Далее он писал: “Если сегодня вечером будет дождь, не соизволите ли посетить меня [и] немного почитать; если же дождя не будет, что скажете о том, чтобы еще раз прокатиться?” Под этим он понимал поездки, которые ему так нравилось устраивать на президентском “пирс-эрроу”. Она отклонила приглашение – мягко, сославшись на то, что обещала провести вечер с матерью, – но поблагодарила его за собственноручно написанное послание, которое позволило ей “наполнить мой кубок счастья”251. Ее почерк сильно отличался от почерка Вильсона. Если у него буквы наклонялись вперед и шли по странице идеально горизонтальными фалангами, то у нее они падали назад, отклонялись в сторону и сбивались в кучки, представляя собой помесь печатных и прописных, там и сям попадались случайные завитушки, словно она писала в экипаже, катившем по булыжнику. Она поблагодарила его за то, что он закончил записку словами “Ваш искренний и благодарный друг, Вудро Вильсон”. Прочесть такое было особенно приятно в тот вечер, после целого дня, проведенного во мраке, в меланхолии, которой она, видимо, была подвержена252. “Подобное обещание дружбы, – писала она, – разгоняет тени, что преследовали меня сегодня, и Двадцать Восьмое Апреля на моем календаре озаряется праздничным светом”253.
Заказанную книжку вскоре доставили в Белый дом, и в пятницу 30 апреля Вильсон послал ее Эдит, в ее дом на Дюпон-серкл, с краткой запиской: “То, что мне позволено разделять с Вами хоть какую-либо часть Ваших мыслей и пользоваться Вашим доверием, – для меня огромная честь. От этого дух мой вновь оживает, мне начинает казаться, будто моя частная жизнь возродилась. Впрочем, еще прекраснее другое: это вселяет в меня надежду на то, что я смогу быть Вам чем-то полезен, что сумею оживить дни чистосердечным сочувствием и полнейшим пониманием. Воистину, это будет счастье”254. Еще он послал ей цветы.
Стремясь оживить ее дни, он оживлял свои собственные. Здесь, среди мирового хаоса, в Эдит он обрел цель, которой способен был посвятить себя, что помогало ему, пусть лишь на время, забыть о предчувствии разрастающейся войны и о судьбах мира за окном. Она была для него “рай – приют – святилище”255. Более того, ее присутствие помогало ему прояснить свои мысли об испытаниях народа. Вечерними поездками в автомобиле он говорил с ней о войне и о своих тревогах – так, как говорил бы, вероятно, со своей покойной женой Эллен, и это позволяло ему упорядочить собственные мысли. “С самого начала, – писала Эдит, – он знал, что может положиться на мое благоразумие и на то, что сказанное им не пойдет дальше”256.
Между тем ее собственная жизнь начала представляться Эдит в новом свете. Внимание Вильсона, натиск и очарование мира, в который он ее ввел, показали, каким пустым и жалким было ее существование. Не получив порядочного образования, она все-таки мечтала продолжить свою жизнь в более высоких кругах, где говорят об искусстве, книгах и мировых переворотах. Один ее друг, Натэниел Вильсон, однофамилец президента, как-то сказал ей: он чувствует, что в один прекрасный день она сможет сыграть определенную роль в великих событиях – “возможно, к добру или худу целого народа”257. Однако, предупредил он, ей следует встретить грядущее с открытой душой. “Дабы соответствовать тому, что, я чувствую, к Вам придет, Вам необходимо работать, читать, учиться, мыслить!”258
Поездки с президентом Вильсоном представлялись Эдит “живительным источником”259. Она сразу же ощутила духовную связь с ним. Они обменивались воспоминаниями о старом Юге, о тяжелых днях, последовавших за Гражданской войной. Она никогда прежде не встречала такого мужчины, как Вильсон: необычайно умного, сердечного и при этом добивающегося взаимности260. Все это было полной неожиданностью.
Эдит еще не успела понять того, что Вильсон успел влюбиться, а он, как отмечал швейцар Белого дома Ирвин Гувер, по прозвищу Айк, “в любовных делах был не промах, стоит лишь угнездиться ростку”261.
Камердинер президента, Артур Брукс, выразился лаконично: “Пропал человек”262.
