Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки] - Александр Дюма 46 стр.


— В таком случае, — заметила я, — становится понятнее, почему этот Ванни толковал о пытке и говорил, что без пытки они не признаются.

— Да, пытка — это его навязчивая идея, и со своей точки зрения он прав. Он не без честолюбия, этот человек. Там, где другим достаточно бывает сказать «наш король», этот говорит «мой король», как будто король принадлежит только ему и он один призван оберегать его. Итак, в доносах недостатка не будет, стало быть, и в подозреваемых тоже. Но виновных может и не оказаться, ведь в глазах некоторых упрямцев виновным может считаться лишь тот, кто признался в своем преступлении, а здесь никто не признается. Что ж, Ванни утверждает, что с помощью некоторых приемов, изобретенных им самим, если ему только позволят пустить их в ход, он заставит заговорить даже камни. Я заверила его, что с моей стороны никаких препятствий не будет, поскольку истина настолько ценна, что все средства хороши, лишь бы добыть ее. Правда, есть одно затруднение: кажется, такие действия не вполне законны. Однако и якобинцы тоже вне закона, быть якобинцем — преступление, не предусмотренное юриспруденцией. Стало быть, против него невозможно применять закон, но, если оно находится за его пределами, допустимо использовать при его упразднении средства, также пребывающие вне рамок законности. Ты сама понимаешь, я не настолько ловка как крючкотвор, чтобы знать все это — тут уж Ванни, моя гадюка, подсказал мне нужные доводы. Он цитировал Цицерона, удавившего Лентула и Цетега наперекор закону, запрещавшему посягать на жизнь римских граждан. Он человек весьма ученый, этот метр Ванни. Я его сделаю маркизом и кавалером Константиновского ордена Святого Георгия.

Я смотрела на королеву с изумлением, признаться смешанным с некоторой долей ужаса.

Она заметила, какое впечатление ее откровенность произвела на меня, и сказала:

— Да, понимаю, ты думаешь о том, какая разница между сегодняшней Каролиной и той, какой ты увидела ее в первые дни. Та в своих фантазиях не заходила дальше того, как бы нам обеим одеться в одинаковые платья, одинаково уложить волосы и накинуть на плечи одинаковые шали; все ее честолюбие было лишь в том, чтобы выглядеть красивой даже рядом с тобой; та изведала печаль, но еще не знала ненависти; если она запирала дверь, чтобы остаться с тобой наедине, то затем, чтобы отыскивать искорки былого счастья в пепле своей любви, чтобы твердить тебе: «Я любила, но больше уж мне не полюбить», чтобы тебе жаловаться: «Хоть я королева, у меня тоже когда-то было сердце». Сегодня у Каролины нет больше времени думать о прошлом, она должна бороться за будущее. Что значит любовник, сосланный на Сицилию, по сравнению с сестрой, узницей французской тюрьмы, с братом, уже стоящим одной ногой на ступени эшафота? Время ли вспоминать о счастье, поэзии, любви! Речь идет о жизни. Любое живое существо, от орла до горлицы, защищает свое гнездо, дерется за своих птенцов. Убивать тех, кто хочет убить нас, — это не месть, а лишь инстинкт самосохранения. Если у нас тоже есть такие, как Верньо, Петионы и Робеспьеры, мы не станем дожидаться, когда они учинят здесь двадцатое июня или десятое августа, — мы сами устроим им Варфоломеевскую ночь. Таков урок, который Валуа дали Бурбонам: лучше стрелять из Лувра по тем, кто на улице, чем ждать, пока улица примется палить по Лувру. Пусть они называют меня «госпожа Вето», «госпожа Дефицит» или как угодно еще, но никогда они не смогут меня назвать ни Джейн Грей, ни Марией Стюарт.

— Сохрани нас Господь от такого несчастья! — произнес голос в двух шагах от нас.

Мы обе, королева и я, с живостью обернулись и оказались лицом к лицу с человеком, отдельные части одеяния которого, скорее духовные, чем светские, выдавали в нем высокопоставленного служителя Церкви.

По лицу королевы я поняла, что она впервые видит этого незнакомца, имевшего двойную дерзость застичь нас врасплох и вмешаться в нашу беседу.

Но я его сразу узнала и воскликнула:

— Монсиньор Фабрицио Руффо!

— Раз уж леди Гамильтон была столь любезна, что узнала мета, не соблаговолит ли она оказать еще одну милость и представить меня королеве, к которой я, однако, явился по поручению короля?

