Дети Есенина. А разве они были? - Сушко Юрий Михайлович 9 стр.


В июле 1928 года исполненная самых теплых чувств Зинаида Райх, выкроив минутку, писала Анне Изрядновой: «Милая Вы моя, родная – люблю я Вас, как нежную, одинокую, большую душу, и хотела бы сохранить с Вами дружбу навсегда… Я о Вас всегда хорошо думаю – только не люблю Есениных и всех присных – все они непонятно меркантильны. Ну да Бог с ними. Если Юрке у них хорошо – радуйтесь и делайте так, как велит Вам Ваше сердце…»

Но тут горничная позвала хозяйку к завтраку, и Зинаиде Николаевне пришлось оставить письмо недописанным.

Москва-Берлин-Париж-Москва

Закончить письмо к Изрядновой Райх удалось лишь на следующий день: «Теперь о делах. Скажите Вольпиной, что ей-ей сейчас нет времени писать ей отдельно – деловое письмо пишу вам сразу обеим.

Во-первых – дела заграничные.

Совершенно безнадежно теперь, когда нет конвенции, думать о том, чтобы за границей можно было бы что-либо «выручить» за сочинения. Вольпина, и все немедленно о копейках тревожатся. Не в копейках дело…

Вы, Анна Романовна, единственная, которая верите и знаете меня, – понимаете, что острота вызвана не мной, а всеми остальными. Я всегда иду с раскрытым сердцем, но когда в него плюют – я его закрываю и защищаю от ударов. Но довольно лирики. Я вам обеим доверяю… Целую вас обеих и ваших Есенят.

Ваша Зинаида Райх».

Настроение у нее было расчудеснейшим. Парижские гастроли театра проходят более чем успешно. Местная критика не скупится на комплименты, сравнивая приму Мейерхольда то с Сарой Бернар, то с Элеонорой Дузе. Севочкины друзья устроили им замечательную – шесть комнат! – квартиру в самом центре французской столицы. После каждого спектакля их роскошные апартаменты превращаются в душистую оранжерею. А как легко здесь дышится, и голова совершенно не болит – ни сновидений! ни видений! Воздух здесь, что ли, волшебный?.. Даже домой не хочется. Хотя нет, вранье, хочется. Дома друзья, работа. Пора готовиться к новому сезону. А здесь? Здесь – все мишура. Но, спору нет, до одури пьянящая. О такой атмосфере, почтительности, комфорте дома можно было только мечтать…

Первой ступенькой к Парижу стал Берлин, где уже после первых спектаклей Зинаида почувствовала себя полновластной хозяйкой сцены. Ученик Станиславского, прославленный Михаил Чехов, уже прочно обосновавшийся в Германии, тотчас написал Зинаиде: «Я все еще хожу под впечатлением, полученным мною от «Ревизора»… и от двух его исполнителей: от Вас и от чудесного Гарина… Поражает меня Ваша легкость в исполнении трудных заданий. А легкость – первый признак настоящего творчества. Вы были исключительно едины со всей постановкой, а этого нельзя достичь ни в одной постановке Всеволода Эмильевича, не имея дара сценической смелости. Я ужасно люблю смелость на сцене и учусь ей у Всеволода Эмильевича, и радуюсь, видя ее в Вас…»

Тот же Чехов настойчиво уговаривал Мейерхольда остаться на Западе – неважно где, в Берлине ли, в Париже или в Праге, да где только душа пожелает. «Вам не следует возвращаться в Москву, – без устали повторял племянник великого драматурга, – вас там погубят». Мейерхольд колебался. Но потом сказал:

– Михаил Александрович, все знаю, все понимаю. Но, тем не менее, вернусь.

– Почему?!

– Из честности.

Чехов надолго задумался. Потом спросил: «А что Зинаида Николаевна по этому поводу думает?» Мейерхольд улыбнулся: «Категорически против». Чехов рассмеялся:

– По-моему, советскую власть она любит даже больше, чем своего мужа…

Ко всему прочему дома их ждали дети. Душа болит: как они там?

