Бородач был знаменит тем, что объездил всю страну, где и кем только не работая. Он промышлял песца на Таймыре, перегонял яков по Монголии, сплавлялся на плотах по Алтайским рекам и добывал соболей на Подкаменной Тунгуске. В довершение всего он свирепо пел своего сочинения песни, как ластой, колотя кистью по небольшой дешевой гитаре. По тому, как он пел, не дотягивая концов и не выдерживая ритма, по глухому дребезжанию плохо прижатых струн, и стертому на трех аккордах грифу, девственно черному дальше третьего лада, возникало опасение, что со всей остальной его деятельностью дело обстоит точно так же. Впоследствии выяснилось, что Алексей не ошибся в своих подозрениях. Этот бородач послал во Французский комитет спорта письмо с дерзким предложением: он обязался пробежать пятками вперед сто километров, с условием, что ему оплатят дорогу до Парижа и обратно. Французы согласились, имея какие-то свои интересы, и мероприятие состоялось с обильным участием прессы, публики и многочисленных бегунов-добровольцев. Бородач, возглавлявший этот пятящийся рысью табунок, на первом же километре подвернул ногу и порвал сухожилие, после чего с удовольствием провалялся в клинике два месяца за счет французов, и был с большим трудом возвращен на родину.
Сидя за столом, бородач внимательно следил, чтобы у всех было налито, и чтобы все пили до дна, причем сам, зорко оглядевшись, быстро ставил свою невыпитую рюмку обратно, под защиту специально придвинутых вазочек с салатами. Алексей, заметив это, нарочно попросил передать оба салата, но тот сделав вид, что не слышал, впился в гитару и захрипел песню. В громком припеве неслось про "бродячую и колесную" жизнь, и сидящий рядом с Алексеем пьяненький студент, сбиваясь, подхватил: "
— …Э-э-х, эт-ту бродесную…"
Было похоже, что хождение по гостям и утомительное козырянье своим странным опытом, составляли главное содержание жизни бородача, суть рассказов которого сводилась к тому, что куда бы он ни попадал, он везде оказывался умелей, опытней и находчивей местных жителей, представавшими перед слушателями полными недоносками. Алексей чувствовал, что сам Бог послал ему этого, не перестававшего сверлить Катю огненным взором, интеллигентного краснобая, на фоне чьих россказней его небогатый опыт работы механиком в Средне-Енисейской экспедиции после армии обретал какую-то новую прозаическую убедительность. Алексей задал бородачу несколько вопросов, касающихся промысла, отвечая на которые обычный охотник стал бы чесать затылок, со скрипом выдавливая: "Ну как тебе сказать?.. Когда орех есть, тогда то-то и то-то" и, как всякий, знающий дело человек, застеснялся бы необходимо длинных объяснений и ссылок на десятки обстоятельств, слишком специальных для застольного разговора. Бородач навскидку палил ответами, путая и перевирая местные словечки и не забыв доложить, что по количеству добытой пушнины переплюнул всех "аборигенов", а когда Алексей с мрачным недоумением спросил: "А что же не остались дальше охотиться?", растерялся и отделался бесшабашной отговоркой, что такому как он "перекати-полю" на одном месте не сидиться "хоть убей", и схватился за гитару, собираясь подтвердить вышесказанное очередной хриплой выходкой, но тут началась смена декораций, уборка большого стола, и Катя вышла покурить на балкон. Алексей вышел следом за ней в полумрак, прикурил от ее чуть дрожащей сигареты, опираясь безымянным пальцем о ее кисть, и все не попадая в середину огонька, так что папироса не зажглась как следует, а взялась сбоку проворной и извилистой трещиной. Катя помогла ему вращательно-вминающим движением своей сигареты, и он видел совсем близко ее, освещенное красным заревцем, сосредоточенное и прекрасное лицо.
Она стояла рядом, глядя вниз на очерченную перистым кругом мостовую, где пьяный человек, залихватки задирая ноги и топая, пытался наступить на поводок убегавшей издевательской рысцой собачки, и Алексей, чувствуя вольную прелесть этого затянувшегося молчания, думал о том, что формально его самого и бородача занимает в жизни одно и то же — что-то вроде преследования отступающей дали, с той лишь разницей, что в этом преследовании его интересует сама даль, а бородача зрители, и что несносное бутафорство последнего неожиданным образом мобилизует и допроявляет все то настоящее и выстраданное, что было в Алексее, и против чего, он уже это знал, не устоит эта красивая, независимая и невыносимо желанная Катя. Он так и не сказал ей ни слова и только улыбнулся и глазами указал на пол, когда она докурила, и поеживаясь, замешкалась с окурком, не сразу заметив стоявшую у ног пепельницу. Потом Алексей выходил в коридор звонить, а когда вернулся, гости переместились на кухню, а в опустевшей комнате тихо горела маленькая лампа и бородач, стоя на коленях и держа Катину руку, что-то с жаром говорил, а Катя сидела в кресле нога на ногу, покачивая стройной голенью, и глядела куда-то вдаль сквозь аляповатую картину на стене. Увидев Алексея, она вскочила и, сделав жуткие глаза, быстро сказала, хватая его за руку: "Пойдем-пойдем-пойдем, нам в одну сторону".