Я обратила вопросительный взгляд к королеве и увидела, как при имени фаворита папы Пия VI, с которым неаполитанский двор, как я уже упоминала, был в наилучших отношениях, ее лицо приняло самое благосклонное выражение. Это позволило мне исполнить желание благородного прелата.

— Государыня, — произнесла я, — позвольте мне, согласно высказанной просьбе, представить вашему величеству монсиньора Фабрицио Руффо, казначея его святейшества.

— Ваше величество, — с поклоном прибавил прелат, — я благодарю леди Гамильтон за ее любезность, но разрешите мне исправить две маленькие ошибки, которые она допустила, да, впрочем, и не могла не допустить. Я больше не казначей — я кардинал.

— Поздравляю вас, сударь, — сказала королева. — Однако ваше преосвященство сказали, что вы явились сюда от имени короля?

— Я сказал это, государыня, и скажу даже более того: его величество сам приехал бы со мной в Казерту, если б не охота на кабана в лесах озера Фузаро: отложить ее для него невозможно.

— Узнаю моего августейшего супруга, — усмехнулась королева. — Но от этого ваш визит не менее приятен, особенно если вы мне принесли добрые вести.

— Я принес если не добрую, то, по крайней мере, важную новость, государыня, — новость, следствия которой могут быть весьма значительными. Посол Французской республики в Риме гражданин Бассвиль убит, он пал жертвой народного возмущения.

Королева встрепенулась:

— Да, это действительно большая новость! Как же все произошло?

— Вашему величеству известно, что французский адмирал, доставивший в Неаполь нового посла гражданина Мако, в то же время имел у себя на борту другого посла, гражданина Бассвиля, который должен был представлять Францию в Риме?

Дважды повторив ненавистное королеве слово «гражданин», кардинал произнес его с таким выражением, что в этом не было ничего неприятного для слуха ее величества.

Итак, она выслушала первую его фразу, кивком и презрительной усмешкой дав знать, что ей все понятно.

Кардинал продолжил свой рассказ:

— Весть об этом распространилась в окрестностях Рима, наделав много шума. Нет необходимости пояснять вам, государыня, в каком свете наши достойные священники изображают Французскую республику, говоря о ней своей пастве — жителям городов и селений. Союз с ней равносилен союзу с силами ада. Когда это известие было объявлено с церковных кафедр, римские простолюдины, трастеверийские варвары и сабинские дикари, погонщики быков с болот, в слепой ярости подобные своим быкам, собрались на дороге, где должен был проезжать посол. Они провели в ожидании целых три дня. И каждый вечер священники в своих исповедальнях повторяли потерявшим голову женщинам, что этот французский посол направляется в священный город, чтобы водрузить над ним стяг Сатаны. Женщины жгли свечи, молились и вопили от возмущения. А мужчины скрипели зубами и сжимали рукоятки своих ножей.

— Какой славный народ! — пробормотала королева.

— Наконец позавчера, тринадцатого января, в толпе раздались громкие крики, возвещавшие о приближении кареты. Народ устремился ей навстречу. Посол был в полном республиканском облачении: голубой мундир, перехваченный трехцветным поясом, и надвинутая на лоб треуголка, украшенная трехцветным плюмажем; с ним в карете были еще двое спутников, оба примерно в таком же наряде. При виде их крики толпы стали оглушительными. Трое путешественников продолжали свой путь, словно были глухи или происходящее нисколько их не занимало. Их карета от колес до лошадиных голов исчезла в людских волнах, как лодка, разрезающая волны моря. Так, пробираясь сквозь гущу толпы, они достигли дворца кардинала Дзелады, явились к нему и потребовали, чтобы он признал их полномочия. Кардинал, имевший на этот счет недвусмысленные указания его святейшества, ответил отказом и заявил, что для святого престола Французская республика не существует и никогда не будет существовать. Поклонившись кардиналу, посол снова сел в экипаж и, то ли затем чтобы поддержать честь Франции, то ли для того чтобы подать знак итальянским вольнодумцам, вывесил трехцветный флаг рядом с возницей. При таком зрелище, как легко представить вашему величеству, ярость толпы удвоилась и град камней обрушился на посла и его спутников. Кучер в ужасе стал нахлестывать коней и, пустив их в галоп, сумел достигнуть двора одного французского банкира. На беду или к счастью, в зависимости от того, с какой точки зрения смотреть на происшедшее, у них не хватило времени закрыть за собой ворота. Народ ринулся туда, и, право, не знаю, как это произошло, но в суматохе его превосходительству гражданину Бассвилю распороли живот посредством бритвы.

