Гилберт Кит Честертон Человек, с которым нельзя говорить
Мистер Понд уписывал устрицы — зрелище серьезное и впечатляющее. Его друг Уоттон не любил устриц и говорил, что не видит, зачем глотать то, что едва ли возьмешь в рот. Он часто говаривал, что не видит в чем-нибудь смысла, и оставался глух к задумчивым замечаниям своего приятеля Гэхегена, который предполагал, что он видит в этом бессмысленность. Для сэра Хьюберта Уоттона бессмысленности не существовало; зато для капитана Гэхегена ее было предостаточно. Гэхеген обожал устриц, но не заботился о них, он вообще был человек беззаботный, и целые башни из устричных скорлуп свидетельствовали о том, что он уминал их довольно лихо, словно обычную hors d'oevre 1. А вот мистер Понд относился к ним заботливо — он их пересчитывал, словно овец, и поглощал с величайшей ответственностью.
— Мало кто знает, — заметил Гэхеген, — что Понд на самом деле — устрица. Опрометчивые натуралисты (упомянем неистового Пилка) предполагали, что он, скорее, рыба. Какая там рыба! Благодаря исследованиям Нибблза в его эпохальном труде «Человек-устрица» наш друг занял высокое и законное место на биологической лестнице. Не хотел бы докучать вам доводами. Понд носит бороду; таким украшением он и устрицы одиноко противостоят миру современной моды. Когда он замолкает, он нем, как устрица. Когда он убеждает нас что-либо проглотить, то мы не сразу осознаем, что за глубоководное чудовище мы проглотили. А главное, в этой устрице — бесценный жемчуг парадокса. — И он поднял бокал, как бы заключая речь и предлагая тост. Мистер Понд поклонился и заглотнул очередную устрицу. — В самом деле, — промолвил он, — мне вспомнилось кое-что, относящееся к речи, навеянной устрицами или, вернее, их раковинами. Вопрос о высылке опасных лиц, даже если их только подозревают, имеет любопытные и трудноразрешимые аспекты. Мне припоминается весьма странный случай, когда правительству пришлось решать вопрос о депортации одного желательного лица. То был иностранец…
— Видимо, вы хотели сказать: «нежелательного лица», — поправил Уоттон.
Мистер Понд проглотил еще одну устрицу и продолжал:
— …и обнаружилось, что трудности просто непреодолимы. Уверяю вас, это деликатное положение я описываю совершенно точно. Если что-нибудь и можно поставить под вопрос, то не столько слово «желательный», сколько слово «иностранец». В некотором смысле его можно назвать очень желательным соотечественником.
— Устрицы, — скорбно сказал Гэхеген. — Вот кто желательные соотечественники…
— Во всяком случае, его искали, — продолжал невозмутимый Понд. — Нет, дорогой мой Гэхеген, я не имею в виду, что за ним охотились. Я имею в виду, что почти все хотели, чтобы он остался, и, естественно, понимали, что он должен уехать. Да, скажу, не кощунствуя, — таких, как он, ищет и хочет любая нация, по слову поэтов — о них мечтает весь мир. И все ж его не выслали. Искали, а не выслали. Самый настоящий парадокс.
— Ах, вон что! — сказал Уоттон. — Неужели?
— Вы должны помнить этот случай, Уоттон, — продолжил мистер Понд. — Это было примерно в то время, когда мы отправились в Париж с весьма деликатной…
— Понд в Париже… — пробормотал Гэхеген. — Понд в его языческой юности, когда, по прекрасному выражению Суинберна, «любовь была жемчужиной его, и алая Венера восходила из алого вина».
