Война. 1941—1945 - Эренбург Илья Григорьевич 24 стр.


Наемники изумительно грабят, они образцово вешают, но они плохо сражаются. За деньги убивают. За деньги не умирают. У лоскутной армии Гитлера нет того священного цемента, который связывает людей в одно: у них нет чувства родины. Какое дело неаполитанцу до «великой Финляндии», до бреда выжившего из ума Маннергейма, который хочет присоединить к Хельсинки… Урал? Какое дело финскому дровосеку до дури Антонеску, всерьез поверившего, что румынские босяки будут владеть прекрасной Одессой? Какое дело марсельским громилам и роттердамским сутенерам до «великой Германии»? Их привели на восток голод и плеть, бесчестье и невежество, измена и корысть. Эта лоскутная армия не выстоит перед массивными ударами.

Великая сила ведет нас в бой против захватчиков: мы отстаиваем нашу родину. Дружба народов у нас не вывеска, а живое горячее чувство. Татарин в далекой Карелии защищает свой дом. Под Новгородом украинец борется за Киев. Не насилье связало в одно народы России — любовь. Мы вместе много пережили, вместе изведали горе и счастье. Какой русский не вспомнит с восторгом вершины Кавказа? Какой грузин не посмотрит благоговейно на гранит нашей Северной Пальмиры? Какой украинец не скажет горделиво: «Моя земля — от Белого моря до Черного, от Карпат до Тихого океана»?

В германской армии много танков и много минометов, но нет в ней сердца, это армия-автомат. Рабы наняли других рабов, и рабы говорят рабам: «Умирайте за Гитлера. Мы дадим вам краденый хлеб. Мы дадим вам чужие города. Мы дадим вам сто марок, тысячу франков, десять тысяч лей». И в ответ подымается в нашем сердце лютая ненависть: как они смели привести к нам этих золоторотцев Европы, этих вшивых сутенеров, этих международных шулеров? На нашей земле пасутся презренные наемники, едят наш хлеб, оскверняют наших девушек. Этого не стерпит советский народ.

22 апреля 1942 г.

Оправдание ненависти

Из всех русских писателей гитлеровские идеологи относятся наиболее снисходительно к Достоевскому. Гитлеровцам понравились сцены нравственного терзания, показанные великим русским писателем. Однако фашисты — плохие читатели, им не понять гения Достоевского, который, опускаясь в темные глубины души, озарял их светом сострадания и любви. Один из немецких «ценителей» Достоевского написал в журнальной статье: «Достоевский — это оправдание пыток». Глупые и мерзкие слова. Гитлеровцы пытаются оправдать Гиммлера Достоевским. Они не в силах понять жертвенности Сони, доброты Груни. Русская душа для них — запечатанная книга.

Русский человек по природе незлобив, он рубит в сердцах, легко отходит, способен понять и простить. Многие французские мемуаристы рассказывают, как русские солдаты, попав в Париж после падения Наполеона, помогали француженкам носить воду, играли с детьми, кормили солдатскими щами парижскую голытьбу. Даже в те черные годы, когда враг нападал на Россию, русские хорошо обращались с пленными. Петр после Полтавы обласкал пленных шведов. Наполеоновский офицер Соваж в своих воспоминаниях, посвященных 1812 году, называет русских «добрыми детьми».

Лет десять тому назад я попал в трансильванский город Орадеа Маре. Меня удивило, что в магазинах, в кафе, в мастерских люди понимали по-русски. Оказалось, что многие жители этого города во время мировой войны попали в плен к русским. Все они трогательно вспоминали годы, проведенные в Сибири или в Центральной России, подолгу рассказывали о доброте и участливости русских. Еще в начале этой войны я не раз видел, как наши бойцы мирно калякали с пленными, делились с ними табаком и едой. Как случилось, что советский народ возненавидел немцев смертной ненавистью?

Ненависть не лежала в душе русского человека. Она не свалилась с неба. Ее наш народ выстрадал. Вначале многие из нас думали, что это — война как война, что против нас такие же люди, только иначе одетые. Мы были воспитаны на великих идеях человеческого братства и солидарности. Мы верили в силу слова, и многие из нас не понимали, что перед нами не люди, а страшные, отвратительные существа, что человеческое братство диктует нам быть беспощадными к фашистам, что с гитлеровцами можно разговаривать только на языке снарядов и бомб.

«Волкодав — прав, а людоед — нет». Одно дело убить бешеного волка, другое — занести свою руку на человека. Теперь всякий советский человек знает, что на нас напала свора волков.