— Убийца известен? — с живостью осведомилась королева.

— И да и нет, — отвечал монсиньор Руффо. — Его святейшеству он известен, но правительство его святейшества его имени не узнает. Итак, папа, уже скомпрометированный войной в Вандее, которую разожгли его эмиссары, теперь ответствен еще и за убийство французского посла; он напрасно попытался бы, по примеру покойного Пилата, умыть руки кровью Бассвиля, ее след навсегда останется на его перстах. Стало быть, смерть Бассвиля означает войну с Францией. Я прислан сюда затем, чтобы от имени его святейшества спросить короля Фердинанда, может ли он принять в ней участие, и если да, его святейшество поручил мне предоставить в распоряжение борца за права Церкви все те скромные таланты, какими одарили меня природа и воспитание.

Королева улыбнулась:

— Значит, ваше преосвященство принадлежит к воинствующей Церкви?

— Э, государыня, уж в этом вы можете мне поверить. Я ведь из породы Лавалеттов и Ришелье. В средние века я носил бы кирасу и меч и сражался бы с турками или гугенотами. Ныне я готов драться с французами: они же безбожники худшего сорта!

— Что ж, господин кардинал, — отозвалась королева, — мы постараемся предоставить вам такую работу. К несчастью, здесь все зависит не только от меня!

— Знаю, но, — и тут Руффо обернулся ко мне, — если бы сударыня пожелала вмешаться…

— Я, господин кардинал? Господи, но что, по-вашему, я могу сделать?

— Не говорите, сударыня! Разве Перикл развязал войну в Самосе, Мегаре и Пелопоннесе не потому, что послушался советов Аспазии, поддался ее влиянию?.. Аспазия была не более прекрасна, чем вы, а Перикл мог воздействовать на политику Греции не больше, чем сэр Уильям Гамильтон, молочный брат английского короля, влияет на политику Англии. Пусть только Англия объявит Франции войну, и мы спасены!

— Слышишь? — сказала королева. — Кардинал говорит сейчас от имени самого папы, а его святейшество непогрешим.

— Что ж, решено, дорогая моя королева! — отвечала я. — Сделаю все что смогу. Кстати, вот и сам Перикл явился в наше распоряжение!

Действительно, к нам приближался сэр Уильям. Поскольку наступил час обеда, мы возвратились во дворец. Ее величество предложила сэру Уильяму разделить трапезу, удержала и монсиньора Руффо, и во время обеда мы стали строить самые воинственные планы на свете.

Сейчас, когда подумаю, что я положила пусть лишь одну песчинку на весы судьбы и, быть может, именно моя песчинка склонила чашу весов в сторону войны, которая длилась двадцать лет и, пожалуй, до сих пор не совсем еще погасла, я ужасаюсь мере ответственности, какую может иметь в глазах Бога зернышко песка.

LVIII

Кардинал был прав: гибель Бассвиля потрясла Францию. Конвент издал декрет, обещавший грозное возмездие за эту смерть, а также объявлявший, что отечество усыновляет сына убитого.

Впрочем, этот шум был скоро заглушен шумом куда более ужасающей катастрофы: 27 января в Неаполе узнали, что Людовик XVI приговорен к смертной казни; 1 февраля пришло известие, что приговор приведен в исполнение.

Едва лишь эта весть достигла Лондона, как Питт объявил французскому послу, что ему надлежит в двадцать четыре часа покинуть пределы Англии. Побуждаемый мною (впрочем, надо сказать, ему это и не требовалось), сэр Уильям еще до того успел послать три или четыре письма непосредственно королю Георгу, который ответил маленькой собственноручной запиской, где говорилось, что Англия, желая возложить на Францию всю ответственность за ее злодеяния, ждет, чтобы французы казнили короля, и как только это случится, всякие отношения с Республикой будут расторгнуты.

Мы в Неаполе получили два письма одновременно — то, что сообщало о казни 21 января Людовика XVI, и то, где говорилось о высылке французского посла из Лондона.

Хотя этой смерти ждали, для королевы известие о ней было страшным ударом. Письмо, пришедшее из нашего посольства, было написано на бумаге с траурной рамкой и вложено в черный конверт. Увидев его, Каролина тотчас поняла все.

— Они его убили! — вскрикнула она и лишилась чувств.

Незамедлительно был отдан приказ прекратить все карнавальные празднества, двору и государственным чиновникам — надеть траур, а во всех церквах — служить заупокойные мессы.

