В воспоминаниях этих не было ни злости, ни жажды расквитаться – только странное желание переубедить обидчика. Это был своеобразный тренинг – прокрутив очередную сценку, Надя представляла обращенное к ней улыбающееся лицо. «Хорошо, что ты мне об этом сказала. Как же я был не прав».
Эта воображаемая чужая улыбка успокаивала – правда, ненадолго.
Она помнила всех – обидевших подруг, не перезвонивших мужчин, бросивших любовников, даже нахамивших продавцов. Помнила и тех, кого обидела сама, – воображаемые разговоры с этими были особенно неприятными, после этого она долго не могла уснуть и просыпалась разбитой.
Надя бежала от собаки, которая в ее воображении взывала к внутреннему голосу забрать ее домой, с мороза, а тому приходилось неловко отнекиваться, и наблюдать за этой придуманной мизансценой было противно.
Куртка распахнулась, холодный воздух обжигал горло, пряди волос выбились из-под шарфа, повязанного на голове. Только возле подъезда, убедившись, что собака за ней больше не плетется, Надя замедлила шаг.
Из подъезда пьяной стрекозой выпорхнула Надина мать – блестящие черносливины глаз, завитые пегие кудри, платье в цветах, румянец, улыбка. Мать всегда одевалась не по погоде. Самозваным солнцем она была, которому все нипочем.
У Нади – удобные немецкие ботинки, немного стоптанные – да, некрасиво, но все-таки дождь, да и грязь московских окраин. У матери – желтые туфли с перепонкой, будто она летает над асфальтом. У Нади обычное для уставшего жителя мегаполиса выражение лица – рассеянная неприветливость. Мать – сияет, как начищенный самовар, словно не верит в конечность энергии и готова тратить ее по-мотовски, на кого попало.
Мама, мама… Цветная карусель бестолковых свиданий, порхание с одного цветка-пустышки на другой, лихорадочный полет над пыльным городом. Сколько у нее было мужчин – Надя не помнила, хотя были времена, когда она называла каждого из них отцом. Разумеется, не по своей воле.
Наде было восемь, и маме ее хотелось, чтобы она называла каждого задержавшегося в их доме мужчину отцом. Ей казалось, так правильно, для всех.
У Нади появлялся берег на горизонте, а когда берег есть, легче плыть. Можно говорить подругам: «Мы с отцом были в субботу на оптовой ярмарке» или: «Отец починил мой старый велосипед». Казалось бы, какая разница, кто именно чинил побренькивающий «Орленок» – отец или сердобольный Арам Арамович из металлоремонта: когда-то у него был с Надиной мамой роман-однодневка, он сам говорил, что таких роскошных женщин в его жизни не встречалось, и охотно (а главное – бесплатно) брался за любую предлагаемую Тамарой Ивановной работу. Но для детей восьмидесятых наличие отца все-таки играло роль.
Мужчине вручался козырной туз – его признавали вожаком маленькой гордой стаи.
А у самой мамы появлялась волшебная иллюзия устаканенности. Почти чеховская идиллия – семья пьет чай с вишневым вареньем в нежном свете замаскированной старомодным абажуром кухонной лампочки. Патриархальная, картинная семья, как из рекламного ролика фруктового йогурта, – только настоящая, а не придуманная маркетологами.
Только вот мужчины, все эти «отцы», которым Надя в какой-то момент даже потеряла счет, были сезонными. «Летнего» отца – добродушного доморощенного барда, который научил Надю брать аккорды и пообещал показать грозную и прекрасную реку Белая, сменил «осенний» – мрачноватый алкоголик, холодный, как месяц, в котором он появился. Его участие в Надиной жизни ограничивалось ежевечерним: «Девка, ты бы ложилась пораньше. Мы с мамкой твоей люди взрослые, нам нужна личная жизнь. А при тебе как-то неудобно». «Осенний» отец любил водку и песни Высоцкого. Однажды утром Надя нашла маму плачущей, под ее глазом набухал фиолетовый синяк. Но именно с «осенним» Тамара Ивановна казалась особенно счастливой – улыбалась загадочно и порхала, как будто бы из ее лопаток росли невидимые стрекозиные крылья.
«Зимний» отец был не то аспирантом, не то доцентом – у него была свалявшаяся бороденка, немодные очки и поношенный рыжий портфель. Он говорил: «Доброе утро, сударыни» или «Изволите ли молока в чай?» и считал, что старомодные словесные реверансы подчеркивают его интеллигентность. На самом же деле смотрелось это – восьмилетняя Надя, конечно, не могла подобрать точного определения, но спустя много лет нащупала правильное слово, – мудаковато.