— Париж на пути ко многим столицам, — ответил Понд с дипломатической сдержанностью. — Словом, нет необходимости подробно описывать эту небольшую международную проблему. Достаточно сказать, что это было одно из тех новейших государств, в которых республика, сохранив представительные и демократические права, давно уже превратилась в монархию, исчезнувшую среди современных войн и революций. Как и во многих ему подобных, напасти его не кончились с установлением политического равенства, перед лицом мира, обеспокоенного равенством экономическим. Когда я приехал туда, забастовка транспортных служб привела жизнь столицы в тупик. Правительство обвиняли в том, что оно находится под влиянием миллионера по имени Крэмп, контролировавшего дороги; и кризис был тем тревожней, что, по утверждениям правительства, забастовкой тайно управлял знаменитый террорист Тарновский, иногда именовавшийся Татарским Тигром. Его выслали с восточноевропейской родины и теперь подозревали в том, что он плетет паутину заговоров из какого-то неизвестного тайного убежища уже здесь, на Западе.
И мистер Понд продолжил рассказ о своем приключении, суть которого, если убрать реплики Гэхегена и отчасти ненужные уточнения Понда, была такова.
Понд был весьма одинок в этой чужой стране, так как Уоттон куда-то уехал с другой деликатной миссией; и, не имея друзей, приобрел лишь нескольких знакомых. По крайней мере трое из них оказались, каждый по-своему, весьма интересными.
Первый случай был вполне обыкновенный; все началось со случайного разговора с книготорговцем, заурядным владельцем магазина, хорошо знакомым, однако, с научной литературой начала столетия, которой как раз увлекался Понд. Мистер Хасс был истинный буржуа, в тяжелом сюртуке и с длинными старомодными бакенбардами, сходившимися в патриархальной бороде. Когда он выходил из своего магазина, что бывало нечасто, он надевал похоронного вида цилиндр. Научные штудии оставили в нем какой-то атеистический осадок, одновременно респектабельный и подавляющий, но, помимо этого, он ничем не отличался от обычного владельца бесчисленных континентальных магазинов.
Другой человек, с которым Понду случилось побеседовать в кафе, был немного трезвее и энергичней, и принадлежал к более молодому миру. Но и он был серьезен — мрачный деятельный молодой человек, правительственный чиновник, по-настоящему веривший в правительство или, по крайней мере, в его принципы (он прежде всего думал о принципах). Он осуждал забастовку и даже профсоюзы не потому, что был снобом — он жил так же просто, как рабочие, но потому, что верил в ту старую индивидуалистическую теорию, которую называл свободным договором. Тип этот почти незнаком Англии, такая теория более привычна в Америке. Глядя на лысоватый, морщинистый лоб, выступавший между прядями черных волос, и на тревожные, хотя и сердитые глаза, никто не мог бы усомниться, что он верует как истинный фанатик. Звали его Маркус, он занимал низший правительственный пост, на котором с удовлетворением соблюдал принципы республики, не имея права участвовать в ее совещаниях. Когда, разговаривая, они с Пондом вышли из кафе, появился и третий, самый незаурядный.
Человек этот был каким-то магнитом, и Понд вскоре убедился, что это справедливо для всех, кроме него. Казалось, что поток общения не прекращается вокруг столика, за которым этот человек курит сигарету, потягивая черный кофе и бенедиктин. Когда Понд впервые его увидел, кучка молодых людей уже расходилась, наговорившись и нахохотавшись; и казалось, что они задержались у столика только ради разговора. В следующий миг ватага уличных мальчишек вторглась в его одиночество и получила кусочки сахара, оставшиеся от кофе; затем подошел неуклюжий, довольно угрюмый трудяга и говорил с ним дольше, чем другие. Самой странной из всех была дама из тех чопорных аристократок, которых редко увидишь на улице: она вылезла из кареты, уставилась на странного человека, а потом влезла в карету опять. Конечно, все это могло бы удивить Понда — удивить, и только; но по каким-то причинам он разглядывал незнакомца с величайшим любопытством.