Кастельчикале, Гвидобальди и Ванни было сообщено, что они могут приниматься за дело, ради которого были вызваны.

Начались аресты, и лишь тогда, когда число якобинцев, взятых под стражу, перевалило за три сотни, на губах королевы снова появилась улыбка.

Потом, еще считаясь союзником Франции, неаполитанское правительство стало готовиться к войне; сухопутная армия была доведена до 36 000 человек, военно-морской флот составил сто два больших и малых судна.

Кардинал Руффо при всех обстоятельствах стремился занять важное положение в делах военных или политических, полагая, что право на это ему дают не только рекомендации верховного понтифика, но и личные достоинства, а также особая искушенность в артиллерийском искусстве — искушенность, состоявшая, кажется, в том, что он изобрел новый способ стрелять раскаленными ядрами. Но то ли министр Актон не разделял уверенности кардинала в его достоинствах, то ли, напротив, опасался, как бы его личной карьере не повредило влияние этого человека, чьи способности превосходили его собственные, то ли, наконец, королева испытывала к кардиналу неприязнь, которая уравновешивала доброе расположение короля, от всей души ему покровительствовавшего, — как бы то ни было, прошло два-три месяца, а кардинал Руффо все еще не занимал никакого официального положения при дворе.

Знала бы в ту пору Мария Каролина, как послужит ей шесть лет спустя этот кардинал, которого она ныне упорно отстраняла от участия в военных делах!

Однако король, как я уже говорила, питавший к его преосвященству большую симпатию, в конце концов пожелал это ему доказать. Но, поскольку он имел склонность примешивать к своим милостям изрядную долю насмешки, Фердинанд предоставил ему пост, менее всего подходящий служителю Церкви: он назначил его инспектором колонии Сан Леучо.

Здесь мне надобно объяснить подробнее, что это за колония Сан Леучо, о которой я лишь в самых общих чертах упоминала в предыдущей главе этих мемуаров.

Говорить об таком предмете несколько затруднительно, но это уже не важно! Я успела высказать столько всего, о чем неловко говорить, и мне столько еще такого предстоит написать, что колебания были бы здесь даже смешны. Впрочем, я предоставлю слово самому Фердинанду, а читатель уж пусть решит, какое чувство — добродушие, коварство или цинизм — могло заставить короля подобным образом живописать созданную им самим колонию Сан Леучо, этот сельский гарем, где он был таким же полновластным господином, как турецкий султан в собственном серале. Я повторяю здесь то, что было собственной рукой короля начертано в рукописи, которую в одну из веселых минут или в порыве презрения показала мне Каролина; это сочинение называлось так: «Происхождение и развитие населения Сан Леучо».

«Одним из моих самых заветных желаний, — объявляет Фердинанд в этом документе, — всегда было найти приятное место, удаленное от суеты двора, где я бы мог с пользою проводить те немногие часы досуга, которые оставляют мне суровые государственные заботы. Усладам Казерты и великолепному обиталищу, строительство коего было начато моим отцом и завершено мною, недостает тишины и уединения, необходимых для размышления и отдохновения души; там, если можно так выразиться, возникла как бы вторая столица на лоне природы, с тем же избытком роскоши и блеска, который так меня утомляет в Неаполе. И вот я задумал подыскать для себя в том же парке замка Казерты самое уединенное место, которое должно стать подобием Фиваиды. С этой целью я и остановил свой выбор на Сан Леучо».

Сейчас мы увидим, как король Фердинанд понимал размышление и душевное отдохновение:

«Следуя своему замыслу, я в 1773 году приказал огородить стеной участок леса, в глубине которого скрывались виноградник и старинный загородный домик владетелей Казерты, носивший название “Бельведер”. Я приказал выстроить на пригорке маленький павильон с теми нехитрыми удобствами, какие нужны мне, когда я отправляюсь в те места на охоту. Кроме того, я велел кое-как подправить один старый полуразрушенный дом и построить несколько новых. Наняв пять-шесть человек, я поручил им охранять лес, вышеупомянутый павильон, виноградник, все насаждения и угодья, обнесенные оградой. В 1776 году гостиная загородного домика была преобразована в часовню, которая стала использоваться в качестве приходской церкви, исходя из нужд местных обитателей, число коих постоянно возрастало, так что вскоре уже там насчитывалось семнадцать семейств. Таким образом, вследствие такого роста населения потребовалось увеличить и число жилищ».

Назад Дальше