма нужна тебе на дорогу…» А потом настали черные дни, когда все мы почти поверили, что сестры нет в живых. А кто бы не поверил? Там творилось такое… «Я вышел из пекла», – сказал мне один капитан, и по глазам его было видно, что он нисколько не преувеличивает. От сестры не было весточек, в империи все воевали против всех, как могла слабая женщина уцелеть в этой войне? А буржуазное происхождение? Сашу Кульчицкого расстреляли только за то, что он был сыном действительного статского советника и внуком адмирала. Наш отец, несмотря на всю его доброту к своим работникам, с точки зрения новой власти был эксплуататором, а стало быть, контрреволюционером. Это сейчас, к счастью, страсти улеглись, я сама была свидетельницей тому, как люди совершенно спокойно говорили о своем дворянском происхождении. Но тогда… Газеты писали такое… Страшно вспомнить, что мы все пережили. Недаром же считается, что неизвестность хуже плохих известий. Начинаешь придумывать, изводишь себя… Но довольно о грустном в такой радостный день, а то получается по пословице – начала за здравие, а кончила за упокой. Я подумала, что столь радостное событие надо отметить, и позвонила Ниночке, чтобы посоветоваться. Она сказала, чтобы я не забивала себе голову ерундой, потому что отмечать будем не дома, а в ресторане. Так оно впоследствии и вышло. Я напомнила Ниночке про Ваганьковское кладбище. Договорились, что пойдем туда в понедельник, если будет хорошая погода. Я так счастлива, так рада за сестру! Теперь она может спать спокойно, потому что заслужила высшее признание. Я уже спрашивала и знаю, что выше народной актрисы звания нет. «Есть еще «корифей советского театра», но его присваивают только посмертно», – сказала сестра. Пусть она его получит через сто двадцать лет, но чтобы получила! Жаль только, что квартиру побольше сестре вряд ли дадут. Ну и пусть! В сравнении с двумя крошечными комнатками Ниночки, эта квартира – дворцовые покои. Я уже привыкла к ней, к дому привыкла, к соседям, к магазинам, к месту… Не хочу ничего менять, но отчего бы не помечтать, как мы живем на улице Горького в большой пятикомнатной квартире, у каждой своя гардеробная, у сестры отдельный кабинет, где она может репетировать, у нас огромная ванная, а не нынешнее корыто, и кухня будет просторной. Впрочем, при отдельной гостиной кухня может быть и небольшой… Мечты мои мечты. Я неисправимая мечтательница. Плохо мне – я мечтаю, хорошо мне – я мечтаю. Вся моя жизнь – мечта, ожидание чего-то радостного. Жду, жду…

Чувства не переполняют меня, они готовы меня разорвать!!! Вот к чему, на самом деле, сходился пасьянс! Вот почему меня так тянуло на поиски Анечкиной могилки, которую мне так и не удалось найти! Не могу сегодня ничего писать, слова путаются, чувства путаются, хожу, как пьяная. Сестра не верит мне, думает, что я, следуя ее примеру, решила ее разыграть.

Не-ве-ро-я-тно! Но это случилось! То и дело щиплю себя за ногу, желая убедиться в том, что я не сплю.

07.03.1961

Как принято писать в сентиментальных романах: «Ничто не предвещало в то утро роковой встречи…» Мою встречу с Nicolas (как привыкла называть его на французский манер, так и продолжаю) нельзя назвать роковой, но это же жизнь, а не сентиментальный роман. Хотя жизнь такой романтичной женщины, как я, мало чем отличается от сентиментального романа. Какова я? Кокетничаю сама с собой! Признаюсь честно – этот дневник я пишу не только для себя, но и для кого-то еще. Для кого – не знаю и не хочу знать, потому что при жизни не намерена показывать его никому. А потом… А потом мне хочется оставить после себя какой-то след. Детей у меня нет, ничего замечательного я за свою жизнь не сделала и вряд ли уже сделаю, но не хочется уходить, не оставив после себя ничего. Уходить мне вообще не хочется, хочется жить. Хандра, к счастью, давно меня не посещает (вот что значит не чувствовать себя одинокой!), жизнь моя устроена не самым плохим образом, здоровье позволяет наслаждаться жизнью, так почему бы и не пожить в свое небольшое удовольствие? И почему бы не оставить после себя хотя бы такие куцые мемуары? Может быть, кто-то когда-то где-то прочтет их и узнает, что жила на белом свете смешная и глупая девочка Белла Фельдман, которая выросла, прожила жизнь, состарилась, но в глубине души осталась все той же девочкой, больше всего на свете любившей сидеть на коленях у отца и чтобы он гладил ее по голове и ласково говорил: «А книп дир ин бекеле!»[26]