Было уже утро и они шли по набережной. Из-под моста, коптя, вываливала большая, енисейского вида, самоходка, а Катя, держа Алексея под руку и выписывая ногами зигзаги, объясняла, почему она ушла из театрального училища:
— Знаешь, актеры очень странные люди. Как говорит моя мама: иногда задумаешься, люди ли они вообще. А у меня попросту нет к этому призвания, а затратить пять лет, чтоб потом несколько раз помаячить на сцене смазливой колодой… К тому же они какие-то все ненастоящие. Как надоело все…
— А отец твой жив? — спросил Алексей.
— Жив и еще как. Я с ним вижусь. Он милый. У него своя семья. А мама… Какая она? Трудно сказать. Доброта и, пожалуй, достоинство — вот что в ней главное. Я с детства это хорошо понимаю. А у тебя есть какое-нибудь главное ощущение жизни?
Он задумался, чувствуя у себя на локте ее отвлекающую руку, а потом рассказал, как однажды ожидал поезда в небольшом городке. Там была пыльная площадь, ресторан, и на площади стоял приземистый закупоренный автомобиль. Внутри него играла музыка, громко, мощно, будто накачивая его изнутри, выгибая гулкими ударами баса и без того гнутые стекла. В ресторане он, был грех, крепко выпил водки, и как-то разом зашевелилось в нем сначала виденное в окне поезда — черный ельник, деревушка, болотце с сосенками, а потом и все то прекрасное, горькое, а главное безвозвратное, что он когда-либо видел. Он шел по площади, мимо мятой газеты, мимо масляного пятнышка на месте приземистого автомобиля, и его буквально распирало изнутри какой-то невыносимой и прекрасной музыкой жизни, с которой он совершенно не знал, что делать, и которая выдувала из него все чувства, кроме одного — чувства его катастрофической бренности. Он брел дальше и дальше, пока не вышел за город и не взобрался на древний и высокий городской вал. Там он лег на траву. Над ним пересекала синеву белая стрела с точкой самолета, и он подумал: если чистое небо — это будущее, то можно ли считать настоящим это скользящее острие, столь стремительно нарождающее, так сказать, перистую полосу прошлого. Алексей, поморщился при последних словах, показавшихся ему претенциозно-высокопарными и добавил:
— Тогда я понял, что я человек без настоящего — это и есть главное ощущение моей жизни.
Катя, перестав вилять, внимательно слушала, опустив ресницы, а потом спросила:
— А ты никогда не хотел стать писателем?
— Никогда. Для этого надо вывалиться, что ли, из жизни, а я этого не вынесу. К тому же я никогда бы не привык к фальши литературного языка, не имеющего ничего общего с моими чувствами и мыслями… Однажды мой старший брат, пошедший по этой дорожке, прислал послание, напечатанное на машинке, и я испытал стыдное чувство, вспомнив его прежние письма, написанные свободным размашистым почерком с кляксами и перечеркнутыми словами. Мне показалось, что теперь он говорит со мной искусственным писклявым голоском. Можно я тебе позвоню?
Проводя ее и возвращаясь домой, он думал о том, что рядом с этой стройной светловолосой женщиной должен быть не коренастый Алексей с русым ежиком и торчащими ушами, а одетый в костюм подтянутый брюнет с лепным подбородком, а если серьезно, то совсем другой, более взрослый в семейных и денежных делах, мужчина, для которого правильная организация жизни является главной целью существования.
Потом он позвонил.
…Потом была ночь, Катя спала, шел дождь, голубел отсвет заоконных огней на ее закрытых глазах, и он все глядел на нее, все никак не мог успокоиться, так томило, волновало его это лицо, будто сквозь него, как сквозь окно, виделась какая-то другая, вечная, даль и красота, блестела другая дорога и шел другой дождь.
А потом он брел от Кати ранним вечером, еще полный ее тепла, ее прелести, и вдруг увидел, подходя к дому, городское, бледно-синее небо, пронзившее его своей знакомой тоской, своим несбыточным обещанием будущего счастья, далекой любви, чего-то неизвестного, такого, куда отправляются только налегке, и где даже такая прекрасная женщина как Катя, оказывается лишь простым и грустным грузом… И он, так искавший в любви остановки, передышки, успокоения, снова почувствовал себя совершенно одиноким перед этой ускользающей далью жизни с которой, похоже, так и останется один на один до конца своих дней.