Как бы ни увлекли Вильсона чары миссис Голт, развитие событий в мире беспокоило его все сильнее и сильнее. Западный фронт превратился в кровавую мясорубку, перемалывающую обе стороны, наступавшие и отступавшие по ничьей земле, обтянутой колючей проволокой, изрытой воронками от снарядов и усеянной горами трупов. В субботу 1 мая германские войска начали серию атак в районе Ипрского выступа – впоследствии эти действия стали называть второй битвой при Ипре – и снова применили отравляющий газ263. Со времени первого сражения, состоявшегося осенью предыдущего года, ни та, ни другая сторона не добилась преимущества, хотя общие потери исчислялись десятками тысяч. Однако в тот день наступавшим германским войскам удалось отбросить британцев назад, почти до самого города Ипра. Канадский врач, работавший в лазарете по соседству, в Боезинге, что в Западной Фландрии, впоследствии написал стихотворение, самое знаменитое из всех, порожденных войной: “Во Фландрии маки пылают огнем, / Колышутся в поле, где крест за крестом…”264 К концу месяца британцам предстояло отбить свои позиции и продвинуться еще на тысячу ярдов ценой шестнадцати тысяч погибших и раненых, по шестнадцать человек за каждый отбитый ярд. Германская сторона потеряла пять тысяч265.
Один солдат, побывавший на Ипрском выступе, в бельгийской деревне Мессен, писал об изматывающем, патовом сидении в окопах: “Мы по-прежнему на тех же позициях, продолжаем выводить из себя англичан и французов. Погода отвратительная, мы часто целыми днями стоим по колено в воде, в придачу под сильным огнем. С нетерпением ждем краткой передышки. Будем надеяться, что скоро весь фронт начнет двигаться вперед. Вечно так продолжаться не может”266. Автором этих строк был германский пехотинец австрийского происхождения по имени Адольф Гитлер. На другом конце Европы собирались открыть новый фронт267. Надеясь выйти из тупика, Черчилль выступил против Турции, устроив обстрел с моря и высадку морского десанта в районе Дарданелл. Замысел состоял в том, чтобы захватить пролив и прорваться к Мраморному морю, а затем соединиться с российским флотом на Черном море и, стянув крупные военно-морские силы к Константинополю, заставить Турцию сдаться. За этим должно было последовать наступление по Дунаю на Австро-Венгрию. Дело представлялось несложным. Задумавшие этот план воображали, будто сумеют закончить выход к Черному морю одними лишь силами флота. Тут подходила старая поговорка: “Человек предполагает, а Бог располагает”. Результат был катастрофическим: потерянные корабли, тысячи погибших и еще один неподвижный фронт, на сей раз на Галлиполи.
Между тем на Кавказе наступавшие русские стали одерживать верх над турецкими войсками. Турки, винившие в своих потерях местное армянское население, которое подозревали в оказании помощи русским, начали систематически истреблять мирных жителей – армян. К 1 мая в провинции Ван, на востоке Турции, турки убили более пятидесяти тысяч армянских мужчин, женщин и детей. Глава армянской Церкви послал воззвание о помощи лично Вильсону; тот колебался с ответом268.
Нейтральная Америка, находясь в безопасности, издали наблюдала за войной – все это казалось ей непостижимым. Заместитель госсекретаря Роберт Лансинг, второй человек в Госдепартаменте, пытался описать этот феномен в частной записке. “Нам в Соединенных Штатах трудно, а то и вовсе невозможно, оценить великую европейскую войну во всей ее полноте, – писал он. – Мы приучились едва ли не с безразличием читать об огромных военных операциях, о линиях фронта, протянувшихся на сотни миль, о тысячах гибнущих, о миллионах страдающих от всевозможных тягот, о том, как широко распространяются потери и разрушения”. Народ к этому привык, писал он. “Гибель тысячи человек между окопами на севере Франции или еще тысячи на затонувшем крейсере – нынче обычное дело. Мы читаем газетные заголовки, дальше этого дело не идет. Мы утратили интерес к подробностям”269.
Однако щупальца войны все более и более настойчиво тянулись к американским берегам. 30 апреля, пять недель спустя после потопления “Фалабы” и гибели американского пассажира Леона Трэшера, до Вашингтона дошли первые подробности о другом нападении – бомбардировки германским аэропланом американского торгового судна “Кашинг”, пересекавшего Северное море. Было сброшено три бомбы, но в цель попала лишь одна. Никто не пострадал, ущерб был невелик. Всего днем раньше в другой частной записке Лансинг писал: “Нейтральная сторона во время международной войны всегда должна проявлять выдержку, однако ни разу за всю историю терпение и выдержка нейтральной стороны не подвергались столь суровым испытаниям, как нынче”270.