Видел он белую широкополую шляпу и весьма потрепанный синий пиджак; высокогорбый нос и бледно-желтую бороду, заостренную в кисточку. Руки были длинные, костлявые, хотя изящные, одну из них украшал перстень с камнем под цвет пегого зимородка, единственный след роскоши; и в серой тени под белой шляпой глаза блестели каменной голубизной. В позе не было ничего особенного — сидел он не на виду, а у стены, под каким-то вьюнком и пожарным выходом. Когда расходились маленькие толпы, у него был такой вид, будто он предпочел бы одиночество. Понд много расспрашивал о нем, много расследовал, но узнал только, что обычно его именовали мсье Луи; но фамилия это, или сокращение какого-то иностранного имени, или просто имя, которым его называют благодаря этой странной популярности, осталось неясным.
— Маркус, — сказал мистер Понд своему молодому приятелю, — кто этот человек?
— Все знают его, и никто не знает, кто он, — раздраженно отозвался Маркус. — Но я непременно узнаю.
Пока он говорил, разносчики листовок, бросавшихся в глаза из-за ярко-алой бумаги, на которой их печатали, совали их немалому числу покупателей за стенами кафе, так что черная мостовая стремительно расцвечивалась кроваво-алыми пятнами. Одни глядели на листовки с усмешкой, другие — с холодным любопытством, и только немногие — с уважением и симпатией. Среди читавших их отчужденно, хотя и со скрытым неодобрением, был и господин с серовато-синим кольцом, мсье Луи.
— Ладно, — сказал Маркус, нахмурившись. — Пускай стараются. Это их последний шанс.
— Что вы имеете в виду? — поинтересовался Понд.
Маркус еще больше нахмурил брови, забеспокоился и наконец сердито, неохотно произнес:
— Да, я их не одобряю. Я не понимаю, как республика примирит это с либеральным принципом — не давить на прессу. Но они давят на прессу, подавляют ее. Они просто взбесились. Не думаю, что премьер-министру нравится подавлять, но министр внутренних дел — сущий дьявол, и он свое возьмет. Во всяком случае, завтра в редакцию ворвется полиция, и это, может быть, последний выпуск.
Маркус оказался пророком, если говорить о следующем утре. Видимо, был подготовлен очередной выпуск — но распространить его не удалось, полиция захватила все экземпляры. Одетые в черное буржуа, сидящие у кафе, остались незапятнанными; только в углу у пожарного крана, под вьющимися растениями, сидел мсье Луи, читая свой экземпляр кроваво-алой листовки и не внемля переменам. Некто косился в его сторону — и Понд приметил за ближним столиком мистера Хасса, книготорговца, в черном цилиндре и при белых бакенбардах, поглядывающего с колючим подозрением на того, кто читал красный листок.
Маркус и Понд уселись за свой обычный столик; и тут же, сразу мимо стремительно промаршировал отряд полицейских, очищая улицы. С ними шагал, еще стремительнее, приземистый, квадратный мужчина с надменными усами, в каком-то мундире, размахивая зонтиком, словно саблей. Это был знаменитый и в высшей степени воинственный доктор Кох, министр внутренних дел; он предводительствовал полицейским рейдом, и его выпученные глаза моментально отметили алое пятно в углу переполненного кафе. Он встал перед мсье Луи и заорал, как на параде:
— Запрещено читать листовки! Там прямой призыв к преступлению!
— Как же, — любезно спросил мсье Луи, — как же я могу обнаружить столь печальный факт, если их не прочитаю?
Что-то в его вежливом тоне взбесило министра. Указывая на него зонтом, он завопил:
— Вас арестуют! Вас могут выслать! Вы знаете почему? Не из-за этого бреда. Вам не нужен клочок красной бумаги, чтобы отличаться от приличных граждан.
— Поскольку мои грехи — как багряное, — сказал незнакомец, мягко склонив голову, — мое присутствие здесь и впрямь опасно. Отчего бы вам не арестовать меня?
— Вы только и ждете, не арестуем ли мы вас, — злобно сказал министр. — Во всяком случае вам не арестовать нас и целый социальный механизм. Неужели вы думаете, что мы позволим этому ржавому гвоздю остановить колесо прогресса?