«Весенний» отец был младше мамы на семь лет. Ясноглазый мальчишка с веснушками, тряпочной сумкой и сквозняками в голове. Он громко и заразительно смеялся, складывал для Нади бумажных голубей, курил на подоконнике, по-девичьи болтая ногами. Он был веселым и добрым, как ретривер. Надя успела к нему привязаться – пожалуй, к единственному из всей ярмарочной вереницы сезонных отцов. Он был открытым и добрым, с удовольствием помогал ей с уроками, а однажды сварил для нее густой и пряный шоколад, который Надя ела столовой ложкой, жмурясь от удовольствия. У них были планы на лето: всем вместе рвануть на крымский мыс Тарханкут в его стареньком «Москвиче».
Но в середине мая он неожиданно исчез – просто однажды вечером не пришел к ужину, и больше они его никогда не видели. Тамара Ивановна пила валериановые капли и обзванивала морги, а притихшая Надя вдруг заметила, что пропала серебряная сахарница. Валериановые капли сменила водка. Успокоившись, Тамара Ивановна провела инвентаризацию. Отсутствовали: денежная заначка, несколько золотых колец и недорогой, но очень красивый бобровый полушубок. Надя проплакала всю ночь: впервые в жизни она почувствовала себя брошенной.
Мама же быстро успокоилась и нашла какого-то Ивана Ивановича, который на четвертый день знакомства сказал, что бобер – некомильфо, и купил ей норку.
Не успев уклониться от порывистого поцелуя, Надя ощутила легкое ментоловое дыхание матери, потом влагу на носу, а потом и химический запах стойкой губной помады.
– Ребенок, ты что-то исхудал. Пойдем, что ли, перекусим куда-нибудь? Посидим, поболтаем…
– Я обещала бабушке. Фильмы ей везу. Акунина нового. Абрикосы.
– Да нужны ей твои абрикосы, – скривилась мать. – Я в прошлый раз йогурты привезла, так все стоят, стухшие.
– Как она там?
– Все, как обычно, – бухтит, хамит, воюет. – Мать смешно сморщила перепудренный нос.
Надиной бабушке было за восемьдесят, и она всегда была невозмутимым баобабом. То есть Надя никогда не бывала в странах, где растут баобабы, и едва ли знала наверняка, как они выглядят, но почему-то они представлялись несгибаемыми вековыми деревьями с толстыми стволами, которые мрачно подставляют спины саванным ветрам и переживут всех, их воспевающих. У бабушки был гренадерский рост, подбородок, как у звезд американских боевиков, прямая спина и зычный басок. Характер соответствовал внешности – она всегда была единственной правой, единственным неоспоримым авторитетом, и горе тому, кто смел не то чтобы спорить (на такое никто из ее окружения не отважился бы), но даже бровью повести таким образом, что это могло быть истолковано как молчаливый бунт.
Все изменилось прошлой осенью. Однажды утром бабушка привычно вышла в магазин за маковым рулетом к завтраку и там упала, как робот, в сердце которого произошло короткое замыкание. Прохожие вызвали «скорую», и сначала все думали, что это давление или сосуды, но пришедшая в себя бабушка-баобаб вспомнила, что последние недели ее мучили боли в животе, и заставила снулых врачей взять все возможные анализы. Тогда и констатировали запущенный рак желудка. Бабушка подписала отказ от химиотерапии и операции и отправилась домой умирать. Врачи дали ей три месяца, не больше. И за эти месяцы бабушка сдулась, как забытый после вечеринки воздушный шарик, ее голос потерял сочность, лицо совсем сморщилось и посерело, ей стало трудно ходить и больно дышать. Однако жизнь почему-то цеплялась за ее похожее на мумию тело и никак не хотела дотлевать. Прошло не три, а целых восемь месяцев, а баобаб все подставлял спину саванным ветрам, мрачно невозмутимый.
Надя наняла для бабушки сиделку – татарскую женщину по имени Алия. Та поселилась в смежной комнатке, и за небольшую плату дочиста, как нравилось бабушке, отмывала квартиру, готовила протертые супы, следила за тем, чтобы лекарства принимались по расписанию, созванивалась с врачами и поддерживала бабушку под локоть, когда той хотелось прогуляться по коридору. Бабушка Алию ненавидела – впрочем, это было правилом, а не исключением. Той было все равно – к своим неполным сорока она успела похоронить двух мужей и сына, пережитое горе сделало ее панцирь стальным. Три раза в неделю бабушку навещала Надя, и еще три раза – ее мать.
– Ладно, мам, пойду я. – Надя поежилась на ветру. – Не хочу потом в час пик добираться до дома.
– Ну, смотри сама, – легко согласилась мать. – Ты бы забежала ко мне на недельке. Заказали бы суши, поболтали бы.
В переводе с маминого диалекта «поболтать» означало послушать, как она, мама, будет в инфантильной щебечущей интонации обсуждать мельчайшие подробности своей личной жизни. Мама любила быть как на ладони, и каждый взгляд, брошенный на нее случайным прохожим, обмусоливался с въедливостью психотерапевта.
