Нужно было бы исписать многие страницы, чтобы объяснить, почему писатель масштаба Андре Бретона соединился в моем мозгу именно с Райдером Хаггардом, а не с каким-нибудь другим автором. Быть может, эта ассоциация и не такая уж поразительная, если учесть те своеобразные источники, из которых сюрреалисты черпали вдохновение, подпитку и поддержку. В моем представлении «Надя» по-прежнему остается книгой уникальной. (Сопровождающие текст фотографии имеют собственную ценность.) В любом случае это одна из немногих книг, которую я перечитывал несколько раз, и она не теряла своего первоначального обаяния. Полагаю, этого достаточно, чтобы выделить ее.
Говоря о Райдере Хаггарде и «Наде», я сознательно воздерживался от слова «тайна». Слово это, как в единственном, так и во множественном числе, мне хотелось приберечь для рассказа о моей восхитительной, всепоглощающей страсти к словарям и энциклопедиям. Часто я просиживал в публичной библиотеке целыми днями, изучая слова и дефиниции. Но, если быть честным, я и здесь должен сказать, что свои самые удивительные дни провел дома, в обществе моего товарища Джо О’Ригана{24}. Это были унылые зимние дни, когда еды не хватало, а всякие надежды или мысли о том, чтобы получить работу, испарялись. Увлечение словарями и энциклопедиями не затмевают воспоминаний о других днях и вечерах, когда мы с утра до ночи резались в шахматы и в пинг-понг или с маниакальной страстью плодили акварельные рисунки.
Однажды, едва встав с постели, я бросился к моему громадному словарю — полному Фанку и Уогнеллу, — чтобы отыскать слово, которое пришло мне на ум в момент пробуждения. Как обычно, одно слово потянуло за собой другое, ибо что такое словарь, как не самая изощренная форма «хоровода», прикинувшегося книгой? Поскольку рядом был Джо, этот вечный скептик, начался спор, продолжавшийся весь день до самой ночи, пока мы без устали искали все новые и новые определения. И именно благодаря Джо О’Ригану, который часто побуждал меня отнестись критически к тому, что я слепо принимал, в душе моей зародились первые сомнения относительно ценности словарей. До этого момента я считал словари непогрешимыми почти как Библия. Подобно многим, я думал, что найденная дефиниция содержит значение или, если можно так выразиться, «истинную сущность» слова. Но в тот день, когда мы двигались от одного производного к другому, из-за чего натыкались на самые неожиданные изменения смысла, на противоречия и полное опровержение прежних значений, весь каркас лексикографии начал расползаться и ускользать от нас. Добравшись до исходного «начала» слова, я обнаружил, что упираюсь в каменную стену. Без сомнения, было невозможно, чтобы слова, которые мы находили, вошли в человеческий язык именно в те периоды! На мой взгляд, возвращение к санскриту, ивриту или исландскому (а какие удивительные слова вышли из исландского языка!) было делом пустым. История отодвинулась больше чем на десять тысяч лет назад, а мы были оставлены здесь, в прихожей, так сказать, отведенной для современности. Слишком много было слов для обозначения метафизических и духовных понятий, свободно применяемых греками, которые полностью потеряли свой смысл — уже одно это обстоятельство привело нас в смятение. Короче говоря, вскоре стало очевидным, что значение слов изменилось, или исказилось до неузнаваемости, или перешло в свою противоположность в зависимости от времени, места и культуры народа, использующего это понятие. Жизнь есть то, чем мы сами ее делаем и как воспринимаем всем своим существом — она вовсе не задана фактически, исторически или статистически. Эта простая истина относится также и к языку. Похоже, меньше всего способен понять это филолог. Но позвольте мне продолжить, перейдя от словаря к энциклопедии…
Было вполне естественно, что в результате наших метаний от значения к значению и наблюдений над употреблением изученных нами слов мы должны были для более полной и глубокой их трактовки обратиться за помощью к энциклопедии. В конце концов сам процесс дефиниции сводится к перекрестным ссылкам и отсылкам. Выяснив, что означает то или иное слово, следует найти слова, которые, если можно так выразиться, окружают его живой изгородью. Значение никогда не дается прямо: оно подразумевается, имеется в виду или вычленяется. И, возможно, это происходит потому, что исходный его источник никогда не известен.