Серьезные люди пишут мемуары обстоятельно, начинают со дня своего рождения, описывают жизнь шаг за шагом, делают глубокомысленные выводы, но у меня для этого недостает усердия. И ума для глубокомысленных выводов, наверное, тоже недостаточно. Отрывочные нерегулярные заметки – вот предел моих возможностей. «Что есть, то есть», – говорил отец в пятницу, когда подводил недельный итог. Не исключаю, что когда-нибудь сожгу свои записки. Что можно Гоголю, то можно и Моголю.

Опять отвлеклась… И впрямь, как будто роман пишу, слов много, а смысла мало. Итак, это случилось вчера, когда мы с Ниночкой отправились на Ваганьковское кладбище. Анечкину могилку мы так и не нашли, несмотря на то, что обошли почти все кладбище. Пишу «почти все», потому что ходили мы по местам дореволюционных захоронений. Часа через три, когда в глазах у меня рябило от букв и цифр, Ниночка вспомнила о срочном деле, какой-то просьбе Алисы Георгиевны, которая совершенно вылетела из ее головы. Я сказала, что хочу побродить здесь еще (атмосфэра кладбища умиротворяла), и заверила добрую Ниночку, что прекрасно доберусь домой сама. Что тут сложного? Села в такси да назвала адрес. Я уже ученая, не позволю везти себя кружным путем. Ниночка убежала, а я решила вернуться к могиле Саврасова. Мне всегда нравились его пейзажи, такие простые, едва ли не бесхитростные, но в то же время такие живые, искренние. «В искусстве нельзя преувеличивать», – говорит сестра, и она права. У Саврасова нет буйства красок и каких-то изысков, но его картины настолько хороши, что даже репродукции их можно рассматривать долго-долго. Все никак не получается посетить с сестрой Третьяковскую галерею, то одно мешает, то другое. Идти туда одной мне не резон, потому что картины хочется не просто смотреть, но и обсуждать, делиться впечатлениями, сравнивать, иногда даже поспорить… Но я непременно соберусь туда в самом ближайшем времени, если не с сестрой, то с Nicolas.

Итак (снова это «итак»!), я подошла к могиле Саврасова, постояла перед ней немного, размышляя о горькой судьбе этого великого художника, а когда уже собралась идти к выходу, услышала неуверенное:

– Изабелла?

Мужской голос, «драматический баритон», как сказала бы сестра, назвал мое имя. Мое, потому что имя у меня для Москвы достаточно редкое.

Я обернулась на голос, но сразу не узнала Nicolas, потому что он был в шапке и еще потому, что не могла даже предположить, что встречу его здесь.

– Изабелла! – повторил он, уже не вопрошающе, а утвердительно.

Только один голос на свете произносил два «л» в моем имени так, словно раскатывал их языком во рту, отчего согласные звуки превращались в некое подобие гласных. Только один голос… И принадлежал он человеку, в которого я когда-то была влюблена до беспамятства. «До беспамятства», это когда не можешь думать ни о чем, кроме него и своей любви к нему, когда живешь, словно во сне, когда живешь лишь в те минуты, что проводишь с ним, а все остальное время как будто спишь. Я на мгновение перенеслась в прошлое, вернулась обратно и перестала отдавать себе отчет в том, где я нахожусь.

– Николай Николаевич! – ахнула я, впервые в жизни называя его по имени-отчеству. – Это вы?! Неужели?!

– Я! – коротко и просто ответил он, снимая шапку.