Потом он позвонил.
…Потом была ночь, Катя спала, шел дождь, голубел отсвет заоконных огней на ее закрытых глазах, и он все глядел на нее, все никак не мог успокоиться, так томило, волновало его это лицо, будто сквозь него, как сквозь окно, виделась какая-то другая, вечная, даль и красота, блестела другая дорога и шел другой дождь.
А потом он брел от Кати ранним вечером, еще полный ее тепла, ее прелести, и вдруг увидел, подходя к дому, городское, бледно-синее небо, пронзившее его своей знакомой тоской, своим несбыточным обещанием будущего счастья, далекой любви, чего-то неизвестного, такого, куда отправляются только налегке, и где даже такая прекрасная женщина как Катя, оказывается лишь простым и грустным грузом… И он, так искавший в любви остановки, передышки, успокоения, снова почувствовал себя совершенно одиноким перед этой ускользающей далью жизни с которой, похоже, так и останется один на один до конца своих дней.
Алексей тогда работал в Средне-Енисейской Горной экспедиции и находился в долгом отпуске. Отпуск кончался, и этим же летом они с Катей уехали на Енисей, где Катя прожила почти до весны.
Год спустя, когда он дорабатывал последние недели в экспедиции, ему надо было списать дизеля в одном поселке на берегу Карского моря. Алексей устроил так, что они отправились вдвоем с Катей, которая ехала на этом же пароходе из Красноярска. Пока он собирался и ждал пароход, обнаружилось, что пропала главная бумага, без которой поездка теряла смысл. Несколько дней назад в Туруханск по делам уехал его товарищ, Сергей, выпросив у Алексея портфель, из которого тот забыл выложить бумагу. Алексей погрузился на пароход, уверенный, что Сергей принесет документы на пристань в Туруханске. Но Сергея не было, а было несметное количество бичей, лезущих на пароход за водкой. Пришлось оставить вещи Кате и сойти на берег. Пароход отошел, но вскоре подошел Сергей, перепутавший что-то в расписаньи и все это время спокойно просидевший в кинотеатре. Товарищи выпили за встречу и пошли в аэропорт, откуда под утро Алексей улетел на вертолете Илимпейской экспедиции в Игарку, надеясь перехватить там свой пароход, но тот на его глазах отошел от пристани, когда они еще только подлетали. Всю дорогу Алексей испытывал небывалый подъем, в котором смешались и возрастающее восхищение Севером, и опьяняющее ощущение погони, и неистовое желание догнать, опередить Катю, поразить ее своей дорожной прытью.
Вертолет сел на отдельную бетонную площадку. Алексей остановил самосвал и помчался на нем в речной порт, надеясь уговорить кого-нибудь догнать пароход на лодке, и хотя ничего не вышло, эта гонка на самосвале по Игарке придала погоне еще больший азарт. Он переехал в Игарский аэропорт на остров и через шесть часов вылетел в Норильск, оказавшись в двухмоторном поршневом самолете единственным пассажиром. По пути они попали в грозу, самолет болтало, кругом сверкали молнии, клубились сизые тучи, впереди справа по борту синели отроги Путоран и висела широкая прозрачная радуга на фоне темной, похожей на наковальню, горы. Из Норильского аэропорта он доехал на электричке до развилки путей и пересел в двухсекционный электровоз, стоящий в голове длинного груженого состава. Машинист не хотел никого брать, но Алексей так настаивал, что пришлось его пустить и отвести в заднюю кабину, где в это время очень кстати закипал помятый электрический чайник. Несмотря на ночь ярко светило солнце. Электровоз полз, переваливаясь, по кривым, искалеченным тундрой путям, мимо телеграфных столбов, застывших в разных позах падения.
Над серой Дудинкой, над бетонными причалами, портальными кранами и морскими судами неслись серые тучи, и штормовой север гнал по огромному серому Енисею мрачные неторопливые валы, меж которых свободно помещался большой лоцманский катер с черным корпусом. По засыпанной угольной пылью дороге Алексей дошагал до пристани. Пароход еще не подошел.
После всех перелетов и переездов, после сотен километров тайги и тундры, рек, гор и облаков, не фоне бесконечного бескрайнего Енисея этот пароход с Катиной каютой казался почти несуществующей точкой, попасть в которую можно было только невероятным чудом. Позже Алексей думал о том, что еще большее чудо вообще встретить среди огромных расстояний жизни близкого человека, что такое счастье дается один раз, что с годами, идущая своим путем душа становится все более разборчивой и привередливой в выборе близких и что трудно чем-либо заменить товарищество по тому периоду жизни, когда человек, узнавая окружающий мир, создает свой собственный.