Но ведь у нас есть энциклопедия! О, здесь мы наверняка ощутим себя на твердой почве! Ведь мы будем иметь дело с предметами, а не со словами. Мы сможем выяснить, как появились те непостижимые символы, из-за которых люди сражались и проливали кровь, пытали и убивали друг друга. Вот, например, удивительная статья в Британнике (прославленной энциклопедии) под названием «Тайны»[23], и если кто-то желает провести приятный, веселый и поучительный день в библиотеке, то пожалуйста начните с такого слова, как «тайны». Оно проведет вас повсюду, и вы вернетесь домой в смятении, напрочь забыв о пище, сне и прочих потребностях любой самоуправляемой системы. Но вы никогда не постигнете тайну! Если же вы, подобно хорошему ученому, решитесь обратиться к другим «авторитетам», а не к тем, которых отобрали для вас энциклопедические всезнайки, очень скоро ваши благоговейный страх и почтение перед кладезем премудрости, заключенным в обложку энциклопедии, увянут и иссякнут. И это хорошо. Не следует доверять этому мертвому знанию. В конце концов кто они, эти погребенные в энциклопедиях ученые мужи? Могут ли они быть окончательными авторитетами? Никоим образом! Окончательным авторитетом всегда должен быть сам человек. Эти сморщенные ученые мужи глубоко «вспахали почву» и обрели большую мудрость. Но предлагают они нам не божественную мудрость и даже не сумму человеческой мудрости (по любому предмету). Они трудились, словно муравьи или бобры, и обычно с той же малой толикой юмора и воображения, как у этих скромных созданий. Одна энциклопедия отдает предпочтение своим авторитетам, другая — совсем иным. Авторитеты — это всегда залежалый товар. Ознакомившись с ними, вы узнаете мало о предмете своих разысканий и гораздо больше о вещах ненужных. Но чаще вас настигают отчаяние, сомнение и смятение. Единственный ваш выигрыш — это обостренное критическое чувство, которое так восхваляет Шпенглер, считавший себя должником Ницше, ибо почерпнул у него главным образом это качество.
Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что именно создатели энциклопедий, сами того не сознавая, приучили меня бездельничать, наслаждаясь накоплением эрудиции — глупейшим времяпровождением из всех. Чтение энциклопедий было подобно наркотику — одному из тех наркотиков, о которых говорят, будто они не причиняют вреда и не вызывают эффекта привыкания. Подобно неиспорченному, стойкому, здравомыслящему китайцу старых времен, я считаю, что принимать опиум предпочтительнее. Если хочешь расслабиться, стряхнуть с себя груз забот, стимулировать воображение — а что еще нужно для морального духовного умственного здоровья? — то куда лучше, на мой взгляд, разумное потребление опиума, нежели наркотического суррогата энциклопедий.
Оглядываясь назад на эти дни, проведенные в библиотеке, — любопытно, что я не могу вспомнить первый визит в библиотеку! — уподоблю их дням, которые курильщик опиума проводит в своей клетушке. Я регулярно приходил за «дозой» и получал ее. Часто я читал наугад, любую подвернувшуюся книгу. Иногда я погружался в техническую литературу, или в учебники, или в справочники, или в литературные «курьезы». В читальном зале библиотеки на 42-й улице Нью-Йорка была одна полка, набитая мифологиями (многих стран, многих народов), которые я пожирал, словно изголодавшаяся крыса. Порой, словно побуждаемый некой ревностной миссией, я в одиночестве рылся в каталогах. В другом случае я считал чрезвычайно важным — и это действительно было важным, настолько глубоким оказалось мое наваждение, — изучить повадки кротов, или китов, или тысячи и одной разновидности рептилий. Такое слово, как впервые встретившаяся мне «эклиптика», могло отправить меня в погоню, которая длилась неделями, пока в конце концов я не садился на мель в звездных глубинах созвездия Скорпиона.
Здесь я должен отклониться от темы, чтобы упомянуть те маленькие книжечки, на которые натыкаешься случайно, но воздействие их оказывается настолько сильным, что они затмевают многотомные энциклопедии и прочие компендиумы человеческих знаний. Книги эти, по размеру микроскопические, а по впечатлению монументальные, можно уподобить драгоценным камням, скрытым в недрах земли. Подобно ценным породам, они обладают неким кристаллическим или «исконным» свойством, что придает им простую, неизменную и вечную ценность. Почти всегда они существуют, как и природные кристаллы, в небольших количествах и разновидностях. Я выбрал наугад две из них, поскольку они хорошо иллюстрируют мою мысль, хотя знакомство мое с ними произошло много позже того периода, о котором я говорю. Первую из них — «Символы откровения» — написал Фредерик Картер, с которым мы встретились в Лондоне при довольно странных обстоятельствах. Вторая называется «Круг», и она вышла под псевдонимом Эдуардо Сантьяго. Сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы сотня людей, способных проявить интерес к последней книге. Это одна из самых необычных из известных мне книг, хотя тема ее — апокатастасис — принадлежит к числу вековечных в истории религии и философии. Одной из причудливых особенностей этого уникального и редкого издания стала орфографическая ошибка, сделанная по вине издателя. В верхнем углу каждой страницы жирным шрифтом напечатано: АПОКАСТАСИС. Но более причудливое, хотя и способное вогнать в холодный пот поклонников Уильяма Блейка, это репродукция посмертной маски поэта (из Национальной портретной галереи в Лондоне), которую можно увидеть на странице 40.