— Неужели вы думаете, — сурово спросил другой, — что все колеса вашего прогресса сделали хоть что-то, кроме того, конечно, что давили бедняков? Нет, я не имею чести быть одним из граждан вашего государства; одним из тех счастливых, радостных, сытых, благополучных граждан, которых вы морите голодом. Но я и не подданный другого государства, и у вас будут особые трудности, если вы хотите выслать меня на родину.
Министр яростно шагнул вперед — и остановился, а потом, крутя усы, словно позабыл о самом существовании собеседника и отправился догонять полицию.
— Кажется, тут немало тайн, — сказал мистер Понд своему другу. — Во-первых, почему его надо выслать? Во-вторых, почему его выслать нельзя?
— Не знаю, — сказал Маркус и поднялся, чопорно нахмурившись.
— Я как будто начинаю догадываться, кто он такой, — сказал мистер Понд.
— Да, — мрачно сказал Маркус, — а я начинаю догадываться, чем он занят. Догадка не из приятных. — Он резко пошел прочь от столика и одиноко зашагал по улице.
Мистер Понд остался сидеть в глубоком раздумье. Спустя несколько минут он встал и направился к столику, за которым все еще сидел книготорговец Хасс, в несколько мрачном величии.
Пока он пересекал запруженный народом тротуар, с улицы, покрытой сумерками, донесся шум, и ему стало ясно, что огромная серая толпа забастовщиков движется по той самой дороге, по которой перед тем прошла полиция, только что очистившая редакцию. Но причина криков была более частная и даже личная. Полумертвый от голода сброд, окинув гневным взором темную нарядную толпу респектабельных людей у кафе, заметил, что нет запрещенных листовок, и вдруг увидел знакомый красный сигнал, развеваемые ветром страницы в руках мсье Луи, который читал их с неизменным спокойствием. Забастовщики остановились и приветствовали его, как солдаты; приветственный клич, сотрясая фонарные столбы и небольшие деревья, понесся к человеку, который сохранил верность алому лоскуту. Мсье Луи поднялся и вежливо поклонился. Мистер Понд присел к своему приятелю книготорговцу и стал с интересом изучать обрамленное бакенбардами лицо.
— Наш друг вон там, — сказал он наконец, — вот-вот станет вождем революционной партии.
Замечание это странно подействовало на мистера Хасса. Он неуютно вздрогнул и сказал:
— Нет, нет, что вы! — И, вернув лицу сдержанность, с необычной четкостью произнес несколько сентенций: — Я сам из буржуазии и пока сторонюсь политики. Ни в какой классовой борьбе я не участвую. У меня нет оснований примыкать ни к протесту пролетариата, ни к нынешней фазе капитализма.
— О! — сказал мистер Понд, и глаза его озарились догадкой. — Искреннейше прошу меня простить! Я не знал, что вы — коммунист.
— Я этого не говорил! — воскликнул Хасс, потом резко добавил: — Скажите, кто-то меня выдал?
— Ваша речь выдает вас, как выдавала Петра-галилеянина, — сказал Понд. — Каждая секта говорит на своем особом языке. Можно заключить, что человек — буддист, когда он уверяет, что он не буддист. Это дело не мое, и, если хотите, я умолкну. Просто вон тот человек, кажется, очень популярен среди забастовщиков и мог бы их возглавить.
— Нет, нет и нет! — вскричал Хасс, ударяя по столу обоими кулаками. — Он никогда их не возглавит! Поймите, мы — научное движение, мы — не моралисты. Мы покончили с буржуазной идеологией добра и зла. У нас — реальная политика. Единственное благо — то, что способствует программе Маркса. Единственное зло — то, что мешает программе Маркса. Но есть пределы. Бывают столь одиозные имена, столь низкие люди, что их нельзя принять в Партию.
— Неужели кто-то столь порочен, что пробудил моральное чувство даже в большевике-книготорговце? — спросил Понд. — Что же он натворил?