Катя в теплой куртке с милым сумрачным и загорелым лицом стояла на второй палубе. В задумчивом оцепенении она глядела сквозь людей на пристани, и вдруг, вздрогнула, узнала Алексея и замахала рукой. Час спустя, лежа в каюте, он думал о том, что эта погоня была счастливейшим временем в его жизни, и ловил себя на легком разочаровании, наступившем вслед за схлынувшей радостью встречи, оттого, что уже не надо было никуда стремиться и никого догонять.
Они ехали северней и северней, Енисей становился шире и шире, делаясь морем, а волнистая тундра по берегам все пустынней и пустынней. Было начало июля, на берегу лежал лед, горели костры из плавника и вокруг них стоял кучками весь поселок, потому что пароход был первым в этом году. Когда их привезли на мотоботе на берег, они тоже стояли у костров, а матросы выгружали ящики с мелкой и гниловатой капусткой, которую тут же сгрызали без остатка оборванные ненецкие и долганские ребятишки. Тянулся бесконечный белый день, летели на север гуси, кричали ржанки в тундре, а в поселке требовались люди на должность рыбака-охотника, на которую Алексей не раздумывая бы поступил, если бы уже не оформился штатным охотником в Южно-Туруханский госпромхоз.
Последнее время экспедиция все меньше и меньше его устраивала. Несмотря на очевидные материальные преимущества, она оставалась чем-то нездешним и чуждым месту. Алексей видел, как трудятся местные мужики, как тяжело хребтом достается им продукты, техника, бензин, как живут они, надеясь только на себя, и поэтому их жизнь так отличается от жизни экспедиций и прочих пришлых и временных организаций. Ему было стыдно за свое казенное обеспечение, за лодку, мотор, "буран", радиостанцию, — за все то, чем он пользовался как своим, не заплатив не копейки. Еще не мог он забыть подбазу на устье речки Хуричи, развороченный берег, вездеходную колею, превратившуюся в овраг, и неистрибимый запах солярки, казалось, навсегда пропитавшей таежную землю. По Бахте пустовал участок и все решалось само собой, но не было в Кате той сучьей хватки, на которой подчас держутся и выживают зашатавшиеся отношения. Когда Алексей сообщил ей о своем решении, она только отвернулась, прикусив губу, и сказала: "Тебе наверно кажется, что у тебя вся жизнь впереди".
Это было в конце августа. Кате надо было ехать в Москву, и Алексей посадил ее на теплоход, который они прозевали и долго догоняли на лодке. Дул сильный ветер, они неслись против волны к медленно приближающейся грязно-белой громаде, от которой то и дело сыто наносило сгоревшей соляркой и судовой кухней. Алексей не глуша мотор, чуть не разбив стекло о привальный брус, посадил Катю из бешено пляшущей лодки, подал сумки, и отъехал в каком-то грешном облегчении, а на верхней палубе стояли аккуратно одетые люди из другой жизни, и он трясся на своей пропахшей рыбой и бензином рыжей "обухе" с зашитым проволокой стеклом, и был бы в этом прощании свой бесшабашный северный шик, если бы не стояла Катя так одиноко у кормового трапа, вытирая глаза рукавом. Некоторое время он несся параллельным курсом рядом с ней, кроша волны на молниеносно уносимые ветром брызги, а потом последний раз махнул рукой, развернулся и полетел обратно, уже вместе с ветром, в неожиданном тепле и тиши стоячего воздуха, а на берегу в качались в каком-то сметеньи худые северные елки, клонились и мялись тальники, показывая белую изнанку листвы, да навстречу неподалеку валилась с волный на волну серенькая остяцкая казанка.
Чуть позже они с мужиками ездили за горючим в Верхнеимбатск. Алексей ждал кладовщицу возле емкости на высоком берегу, над огромной плоской и безлюдной рекой, уходящей вдаль и там соединяющейся с небом меж двух зыбких, оплавленных расстоянием мысов. Сзади за избами тянулся в гору чахлый и стройный почти прозрачный ельничек. И через ручей на высоком берегу манила скотину пожилая женщина в белом платке, крича с запредельной монотонной выразительностью, будто зовя пропавшего родственника: "Черну-у-ушка! Черну-у-ушка! Черну-у-ушка!"
На охоту Алексей уехал в Катином свитере. Он чуть пах ее духами, и они преследовали его всю осень, накатывая в самый неожиданный момент — когда он, стоя в деревянной лодке, отпихивался шестом от берега или перебирался через грохочащий по камням ручей, сбивая с кустов красные стеклянные шарики прихваченной морозцем смородины.