Голова его была седой, лицо покрывали морщины, редкие, но глубокие, голос изменился, словно подсох, да и сам он весь как будто подсох, но взгляд, которым он смотрел на меня, остался прежним. Глаза ничуть не изменились, остались такими же живыми, что и были. И искорки в них мелькали точно так же.

Nicolas. Николай Николаевич. Мой князь. Впрочем, никакой он не князь, просто однофамилец, дворянин. Я помню его юнкером, ему так шла форма… Та, прежняя, форма шла всем мужчинам, она была не в пример красивее и представительнее нынешней. А как он пел романсы… Его бархатный голос заглушал все погрешности моего неуклюжего аккомпанемента. «Не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней…» Я вдруг подумала, что он так же, как и я, вернулся из-за границы…

Все оказалось иначе. Прозаичнее. Мой красавец юнкер давно не носит форму, у него были другие женщины, он давно уже живет в Москве и зарабатывает на жизнь, реставрируя старинные вещи. Любовь к старине у них в роду передавалась по наследству, отец Nicolas был страстным нумизматом, собрал большую коллекцию монет допетровского времени.

Мы долго гуляли по аллеям, оживленно беседуя и то и дело перебивая друг друга вопросами, а потом устыдились своих счастливых лиц, совершенно неуместных на месте вечного упокоения, и ушли с кладбища. Погуляли еще немного, посидели в каком-то заведении, совершенно незаслуженно называющемся рестораном (несвежие скатерти, сальные приборы, угрюмые официантки – фу!), а потом Nicolas проводил меня до дому. У него дома нет телефона (или он намерен скрывать от кого-то наше возобновившееся знакомство?), но он записал наш номер и обещал позвонить послезавтра (уже – завтра), чтобы поздравить с праздником. Я совсем забыла про этот международный женский праздник, который не отмечают нигде, кроме Советского Союза.

08.03.1961

Какая же бездушная и завистливая дрянь моя сестра! Закончу писать и положу дневник раскрытым на кухонный стол – читай на здоровье! Раз уж не дала мне сказать ни слова, перебивала, перекрикивала, то – читай!!! Я останусь в тех рамках, которые для себя установила, и буду к тебе снисходительна, но я не стану ничего приукрашивать.

Будь он проклят, этот международный женский праздник, и те, кто его выдумал, какие-то немецкие шиксы![27]

Единственной ошибкой Nicolas были его слова по поводу нашего этажа. Наверное, не стоило заявлять вслух, что второй этаж неудобен для жизни, потому что сюда доносится много уличного шума. Шума действительно много, и для нас это в самом деле point douloureux[28], но не стоило отвечать на неловкость прямой грубостью, разворачиваться и хлопать дверью. Невежливо говорить грубости, еще более невежливо говорить грубости на непонятном языке, и уж совсем гадко говорить грубости на непонятном языке, если заведомо знаешь, что смысл сказанного тобою поймут. Разве можно вырасти в городе, где много евреев, и не знать, что обозначает слово «тухес»?[29] А тон! Тон! Если таким тоном сказать что-то хорошее, то оно прозвучит как проклятие! А хлопок дверью?! И не надо сваливать все на ложное понимание этикета! Если приходишь поздравлять двух дам, которые живут вместе, то вполне допустимо принести один букет, а не два. Наш общий праздник, наш общий гость… Ну а если гость пришел ко мне одной, то зачем ему в таком случае приносить с собой два букета? Я не коза, мне и одного хватит!

Это же просто ревность, самая обычная ревность! Как же! У Беллы, которая старше и вообще приехала издалека, вдруг объявился кавалер, да еще какой! Разве это можно вынести? Это невозможно вынести! Это было невозможно вынести пятьдесят лет назад, это невозможно вынести и сегодня! Пишу, а слезы из глаз так и льются. В ответ на свои всхлипы слышу за дверью громкое: «цибеле трерн!»[30] Хорошо хоть, что не «дер малех га-мовес зол зих ин дир фарлибн!»[31]. И на том спасибо, дорогая моя сестра.

Назад Дальше