Танечка особых хлопот, конечно, не доставляла. Способная девочка. Кроме домашних уроков французского, она также успешно занималась в балетной школе при Большом театре. Впрочем, никто из домашних вовсе не питал особых надежд, не рассчитывая, что из девочки в будущем получится выдающаяся танцовщица, даже несмотря на то, что определенные предпосылки к этому все-таки были: пластична, подвижна, обладает природной грацией. Гости рассыпались мелким бисером, восхищаясь ее ангельским личиком. Литератор Богданов-Березовский однажды даже посвятил 11-летней Танечке Есениной несколько наспех написанных, неуклюжих, но искренних строк:

А вот Зинаиде Николаевне казалось, что именно Костя, взрослея, все больше и больше становится похожим на отца: рот, нос, скулы, губы – все Сергея. Говорит, волнуется, возмущается, смеется, жестикулирует точь-в-точь как отец. Немногословен, горд, знает себе цену, терпеть не может лжи. И еще одна забавная деталь, чисто есенинская – при письме везде, где только можно и нельзя, сокращает слова. Сергей обычно писал точно так же…

Так, новые наряды Танюшке уже в чемодане. А вот Костику сегодня же нужно не забыть докупить побольше этих ярких спортивных проспектов, журналов, брошюрок о футболе, на котором он в последнее время просто помешался. Дикая какая-то игра. Потные мужики в нумерованных майках и смешных трусах мечутся по огромному полю, пихают друг другу мячик, стараются затолкать его в несуразные ворота. Что в этой игре находит Костик? Ведь смышленый же мальчишка, читать чуть ли не с четырех лет начал. Ему о школе думать надо, а не об этих забавах. Она уже все устроила: весной его приняли в первый класс как бы «стажером», а осенью он пойдет уже во второй.

Но этот футбол… Однако Всеволод ничего дурного в страстном Костином увлечении не видит. Даже сам несколько раз ходил с ним на стадион. А потом дома пытался объяснить жене: «Это – удивительное зрелище, поверь. Ты же сама в свое время собиралась стать режиссером массовых зрелищ, не так ли? Вот и попытайся вникнуть в природу этого явления под названием «футбол», товарищ режиссер…» Единственное, чего никак не мог понять и принять Мейерхольд, так это непобедимой тяги Кости к составлению всевозможных графиков, его смущали разлинованные цветными карандашами бесчисленные таблицы, в которые пасынок ежедневно по два часа кряду заносит всякую всячину: голы, фамилии игроков. Но сам футбол – это, конечно, зрелище…

Конечно, только игры в мячик ей не хватало. Тут «театральных зрелищ», особенно закулисных, с головой хватает. А Мейерхольд делает вид, что ничего не происходит, что все в порядке, все по-прежнему восхищаются его талантом и совсем не замечают, как все эти бездари исподтишка топчут его Зинаиду. Посмотрим…

А в театре и вокруг него в конце 20-х годов действительно начали происходить странные вещи. Режиссер творил собственную реальность: революция «Зорь» и «Мистерии-буфф» была куда чище подлинной, с улиц переместившейся в кабинеты. Соблазн заключался в слиянии с идущей от народных корней страшной, все разрушающей и при этом кажущейся животворной силой. Всеволод Эмильевич был впечатлителен. Желчен, великолепно образован, склонен к самоанализу и мистике. Зинаида – вместе со сценой – была смыслом его существования.

Мейерхольд близоруко не заметил, что пережил время. Он был нужен революции, потому что был революционером в искусстве. Когда хаос первых советских лет пошел на спад, успокоился, Мейерхольду в новой жизни, новой действительности уже с трудом находилось место. Критика почти каждую премьеру Мейерхольда и, соответственно, роли Райх встречала неприязненно (в отличие от восторженной публики): будь то жена городничего в «Ревизоре», Софья в «Горе от ума», Фосфорическая женщина Маяковского или Варвара в «Мандате» Николая Эрдмана. Ничтожно малым можно было считать комариный укус критика Осинского в «Известиях»: «Женам театральных директоров можно рекомендовать большую воздержанность по части туалетов, сменять которые при каждом новом выходе ни в «Ревизоре», ни в «Горе от ума» никакой необходимости нет…»

После тяжелейшего душевного кризиса, спровоцированного смертью Есенина, Мейерхольд применил свою методику лечения: постарался по максимуму загрузить жену работой. Даже в ее душевном беспокойстве Всеволод Эмильевич видел основу трагической актрисы. В труппе ГосТИМа (Театра имени Мейерхольда) Зинаида Николаевна считалась «священной коровой». Правда, Всеволод Эмильевич, узнав, что его первую актрису за некоторую неуклюжесть на сцене называют коровой, возмутился и тут же, без промедления расстался с прелестной инженю с хрупкостью статуэтки и обворожительной грацией, своей прежней безусловной фавориткой Марией Бабановой, которую заподозрил в авторстве «комплимента».