Дикарь может разбить изумительную статую, людоед может съесть величайшего ученого, попавшего на остров, населенный каннибалами. Немецкие фашисты — это образованные дикари и сознательные людоеды. Просматривая недавно дневники немецких солдат, я увидел, что один из них, принимавший участие в клинском погроме, был меломаном и любителем Чайковского. Оскверняя дом композитора, он знал, что он делает. Искалечив Новгород, немцы написали длинные изыскания об «архитектурных шедеврах Неугарда» (так они называют Новгород).

На трупе одного немца нашли детские штанишки, запачканные кровью, и фотографию детей. Он убил русского ребенка, но своих детей он, наверное, любил. Убийства для немцев — не проявление душевного разгула, но методическая деятельность. Убив тысячи детей в Киеве, один немец написал: «Мы убиваем маленьких представителей страшного племени».

Конечно, среди немцев имеются добрые и злые люди, но дело не в душевных свойствах того или иного гитлеровца. Немецкие добряки, те, что у себя дома сюсюкают, катают на спине детишек и кормят немецких кошек паечной колбасой, убивают русских детей с такой же педантичностью, как и злые. Они убивают, потому что они уверовали, что на земле достойны жить только люди немецкой крови.

В начале войны я показал пленному немцу листовку. Это была одна из наших первых листовок, в ней чувствовалась наивность человека, разбуженного среди ночи бомбами. В листовке было сказано, что немцы напали на нас и ведут несправедливую войну. Немец прочитал и пожал плечами: «Меня это не интересует». Его не интересовал вопрос о справедливости: он шел за украинским салом. Ему внушили, что разбойные войны — это заработок. Он шел добывать «жизненное пространство» для Германии и «трофейные» чулки для своей супруги.

В грабеже немцев нас поразили деловитость, аккуратность. Это не проделки отдельных мародеров, не бесчинства разнузданной солдатни, это — принцип, на котором построена гитлеровская армия. Каждый немецкий солдат материально заинтересован в разбойном походе. Я написал бы для гитлеровских солдат очень короткую листовку, всего три слова: «Сала не будет». Это то, что они способны понять, и это то, что их действительно интересует.

В записных книжках немцев можно найти перечень награбленного; они считают, сколько кур съели, сколько отобрали одеял. В своем разбое они беззастенчивы, как будто они не раздевают живых людей, а собирают ягоды. Если женщина попытается не отдать немецкому солдату детское платьице, он ей пригрозит винтовкой, если она вздумает защищать свое добро, он ее убьет. Для него это не преступление: он убивает женщин, как ломают сучья в лесу — не задумываясь.

Отступая, гитлеровцы сжигают все: для немцев русское население такой же враг, как Красная Армия. Оставить русскую семью без крова для них военное достижение. У себя в Германии они ходят на цыпочках, не бросят на пол спички, не посмеют помять травинку в сквере. У нас они вытоптали целые области, загадили города, устроили в музеях уборные, превратили школы в конюшни. Это делают не только померанские землепашцы или тирольские пастухи, это делают приват-доценты, журналисты, доктора философии и магистры права.

Когда боец-колхозник увидел впервые деревню Московской или Тульской области, от которой остались только трубы да скворечницы, он вспомнил свою деревню на Волге или в Сибири. Он увидел в лютый мороз женщин и детей, раздетых, разутых немцами. И в нем родилась лютая ненависть.

Одни немецкий генерал, приказав своим подчиненным безжалостно расправляться с населением, добавил: «Сейте страх!» Глупцы, они не знали русской души. Они посеяли не страх, но тот ветер, что рождает бурю. Первая виселица, сколоченная немцами на советской земле, решила многое.

Теперь все у нас поняли, что эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нашим народом оказались не люди, но злобные и мерзкие существа, дикари, снабженные всеми достижениями техники, изверги, действующие по уставу и ссылающиеся на науку, превратившие истребление грудных детей в последнее слово государственной мудрости.

Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела, она уже не мутит голову, как молодое вино, она перешла в спокойную решимость. Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить. Мы поняли, что здесь нет места ни для уступок, ни для разговоров, что дело идет о самом простом: о праве дышать.

Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела, она уже не мутит голову, как молодое вино, она перешла в спокойную решимость. Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить. Мы поняли, что здесь нет места ни для уступок, ни для разговоров, что дело идет о самом простом: о праве дышать.

Ненавидя, наш народ не потерял своей исконной доброты. Нужно ли говорить о том, как испытания расширили сердце каждого? Нельзя без волнения глядеть на многодетных матерей, которые в наше трудное время берут сирот и делятся с ними последним.