— Важно не что он творит, но и то, кто он, — сказал Хасс.
— Забавно, что вы так выразились, — сказал Понд. — Я как раз почти догадался. Кто же он такой?
Он достал газетную вырезку из жилетного кармана и протянул ее собеседнику, добавив:
— Обратите внимание, что террорист Тарновский подстрекает забастовки и мятежи не только в этой стране, но именно в этой столице. Что ж, наш друг в белой шляпе кажется в этом деле мастером.
Хасс тихонько барабанил по столу и мрачно, монотонно бормотал:
— Никогда, никогда ему не бывать вождем…
— Ну а что, если он все-таки вождь? — спросил Понд. — У него, несомненно, повадки вождя, какая-то властность жеста. Разве он ведет себя не так, как вел бы себя Тигр Тарновский?
Мистер Понд надеялся удивить книготорговца; но удивиться пришлось ему. Эффект был таков, что описывать его как удивление было бы смешно и нелепо. Мистер Хасс застыл на месте, точно каменный идол; выгравированное лицо как-то жутко изменилось. Так и казалось, что это — кошмарная история, в которой человек обнаруживает, что он обедает с дьяволом.
— Боже мой, — сказал атеист слабым, чуть ли не писклявым голосом, — так вы думаете, что это — Тарновский! — И неожиданно разразился хохотом, подобным мрачному уханью совы — пронзительному, монотонному, непрестанному.
— Откуда вы можете знать, — сказал Понд, несколько раздосадованный, — что он — не Тарновский?
— Да оттуда, что я сам Тарновский! — отвечал книготорговец с неожиданной трезвостью. — Вы говорите, что вы не шпион. Но, если вам угодно, можете меня выдать.
— Уверяю вас, — сказал мистер Понд, — я не шпион и даже, что хуже, не сплетник. Я всего лишь турист, отнюдь не болтливый, и путешественник, который не рассказывает сказок о путешествиях. Кроме того, я благодарен вам, вы подсказали мне важный принцип. Никогда прежде я не понимал это столь ясно. Человек всегда говорит то, что он подразумевает; но особенно — когда он это скрывает.
— По-видимому, — заметил другой тихим гортанным голосом, — такие фразы вы и зовете парадоксом.
— Не говорите вы так! — простонал Понд. — В Англии всякий так говорит. А я понятия не имею, что это значит.
— В таком случае, — говорил себе мистер Понд, — кто же тот человек? Что он совершил, почему его могут арестовать или выслать? Или иначе — что это за преступление, если его не могут арестовать или выслать?
Так на другое утро, в ярком солнечном сиянии, Понд сидел за своим столиком в кафе, обдумывая новые трудности. Солнце веселым золотом озаряло пейзаж, еще недавно столь мрачный, даже черный, хотя и с кровавыми пятнами большевистской газеты. По крайней мере в социальном смысле буря поутихла — если не сама забастовка, то забастовщики. Их удалось перехитрить, по всей улице выставили пикеты полиции, и в солнечном покое они казались столь же безобидными, как игрушечные деревья или нарисованные фонари. Мистер Понд ощутил, что возвращается та смутная радость, которую англичанин порой чувствует просто потому, что он за границей; аромат французского кофе действовал на него так, как на иных действует запах скошенных лугов или моря. Мсье Луи возобновил свое благородное занятие — он раздавал мальчишкам сахар, и самая форма этих косых кусков радовала Понда, словно он смотрел глазами одного из мальчишек. Даже жандармы, расставленные вдоль мостовой, забавляли его своей полнейшей бессмысленностью, словно куклы или манекены восхитительной кукольной комедии, а их петушиные шляпы смутно напоминали о церковном стороже в представлении уличного райка. Сквозь разноцветную комедию двигалась суровая фигура. Физиономия Маркуса живо свидетельствовала о том, что политический пуританин не верит в кукольный театр.