Поклонникам Бабановой актерские способности Райх казались ничтожными: медь есть медь, и сколько ни наводи блеск, золота не получится. Один из молодых актеров – Леонид Агранович с осторожностью высказывал свое мнение о Зинаиде Николаевне: «Она могла быть резкой. Не рассталась с красной косынкой и кожаной курткой 18-го года… Ревновали: ну не годилась она такому Мейерхольду… Но ведь актриса она была не такая уж, чтобы на улице валяться».

Поклонникам Бабановой актерские способности Райх казались ничтожными: медь есть медь, и сколько ни наводи блеск, золота не получится. Один из молодых актеров – Леонид Агранович с осторожностью высказывал свое мнение о Зинаиде Николаевне: «Она могла быть резкой. Не рассталась с красной косынкой и кожаной курткой 18-го года… Ревновали: ну не годилась она такому Мейерхольду… Но ведь актриса она была не такая уж, чтобы на улице валяться».

Когда Мейерхольд загорелся идеей поставить пьесу Юрия Олеши «Список благодеяний», Эраст Гарин писал жене: «Я бы всю тройку – З. Райх, мастера и автора – отправил на лесоповал». А сам мастер готов был отдать ей все роли, даже мужские. Когда на сборе труппы Мейерхольд объявил, что собирается ставить «Гамлета», Николай Охлопков неосмотрительно спросил: «И кто же в главной роли?» Мейерхольд быстро ответил: «Конечно, Зинаида Николаевна». Все растерянно переглянулись: Гамлет в юбке? – но главный режиссер невозмутимо продолжил:

– На все другие роли прошу подавать заявки.

Темпераментный Николай Охлопков очень неосмотрительно пошутил: «Если Райх – Гамлет, тогда я – Офелия». И был тут же уволен.

Как полагал драматург Гладков, «самой странной для меня чертой в Мейерхольде была его подозрительность, казавшаяся маниакальной. Он постоянно видел вокруг себя готовящиеся подвохи, заговоры, предательство, интриги, преувеличивал сплоченность и организованность своих действительных врагов, выдумывая мнимых врагов и препарируя в своем воображении их им же сочиненные козни. Часто чувствуя, что он рискует показаться смешным в этой своей странности, он, как умный человек, шел навстречу шутке: сам себя начинал высмеивать, пародировать, превращая это в игру, в розыгрыш, преувеличивал до гротеска, но до конца все же не мог избавиться от этой черты и где-то на дне души всегда был настороже…»

Но пора, пора в Москву! К тому же новую квартиру нужно было приводить в порядок, как следует обживать. В 1928-м они переехали в первый в столице кооперативный «Дом актеров» в Брюсовском переулке. Малолетним новоселам – Танечке и Косте – всезнающий Мейер объяснил, что к названию переулка поэт Валерий Яковлевич Брюсов, увы, не имеет никакого отношения. Имя свое эта улочка, соединяющая Большую Никитскую и Тверскую, получила в честь сподвижника Петра I, генерал-фельдмаршала Брюса.

По особому разрешению городских властей две соседние квартиры удалось соединить в одну, и теперь в распоряжении семейства Мейерхольд-Райх получилось вполне приличное жилище. Итак, кабинет Всеволода Эмильевича с грудой книг, кипами рукописей, нот, весь увешанный картинами, затем гостиная в светло-лимонных тонах, или, как говорили домашние, «желтая» комната, где хозяйничала сама Зинаида Николаевна. Плюс две детские: поменьше – Костина, чуть побольше – для Тани. Одним словом, хоромы, настоящие хоромы по тем временам. Просторная «желтая» комната имела затейливую конфигурацию – ее, с окнами разной формы, нельзя было окинуть с порога всю одним взглядом. Здесь Мейерхольды обычно принимали гостей. И тогда в доме появлялись вызванные из «Метрополя» вышколенные официанты, цыгане из «Арбатского подвала» – и вечеринки затягивались до самого утра.

Особенностью квартиры Мейерхольд-Райх были… пустые рамы, сложенные в передней. В комиссионном магазине супруги по случаю купили несколько массивных лепных позолоченных рам – просто так, понравились. А что делать с ними, не придумали. Любопытствующим в шутку говорили, что достойные картины для этих великолепных рам еще не написаны.

«Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, – восхищался актрисой музыкант Юрий Елагин, знаток театральной Москвы тех лет. – Всегда была окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме. Райх любила веселую и блестящую жизнь, любила вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки… и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой Мейерхольду, – скорее, есть данные думать совершенно противоположное».