Я вспомнил девушку Любу Сосункевич, военного фельдшера. Она под огнем перевязывала раненых. Землянку окружили немцы. Тогда с револьвером в руке, одна против десятка немецких солдат, она отстояла раненых, спасла их от надругательств, от пыток.

Скромна работа другой русской девушки — Вари Смирновой: под минометным и ружейным огнем она, как драгоценную ношу, несет пачку с письмами на передовые позиции. Она мне сказала: «А как же иначе?.. Ведь все ждут писем, без письма скука съест…»

Но не только к своим живо участие в душе русского, он понимает горе других народов. Большая человеческая теплота чувствуется в обращении женщин многострадального Ленинграда к женщинам Лондона. Не раз бойцы меня расспрашивали о горе Парижа. Привелось мне присутствовать при том, как бойцы слушали заметку о голодной смерти, на которую гитлеровцы обрекли греков; и один боец, колхозник из Саратовской области, выслушав, сказал: «Вот ведь какая беда!.. И как бы скорей перебить этих фрицев, людям помочь?»

Наша ненависть к гитлеровцам продиктована любовью, любовью к родине, к человеку и к человечеству. В этом — сила нашей ненависти. В этом — ее оправдание. Сталкиваясь с гитлеровцами, мы видим, как слепая злоба опустошила душу Германии. Мы далеки от подобной злобы. Мы ненавидим каждого гитлеровца за то, что он — представитель человеконенавистнического начала, за то, что он — убежденный палач и принципиальный грабитель, за слезы вдов, за омраченное детство сирот, за тоскливые караваны беженцев, за вытоптанные поля, за уничтожение миллионов жизней.

Мы сражаемся не против людей, но против автоматов, которые выглядят, как люди, но в которых не осталось ничего человеческого. Наша ненависть еще сильней оттого, что они с виду похожи на человека, что они могут смеяться, что они могут гладить коня или собаку, что они в дневниках занимаются самоанализом, что они замаскированы под людей и под культурных европейцев.

Мы часто употребляем слова, меняя их первоначальное значение. Не о низменной мести мечтают наши люди, призывая к отмщению. Не для того мы воспитали наших юношей, чтобы они снизошли до гитлеровских расправ. Никогда не станут красноармейцы убивать немецких детей, жечь дом Гете в Веймаре или книгохранилище Марбурга. Месть — это расплата той же монетой, разговор на том же языке. Но у нас нет общего языка с фашистами.

Мы тоскуем о справедливости. Мы хотим уничтожить гитлеровцев, чтобы на земле возродилось человеческое начало. Мы радуемся многообразию и сложности жизни, своеобразию народов и людей. Для всех найдется место на земле. Будет жить и немецкий народ, очистившись от страшных преступлений гитлеровского десятилетия. Но есть пределы и у широты: я не хочу сейчас ни думать, ни говорить о грядущем счастье освобожденной от Гитлера Германии — мысли и слова неуместны и неискренни, пока на нашей земле бесчинствуют миллионы немцев.

Железо на сильном морозе обжигает. Ненависть, доведенная до конца, становится живительной любовью. «Смерть немецким оккупантам» — эти слова звучат, как клятва любви, как присяга на верность жизни. Бойцы, которые несут смерть немцам, не жалеют своей жизни. Их вдохновляет большое, цельное чувство, и кто скажет, где кончается обида на бесчеловечного врага и где начинается кровная привязанность к своей родине? Смерть каждого немца встречается со вздохом облегчения миллионами людей. Смерть каждого немца — это залог того, что дети Поволжья не узнают горя и что оживут древние вольности Парижа. Смерть каждого немца — это живая вода, спасение мира.

Христианская легенда изображала витязя Георгия, который поражает копьем страшного дракона, чтобы освободить узницу. Так Красная Армия уничтожает гитлеровцев и тем самым несет свободу измученному человечеству. Суровая борьба и нелегкая судьба, но не было судьбы выше.

26 мая 1942 г.

По дорогам войны

Я проехал триста километров по земле, отвоеванной у немцев. Зимой снег сострадательно прикрывал раны. Теперь повязка снята. Там, где были дома, — крапива, чертополох и, как сорняки, немецкие шлемы, скелеты машин, снаряды. Женщина в Калуге сказала мне: «Может быть, теперь они почувствовали в Кельне, что такое их война». Ее дом немцы сожгли, пятнадцатилетнего сына расстреляли.