Однако щупальца войны все более и более настойчиво тянулись к американским берегам. 30 апреля, пять недель спустя после потопления “Фалабы” и гибели американского пассажира Леона Трэшера, до Вашингтона дошли первые подробности о другом нападении – бомбардировки германским аэропланом американского торгового судна “Кашинг”, пересекавшего Северное море. Было сброшено три бомбы, но в цель попала лишь одна. Никто не пострадал, ущерб был невелик. Всего днем раньше в другой частной записке Лансинг писал: “Нейтральная сторона во время международной войны всегда должна проявлять выдержку, однако ни разу за всю историю терпение и выдержка нейтральной стороны не подвергались столь суровым испытаниям, как нынче”270.
В нападении на “Кашинг” он усматривал угрожающий смысл. “Германская морская политика направлена на то, чтобы без причины, без разбору уничтожать суда, невзирая на их происхождение”, – писал он госсекретарю Брайану в субботу 1 мая271. Но Вильсон и Брайан, хоть и обеспокоенные этим случаем, решили отнестись к нему более осмотрительно, о чем свидетельствует статья в “Нью-Йорк таймс”: “В официальных кругах не сочли, что тут возникнут какие-либо серьезные осложнения, поскольку, согласно общепринятому мнению, бомбы были сброшены не намеренно, но под впечатлением, будто идет атака на вражеское судно”272. Это была великодушная оценка: во время нападения “Кашинг” шел под американским флагом, а название корабля его владельцы написали на корпусе шестифутовыми буквами.
Другая, более тревожная новость еще не дошла ни до “Таймса”, ни до Белого дома. В ту субботу – день отплытия “Лузитании” – германская субмарина торпедировала американский нефтяной танкер “Галфлайт” вблизи островов Силли, у корнуольского побережья Англии; в результате погибли два человека, а капитан судна умер от сердечного приступа. Корабль остался на плаву, едва уцелев, и был отбуксирован к острову Сент-Мэрис, самому большому в архипелаге, в 45 милях к западу от Корнуолла273.
В Вашингтоне наступивший день был всего лишь приятной весенней субботой, температура обещала подняться выше 70 по Фаренгейту[9], мужчинам предстояло отправиться к шляпникам за первыми в этом сезоне соломенными “колпаками”274. Ожидалось, что в этом году будут носить шляпы с тульями пониже, с полями пошире; джентльменам, разумеется, полагалось носить летние перчатки из шелка, чтобы, как гласило одно объявление, держать руки “в прохладе и чистоте”275. День выдался из тех, в какие Вильсон мог предаваться своей мечте, своей надежде – на любовь и конец одиночества.
“Лузитания” В пути
Пo расписанию корабль должен был отплыть в 10.00, но тут произошла задержка. В военное время Адмиралтейство Британии обладало правом реквизировать для военных целей любое судно под британским флагом. В самую последнюю минуту Адмиралтейство дало такую команду “Камеронии”, пассажирскому кораблю, стоявшему на якоре в Нью-Йорке, который ходил в Ливерпуль и Глазго. Капитан “Камеронии” получил приказ перед самым отплытием. Теперь сорок пассажиров с их пожитками, а также пятерых женщин из команды следовало перевести на “Лузитанию”. Как именно отнеслись к этому пассажиры, учитывая утренние новости о германском объявлении, неизвестно; правда, есть по меньшей мере один рассказ о том, что пассажиры были довольны, ведь “Лузитания” являла собою верх роскоши в морских вояжах и должна была, как они ожидали, доставить их в Ливерпуль гораздо быстрее, чем не столь большая и не столь быстроходная “Камерония”.
На борту “Лузитании” один пассажир, Ричард Престон Причард, воспользовался этой задержкой: распаковал один из двух своих фотоаппаратов и вынес его на палубу, чтобы сделать снимки города и гавани. Это был “Кодак № 1”, который можно было сложить так, чтобы он поместился в карман пальто.
Причарду было двадцать девять лет, ростом он был пять футов десять дюймов. Мать с братом называли его Престоном, возможно, чтобы избежать неудачной рифмы, содержащейся в имени “Ричард Причард”. Вот как он выглядел по их описанию: “Темные волосы, высокий лоб, голубые глаза, характерные черты лица. Очень глубокая ямочка на подбородке”276. Подчеркнуто ими; в самом деле, ложбинка у Причарда на подбородке была заметной чертой. Другого мужчину она могла бы испортить, у него же это была единственная особая примета на бесспорно привлекательном лице, украшенном полными губами, темными бровями, бледной кожей и густыми темными волосами, волной зачесанными со лба; картину довершали эти голубые глаза, столь поразительные на фоне темных волос и бровей. Как сказал один пассажир, “лицо на редкость интересное, с ярко выраженными чертами, стоило их увидеть – забыть было почти невозможно”277.