– Конечно, заскочу, – пообещала Надя.
Поговорила с бабушкой – как будто ножей наелась. Смертельный номер – в который раз на арене цирка Надежда Сурова.
– Что-то ты распустилась, располнела, обабилась!
Перочинный ножик, тонкий и легкий, заветный секрет мальчишеских карманов, исчез в глотке, озорно сверкнув в свете софитов.
Па-ба-ба-бам, барабанная дробь, ассистент в расшитом каменьями трико с лукавым видом извлек из реквизитного чемоданчика тесак для рубки мяса. Бабушкина голова, маленькая и желтая, утопала в подушке. Глаза блестели. Надя отвела взгляд и повертела в руках апельсин.
– Я бы не поверила, что тебе всего тридцать четыре. В твои годы иные девочками смотрятся, а ты… И такие мешки под глазами. Пьешь, что ли?
Стальное лезвие плавно заскользило по языку, зрители перестали шуршать конфетными фантиками и потрясенно умолкли. Болезнь сделала бабушку похожей на персонажа кукольного театра. Невесомое тело, слишком тонкая шея, даже голова, казалось, усохла, а лицо потемнело, как печеное яблочко.
– Пьешь, я и так знаю. С Данилой своим и пьешь. Готова поспорить, он еще тебе и изменяет. Во-первых, по нему сразу видно, что кобель, во-вторых, я и сама бы от тебя загуляла, будь я мужиком.
Изогнутая турецкая сабля, антиквариат, тусклая сталь с россыпью ржавых пятнышек-веснушек. Как же она поместится в хрупкой циркачке, такая огромная? Зрители вытянули шеи. А какой-то толстяк, утерев потный лоб рукавом измятой рубахи, брезгливо шепнул: «Это же подстава… неужели никто не видит?.. Вас же дурят! Это не по-настоящему, нет!»
Но это все по-настоящему. Желтая слабая бабушка внимательно рассматривала притихшую Надю. Желтая слабая бабушка – но она сильнее, потому что Надя никогда не смела возразить, молчала, как загипнотизированная. Почистить апельсин? Бабушка скривила сухой рот. Она не хочет фруктов. Не хочет смотреть «Семнадцать мгновений весны» – а раньше любила, и Надя специально принесла диск. Не хочет разгадывать сканворды.
– И почему ты такая… Всю душу в тебя вложила, а ты… Непутевая. Продавщица.
…Ей почти сорок, и она никто.
Наде есть что возразить – это не навсегда, так получилось, и зарплата очень даже высокая, это же элитный салон, туда не так просто было устроиться, а у одной из Надиных сменщиц – высшее филологическое образование. И кто виноват, что она, Надя, которая мечтала поступать в текстильный, с детства собирала лоскутки и ловко обшивала кукол, уже десять лет не покупает платья – все сама, по найденным в Сети выкройкам. Кто помешал ей поступить – уж не бабушка ли? Не бабушка ли, в те годы еще сильная, полная, румяная, с сочным баском, орала, что такие «модельеры», как Надя, заканчивают свою жизнь на помойке? Что умение прилежно сшить платье по выкройке еще не означает талант?
Надя возражала, но молча и обращаясь к той бабушке, сильной и сочной, бабушке из прошлого. А разве есть смысл выплевывать обидные фразы в это пергаментное прозрачное лицо?
– Приходишь, сидишь тут, как божий укор. Мне укор. Мол, на, посмотри под занавес жизни, кого вырастила. На что время растратила. Расплывшаяся неудачница, пустое место, ноль…
Бабушка отвернулась к стене и заплакала. Слез почти нет, организм обезвожен. Но и так понятно, что заплакала, – по выражению лица. Без слез – страшнее даже.
Бабушка уставилась в стену, Надя – в окно.
Овации, барабанная дробь, артистка ушла за кулисы, с пафосом раскланявшись. Сняла пыльный потный костюм, хозяйственным мылом смыла грим, со всеми простилась, привычно выблевала в раковину окровавленные внутренности, утерла рот и ушла домой, сжимая в кулаке записку: «Купить бабушке творог и портулак».
Позвонила подруге, Марианне. Та недавно делала аборт от женатого любовника. Получилось в духе бульварного романа: сначала она швейной иглой прокалывала кондомы прямо через упаковку, а потом рыдала на Надиной кухне, запивая водку валериановыми каплями.
– Он сказал, что это все… Что он предупреждал – никакой ответственности!
– Но он правда же предупреждал, – вяло возражала Надя.
– Он же говорил, что любит! – Марианна заплаканно промаргивалась и просила еще водки.
– Когда он это говорил? Когда ты разрешала кончить тебе в рот?