Наш вездеход водитель величает «козлом» и, одобрительно ухмыляясь, поясняет: «Этот козел всюду пройдет». И «козел» действительно сворачивает на глухую дорогу, по которой прежде пробирались только телеги колхозников. Шумный, веселый ливень обрушился на землю, рыжая дорога кажется потоком лавы. Но «козел» отважно плывет по этой земной хляби, кренясь и вздымаясь, как лодочка среди бушующего моря.

Изуродованные или сожженные города — Малоярославец, Угодский Завод, Козельск, Калуга, Перемышль, Сухиничи. У каждого города позади длинная жизнь, своя судьба, свои горести и радости. Но как похожи друг на друга развалины! Пришли немцы: взрывали, жгли. Что им наша история, наш труд, наша любовь? «Факельщики» жгли и горланили: «Тарари-тарара, валери-валера», и кто не поймет чувства старушки, которая, переиначивая на русский лад слово «фрицы», говорит: «Фирсы проклятые».

Красавица Калуга с древними церквами на крутом берегу Оки, она покалечена. Обида берет за все: и за старую церквушку с ее наивной прелестью белых стен и голубых луковок, и за уютный дом с колоннами, в котором когда-то юноши нараспев читали стихи начинающего поэта Пушкина, и за новый клуб с широкими окнами, глядевшими в будущее. Все это немцы сожгли. За последние годы здесь много строили. В городе, издавна слывшем захолустным, появились высокие дома, школы, театры. Я молча прошел по длинной улице, от которой остались только развалины. О чем тут говорить? Мы знаем, с каким трудом строили наши города, и мы молчим: здесь нужно не говорить — истреблять.

Сожжены сотни сел. В редких уцелевших домах живут по три, по четыре семьи. Старики, вспоминая месяцы ига, спрашивают: «Гитлер где?» Сожженные немецкие танки, гильзы, железо, и среди мира смерти буйно цветут цветы, желтые, розовые, фиолетовые. Кажется, никогда я не видел столько цветов. На опушках лесов обугленные, обезглавленные минами березы, а глубже, в пуще, обычный зеленый покой, и неизменная кукушка пророчит девушке в гимнастерке долгую жизнь.

Вот район, освобожденный от немцев в марте и в начале апреля. Бои здесь были упорными. Еще лежал снег, мешая идти вперед, а лед на реках был уже тонким, танки по нему не проходили. Здесь мало леса. В селах двухэтажные кирпичные дома. Немцы их превратили в доты. А села большие — по триста — четыреста домов. Наши части одно за другим освободили тридцать таких сел. В селе Попково немцы засели в школе. Когда наши саперы подошли, раздались детские крики: «Не взрывайте, здесь мы», — немцы затащили с собой в школу русских ребят. И саперы ушли. Тогда немцы выставили детей под артиллерийский огонь. Ярость охватила наших бойцов, они взяли школу.

Женщина в селе Маклаки спокойно говорит: «Дом взорвали. Мужа увели. Дочку испортили». Это — спокойствие большого горя. Аккуратно свернутый в красную трубочку пакетик, в нем аммонал. Такие пакетики немцы закладывали в печь, и от дома оставалась груда битого кирпича.

Впереди шли танкисты. Я побывал в танковой части, которой командует Токарев. Жива память о двух танкистах — окруженные врагами, перед смертью они запели «Интернационал»: лейтенант Ковачук и сержант Зинченко. Среди танкистов много украинцев, находчивых, смешливых и смелых. А командир — сибиряк, решительный и бесстрашный. Сейчас танкисты учатся, отдыхают, помогают колхозникам в полевых работах, и — девушки дивятся — герой, недавно освободивший их село, скромно пашет. Ждут новых боев. Один танкист сказал мне: «Лошадкам не терпится, стучат копытами» — «лошадками» он шутя называл танки.

Я сказал, что впереди шли танки. Я забыл о саперах. Когда-нибудь поэт напишет замечательную поэму о мужестве советских саперов. Они прошли сотни километров по заминированной земле, каждый вытащил тысячи мин. «Как же вы ни разу не ошиблись?» Сапер, улыбаясь, отвечает: «Сапер ошибается только раз в жизни».

За рекой немцы укрепились. Генерал-лейтенант Рокоссовский, командир большого спокойствия и большой страсти, говорит: «Немцы напрасно обижаются на зиму. Конечно, зима по ним ударила, но зима их спасла. Не немецкие солдаты, а русские снега остановили преследование отступавшей германской армии».

Назад Дальше