Здесь я должен отклониться от темы, чтобы упомянуть те маленькие книжечки, на которые натыкаешься случайно, но воздействие их оказывается настолько сильным, что они затмевают многотомные энциклопедии и прочие компендиумы человеческих знаний. Книги эти, по размеру микроскопические, а по впечатлению монументальные, можно уподобить драгоценным камням, скрытым в недрах земли. Подобно ценным породам, они обладают неким кристаллическим или «исконным» свойством, что придает им простую, неизменную и вечную ценность. Почти всегда они существуют, как и природные кристаллы, в небольших количествах и разновидностях. Я выбрал наугад две из них, поскольку они хорошо иллюстрируют мою мысль, хотя знакомство мое с ними произошло много позже того периода, о котором я говорю. Первую из них — «Символы откровения» — написал Фредерик Картер, с которым мы встретились в Лондоне при довольно странных обстоятельствах. Вторая называется «Круг», и она вышла под псевдонимом Эдуардо Сантьяго. Сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы сотня людей, способных проявить интерес к последней книге. Это одна из самых необычных из известных мне книг, хотя тема ее — апокатастасис — принадлежит к числу вековечных в истории религии и философии. Одной из причудливых особенностей этого уникального и редкого издания стала орфографическая ошибка, сделанная по вине издателя. В верхнем углу каждой страницы жирным шрифтом напечатано: АПОКАСТАСИС. Но более причудливое, хотя и способное вогнать в холодный пот поклонников Уильяма Блейка, это репродукция посмертной маски поэта (из Национальной портретной галереи в Лондоне), которую можно увидеть на странице 40.
Поскольку я долго и со многими подробностями говорил о пользовании словарем, о дефинициях, о невозможности получить с их помощью точное определение, и поскольку нормальный читатель вряд ли склонен выяснять значение такого слова, как апокатастасис, то позволю себе привести три определения, приведенные в полном словаре Фанка и Уогнелла:
«1. Возврат к или по направлению к прежней точке или состоянию; восстановление; полная реставрация.
2. Теология. Окончательное восстановление святости или милости Божьей по отношению к тем, кто умер без покаяния.
3. Астрономия. Периодический возврат вращающегося тела к определенной точке на его орбите».
В сноске на странице 4 Сантьяго приводит следующую цитату из «Вергилия» Ж. Каркопино (Париж, 1930):
«Слово апокатастасис использовали уже халдейские мудрецы, чтобы описать возвращение планет небесной сферы в точку их начального движения. Греческие же доктора употребляли это слово, чтобы описать восстановление здоровья пациента».
Что касается маленькой книжечки Фредерика Картера «Символы откровения», то читателю, возможно, будет интересно узнать, что именно автор этой книги снабдил Д. Г. Лоуренса бесценным материалом для написания «Апокалипсиса». Хотя сам Картер этого не знал, но из его книги я почерпнул материал и вдохновение, благодаря которым смогу когда-нибудь написать «Дракона и Эклиптику». Это завершение или краеугольный камень моих так называемых «автобиографических романов» будет, как я надеюсь, вещь сжатая, прозрачная, алхимическая — тонкая, как облатка, и абсолютно герметичная.
Величайшей из всех таких маленьких книжечек, несомненно, является «Дао дэ цзин»{25}. Полагаю, это не только образец высшей мудрости, но и творение, уникальное по степени конденсации мысли. Как философия жизни оно не только сохраняет достоинство рядом с куда более объемистыми философскими системами, предложенными великими мыслителями прошлого, но и во всех отношениях, на мой взгляд, их превосходит. Там есть один элемент, который делает его совершенно отличным от других философских построений, — юмор. За исключением прославленного последователя Лао-Цзы, появившегося несколько веков спустя, мы не встретимся с юмором в этих возвышенных сферах, пока не дойдем до Рабле. Будучи в такой же мере врачом, как философом и писателем с могучим воображением, Рабле представил юмор именно тем, что он есть на самом деле — великим освободителем. Однако рядом с тонким, мудрым, одухотворенным бунтарем старого Китая Рабле выглядит неотесанным крестоносцем. Нагорная проповедь являет собой, возможно, единственное короткое послание, способное выдержать сравнение с миниатюрным евангелием Лао-Цзы, евангелием мудрости и душевного здоровья. Быть может, это послание является более возвышенным, чем труд Лао-Цзы, но я сомневаюсь, что в нем содержится больше мудрости. И оно, разумеется, полностью лишено юмора.