Причард был студентом-медиком Университета Макгилла в Монреале, куда поступил, испробовав себя в разнообразных делах, в том числе успев поработать дровосеком и фермером. В Канаду он переехал после смерти отца, чтобы зарабатывать деньги и отправлять их матери в Англию. Ехал он вторым классом, в каюте D-90, во внутреннем помещении, напротив корабельной цирюльни. Кроме него в каюте размещались еще трое мужчин, друг с другом не знакомых. У него была верхняя койка, с собой он вез три саквояжа. Он нередко закалывал галстук булавкой с золотым кольцом, инкрустированным крохотными красно-белыми “головами из лавы” – лицами, вырезанными из вулканического камня, какой часто используется для камей и брошей. В поездку он захватил два костюма: один темно-синий, другой – зеленый, менее парадный.
На палубе ему повстречался другой молодой человек, Томас Самнер, житель английского городка Атертона, у которого тоже был фотоаппарат. (В родстве с управляющим нью-йоркской конторы “Кунарда” Чарльзом Самнером он не состоял.) Оба они надеялись сделать снимки гавани. День стоял прохладный и серый – “довольно невзрачный”278, как выразился Самнер, – и оттого молодые люди задумались, какую ставить выдержку. Они разговорились о фотографии.
Самнеру сразу же понравился Причард. Он показался ему “таким же парнем, как и я сам”. Оба ехали в одиночку, и во время вояжа им предстояло часто встречаться нос к носу. Самнеру нравилась способность Причарда наслаждаться жизнью сполна, при этом не мешая другим. Он, как писал Самнер, “производил очень приятное впечатление и радовался окружающему в манере весьма спокойной. Вы понимаете, что я хочу сказать: [он] не разгуливал повсюду, буяня, как поступают многие парни, когда веселятся”. Сосед по второму классу Генри Нидэм сказал о Причарде: “Его очень любили на корабле, он устраивал вечеринки с вистом, притом, кажется, почти без чьей-либо помощи”279. Во время этих сборищ пассажиры разбивались на пары и играли в вист, партию за партией, пока какая-нибудь команда не выиграет.
Причард направлялся в Англию проведать своих и, по словам одного из его соседей по каюте, Артура Гэдсдена, очень ждал этого – “считал часы”280 до прибытия, как вспоминал Гэдсден.
Пересадка пассажиров с “Камеронии” заняла два часа. Позже эта задержка окажется куда более важной, чем могло бы показаться ввиду ее краткости, однако пока она лишь служила поводом для раздражения. Капитан Тернер гордился своим умением соблюдать время прибытия и отхода “Лузитании”, а это означало, что отплывать надо строго по расписанию.
Германское объявление Тернера не беспокоило. Незадолго до отплытия он стоял на прогулочной палубе корабля и беседовал с Альфредом Вандербильтом и Чарльзом Фромэном, как вдруг к ним подошел один из корабельных газетчиков – явно не Джек Лоуренс – и спросил Вандербильта, надеется ли он, что ему и на сей раз повезет, как тогда, когда он решил не плыть на “Титанике”. Вандербильт улыбнулся и ничего не сказал.
Тернер положил руку Вандербильту на плечо и сказал репортеру: “Вы что же думаете, все эти люди стали бы покупать билеты на «Лузитанию», будь у них опасения касательно германской субмарины? Помилуйте, эти разговоры о том, что «Лузитанию» торпедируют – давно уже я не слыхал шутки забавнее”281.
Оба они, Вандербильт и Тернер, рассмеялись.
Случилась еще одна задержка, но на этот раз виноват был, по крайней мере отчасти, капитан Тернер. Его племянница, актриса Мерседес Десмор, поднялась на борт, чтобы быстро осмотреть корабль, и едва не осталась отрезанной от берега, когда команда, посадив всех дополнительных пассажиров с “Камеронии”, убрала трап. Тернер сердито приказал вернуть его на место, чтобы племянница могла сойти. Это еще задержало отплытие “Лузитании”.
Один из пассажиров, театральный художник Оливер Бернард, заметил задержку. “Капитан Тернер, – писал он позже, – манкировал своими обязанностями на причале в Нью-Йорке: когда судну надлежало плыть, он пригласил на борт родственницу”282. К тому времени, когда Бернард выдвинул это обвинение, он уже понял то, что, кажется, мало кому удалось осознать, а именно, что судьба данного плавания – если учесть различные силы, сошедшиеся воедино, – целиком зависела от времени. Кратчайшей задержке оказалось по силам изменить историю.