– Я была уверена, что все изменится, как только он узнает о маленьком. – Она скривила ярко накрашенный рот и погладила себя по животу.
Короткая кофточка, прокачанный смуглый пресс, акриловые ногти. Бедная Марианна.
– Что он только о ней не рассказывал. О жене. И ноги не бреет, и пахнет от нее детской отрыжкой, и смотрит «Дом-2»… Какие же мужики все-таки беспринципные.
– Твой еще не самый. Раз не ушел к хорошенькой любовнице от… Сколько их у него? Детей? Двое? Трое?
– Двое. Восемь месяцев и шесть лет. А жизнь – дерьмо.
А потом Марианна протрезвела, выспалась, сделала мелирование и вакуумный аборт и улетела зализывать раны на Кипр, где в пляжном баре познакомилась с кем-то, предсказуемо женатым и детным. Есть женщины, которые всегда почему-то влюбляются в женатых. То ли тайные мазохистки, подсевшие на странный сорт кайфа – когда только что целовавший их мужчина заискивающе лепечет в трубку мобильного: «Я был на совещании, солнышко, поэтому и отключал телефон… По дороге могу заехать в супермаркет, что тебе взять, мороженого?» Может быть, они слушают это и чувствуют себя особенными, вынужденными хранительницами опасного секрета. То ли в глубине души они ненавидят самих себя. И чтобы почувствовать себя полноценными, им необходимо воровать чужое. Сравнить себя с кем-то, кто смотрит «Дом-2» и пахнет детской отрыжкой, и превосходство почувствовать.
Прошло два месяца, и Марианна уже азартно прокалывала презервативы нового любовника. И подсыпала ему в коньяк труху из состриженных ногтей, приготовленную по рецепту из трехтомника «Приворотные заговоры мира».
Иногда Надя думала: а хорошо, наверное, быть такой инфантильной, как Марианна. Она идет по жизни легко, не сомневаясь, по-детски требуя. Истово радуется сбывшимся желаниям и быстро забывает о неудачах.
Однако первой, кому позвонила Надя, узнав о беременности, была именно Марианна.
– Ничего страшного. – Она сказала именно то, что Надя желала услышать, именно теми словами. – Я о тебе позабочусь. Знаю отличную клинику и отличного врача, будешь как новенькая.
– Значит, ты думаешь…
– А как иначе? – перебила Марианна. – Или ты хотела его оставить?
Слово «его» она произнесла с презрительным недоумением, словно речь шла о кариозном зубе.
– Не знаю… С одной стороны, я не готова. А Данила – тем более. С другой – мне уже тридцать четыре. А он… Я сомневаюсь, что он когда-нибудь повзрослеет.
К Надиному мужу Даниле менее всего подходило определение «муж». Муж – это нечто из области уютно пропахшего борщами мещанства. Творожный пудинг на завтрак, рубашки благоухают разогретым утюгом и лимонным отбеливателем, дети румяны и не ковыряются в носу, а на устремленной к свежепобеленному потолку елочной верхушке – хрустальная звезда.
Отутюженные рубашки, ха.
Данила, не будучи истинным бунтарем или бэдбоем, любил выглядеть так, что люди при его появлении… ну не то чтобы шарахались, но все-таки на всякий случай отводили взгляд. А то мало ли что.
Бритый череп – только по центру выкрашенная Надиной краской «Огненный махаон» дорожка, словно официальная граница между мозговыми полушариями. В брови – шпажка, в ноздре – кольцо, в языке поблескивает фальшивый бриллиант. Все руки – от кистей до предплечий – в татуировках. Нечто брутально-китайское – драконы, мечи, боевые монахи. Темные глаза мутновато смотрят на мир из под буйно разросшихся бровей. Неизменная кожаная куртка-косуха, дешевые толстовки с изображением солистов «Manovar» и «KISS», утюгоподобные ботинки на толстой рифленой подошве.
Они познакомились пять лет назад, на Воробьевых. Непромытый панк на раздолбанном байке и девушка в белом сарафане и алых туфлях.
Конечно, была страсть.
Собственно, страсть не просто «была», она стала первым кирпичиком их отношений, а впоследствии – единственным связующим звеном. Что-то изменилось в ней, Наде, в ту ночь, когда она переступила порог его захламленной квартиры.
Произошло это часа через полтора после того, как Данила сфокусировал свой нарочито мутноватый взгляд на ее лице.
Надя была не из тех отчаянных девиц, что вооружаются сомнительными феминистскими лозунгами (почерпнутыми главным образом из сериала «Секс в большом городе» да на женских сетевых форумах), встречают каждое воскресное утро в постели нового мужчины, с которым познакомились в баре накануне вечером, и воспринимают случайный секс чем-то вроде эквивалента походу в спортзал – и то, и другое полезно для здоровья.