Однажды вся труппа стала невольным свидетелем того, как во время репетиции «Бани» Райх начала слегка флиртовать с Маяковским – ей, по всей вероятности, льстило, что знаменитый поэт не сводит с нее глаз. И когда Маяковский отправился покурить, а Зинаида Николаевна последовала за ним в фойе, Мейерхольд тотчас объявил перерыв, хотя репетиция едва успела начаться, и немедленно к ним присоединился.

Того же Сергея Мартинсона при поступлении в театр доброхоты поспешили предупредить, чтобы молодой актер ни в коем случае не вздумал в перерывах между репетициями болтать с Райх: «Мейерхольд – патологический ревнивец, и расположение Райх может стоить мне работы в театре. Очень скоро я понял, что дело обстояло именно так, и старался ничем не навлечь на себя напрасные подозрения».

Дети не раз наблюдали, как мама, возвратившись домой после очередной репетиции, прямо в передней, еще не освободившись от верхней одежды, вздымала руки к небу и совершенно искренне, еще возбужденная, не остывшая от творческой схватки с режиссером, восклицала:

– Мейерхольд – бог!

И через пять минут нещадно ругала «бога»: «Всеволод, тысячу раз я тебе говорила, не бросай домашние тапочки где попало!» А потом, блаженно потянувшись в кресле, мечтательно говорила домашним: «А как он сегодня орал на меня в театре…»

«Сколько я ни повидал на своем веку обожаний, но в любви Мейерхольда к Райх было нечто непостижимое, – говорил кинодраматург Евгений Габрилович. – Неистовое. Немыслимое. Беззащитное и гневно-ревнивое. Нечто беспамятное. Любовь, о которой все пишут, но с которой редко столкнешься в жизни. Редчайшая… Пигмалион и Галатея…»

* * *

«Маниакальная подозрительность» мастера все-таки имела под собой реальные основания. Нападки на театр усиливались, критики обвинили Мейерхольда в чрезмерном эстетстве, формализме, с легкой руки одного из ведущих критиков в печати уже утверждался смертоубийственный ярлык «мейерхольдовщина».

Наперекор обстоятельствам Мейерхольд в 1934 году неожиданно решил поставить на сцене «Даму с камелиями» по роману Дюма-сына. Мелодраму из французской буржуазной жизни он превращал в высокую трагедию, но история трагической любви Маргарет Готье и Армана Люваля, по мнению «друзей» театра, была внесоциальна и потому чужда советскому искусству.

На одно из представлений пришел Сталин. Он недовольно крутил свой ус и, не дождавшись конца спектакля, покинул ложу. Но после, правда, заметил, что товарищ Мейерхольд «связан с нашей советской общественностью и, конечно, не может быть причислен в разряду «чужих». Хотя эти слова оказались фальшивой индульгенцией. Вскоре художественного руководителя грубо отстранили от руководства строительством нового здания театра, всячески поизмывавшись над его проектами.

В те мрачные времена на Зинаиду Николаевну начала накатывать волна тревоги, вспоминала Татьяна. Мама погружалась в безотчетные страхи, но пустить в себя мысль, что все идет «сверху», было свыше ее сил, и она пыталась убеждать себя и отчима в мысли, что театр становится жертвой вражеской диверсии.

В первых числах мая 1936 года всем семейством они уехали в Ленинград. Но смена обстановки не помогла, а лишь усугубила душевное состояние Зинаиды Николаевны. И началось! Больная билась в непрекращающейся истерике, кричала, что пища отравлена, запрещала близким стоять против окна, опасаясь выстрела; ночью вскакивала с воплем «Сейчас будет взрыв!»; полуодетая, с нечеловеческой силой рвалась на улицу. Когда очередная попытка вырваться на волю не удалась, она, исхитрившись, бросилась к окну, распахнула его настежь, вскочила на подоконник и оттуда закричала дежурному милиционеру о том, как она любит советскую власть…

Зинаида Николаевна не подпускала к себе детей и мужа, говорила, что знать их не знает, и пусть все они убираются, проваливают к чертям собачьим! Во время одного из особо сильных припадков Мейерхольд был вынужден привязать жену веревками к кровати. При этом мнительный, ранимый, загнанный в угол старый человек трогательно, как нянька, ухаживал за больной, кормил с ложечки, умывал, ласково разговаривал, держа за руку, пока она не засыпала.

Она кричала три ночи подряд. Врачи находились в растерянности, настаивали на немедленной госпитализации и отказывались делать какие-либо обнадеживающие прогнозы, а он – быть может, уже ни во что не веря – вновь и вновь приносил ей питье и обтирал ее лоб влажным полотенцем.

Назад Дальше