«Серафита»{26} Бальзака и «Сиддхартха» Германа Гессе — это две чисто литературные книжечки, которые входят, по моему разумению, в особую категорию. «Серафиту» я впервые прочел по-французски, хотя мой французский тогда оставлял желать лучшего. Человек, познакомивший меня с этой книгой, использовал ту самую хитроумную тактику, о которой я говорил ранее: почти ничего не сказав о самой книге, он упомянул лишь, что эта вещь для меня. Его мнение оказалось достаточным стимулом. Это и в самом деле была книга «для меня». Она попала ко мне в нужный момент моей жизни и произвела желаемое воздействие. С тех пор я стал, если можно так выразиться, «экспериментировать» с этой книгой, которую подсовывал людям, не готовым ее прочесть. Эти эксперименты многому меня научили. «Серафита» одна из тех действительно очень редких книг, которые пробивают дорогу к читателю без посторонней помощи. Либо она «обращает» человека в свою веру, либо наводит на него тоску и внушает отвращение. Рекомендовать ее широкой публике нет никакого смысла. Ибо ценность ее заключается в том, что в любые времена читать ее будут только немногие избранные. Правда, в начале своего пути она была очень модной. Разве все мы не знаем историю с молодым студентом из Вены, который, заговорив с Бальзаком на улице, попросил разрешения поцеловать руку, написавшую «Серафиту»? Однако мода умирает быстро, и это большое счастье, поскольку лишь тогда книга начинает свое настоящее путешествие по дороге к бессмертию.
«Сиддхартху» я сначала прочел по-немецки, причем в то время, когда по меньшей мере лет тридцать не читал ничего на немецком языке. Эту книгу я стал бы читать, заплатив любую цену, так как она явилась, как мне сказали, плодом визита Гессе в Индию. На английский ее никогда не переводили[24], и мне тогда было трудно раздобыть французский перевод, опубликованный в 1925 году парижским издательством Грассе. Внезапно у меня оказалось сразу два экземпляра на немецком: один прислал мой переводчик Курт Вагензейл, второй — жена Георга Дибберна, автора «Погони». Едва я закончил читать оригинальную версию, как мой друг Пьер Лалёр, парижский книготорговец, прислал мне несколько экземпляров издания Грассе. Я немедленно перечитал книгу по-французски и с восторгом убедился, что не упустил ничего из содержания, невзирая на мой полузабытый немецкий. С тех пор я часто говорил друзьям, лишь отчасти преувеличивая, что смог бы прочесть и понять «Сиддхартху» точно так же, если бы она была доступна только на турецком, финском или венгерском, хотя не знаю ни единого слова из этих диковинных языков.
Будет не вполне правильно сказать, что огромное желание прочесть эту книгу возникло у меня лишь потому, что Герман Гессе побывал в Индии. Мой аппетит возбудило само слово Сиддхартха — эпитет, который я всегда связывал с Буддой. Задолго до того, как я принял Иисуса Христа, меня привлекали Лао-Цзы и Гаутама Будда. Просветленный принц! Иисусу это определение никак не подходит. Я бы назвал кроткого Иисуса мужем скорби. Слово «просветление» задело во мне чувствительную струну: из-за него словно бы померкли другие слова, которые, справедливо или ошибочно, ассоциируются с основателем христианства. Я имею в виду такие слова, как грех, вина, искупление и прочие. До сих пор я предпочитаю гуру любому христианскому святому или лучшему из двенадцати апостолов. С гуру была и всегда будет связана столь драгоценная для меня аура «озарения».
Мне хотелось бы поговорить о «Сиддхартхе» подробнее, но, как и в случае с «Серафитой», я знаю: чем меньше будет сказано, тем лучше. Поэтому я ограничусь лишь цитатой на благо тех, кто умеет читать между строк — эти несколько строк взяты из автобиографического эссе Германа Гессе, опубликованного лондонским издательством Херайзен в сентябре 1946 года:
«Еще один выдвинутый ими [друзьями] упрек я также нахожу совершенно справедливым: они обвиняли меня в недостатке чувства реальности. Ни мои сочинения, ни мои полотна совершенно не соответствуют реальности, и когда я пишу, то часто забываю о вещах, которые ожидает увидеть образованный читатель в хорошей книге, — и прежде всего мне недостает чувства подлинного уважения к реальности».