— что, находясь на свободе, Обольников — как об этом свидетельствует эпизод похищения ключей из гардероба антиалкогольной лечебницы — может активно воспрепятствовать установлению истины,
— ПОСТАНОВИЛ:
Мерой пресечения в отношении подозреваемого Обольникова С. С. в соответствии со статьей 90 УПК РСФСР до предъявления ему в 10-дневный срок обвинения избрать заключение под стражу…»
Комиссар дочитал, взял ручку, потом положил ее на стол.
— А почему только на десять дней? Почему ты не хочешь арестовать его до суда? — спросил он.
— Потому что, во-первых, нам еще не ясна его роль в этом деле. А во-вторых, в этом случае надо будет предъявить ему обвинение по всей форме. И тогда он будет точно ориентирован в том, что мы знаем, а где у нас — белые пятна.
Комиссар сказал:
— А как ты теперь это все представляешь?
— Я думаю, что Обольников навел «слесаря» на квартиру Полякова, непосредственно участия в краже не принимая. И скорее всего ключи передал ворам попользоваться.
Комиссар задумчиво-рассеянно смотрел мимо меня в окно, покручивая пальцем ручку на столе. Не оборачиваясь, спросил:
— Ты твердо веришь в такой вариант?
Я помолчал немного, тяжело вздохнув, ответил:
— Нет, почти совсем не верю…
— Почему?
— То, что Обольников побывал в квартире Полякова, сомнений не вызывает. Но если он действовал заодно с ворами, то зачем приходил слесарь? Ведь у Обольникова были ключи!
— Совпадения исключены?
— Полностью. Помните, Поляков говорил, что во время работы слесаря позвонили из школы и попросили выступить?
— Помню, — кивнул комиссар.
— Сказали ему, что это школа для больных детей. Этим вопросом заинтересовалась Лаврова…
— Кстати, как она там у тебя — ничего?..
— Толковая девица. Так вот, она потратила целый день, обзванивая все московские специальные школы…
— Выяснилось, что никто Полякова не приглашал? — спросил-сообщил комиссар.
— Точно. Напарник слесаря отвлекал внимание, чтобы тот мог снять слепки ключей. В этом ракурсе событий роль Обольникова мне совершенно непонятна…
— А Иконников? — спросил комиссар. — Что про него думаешь?
— Не знаю, — покачал я головой. — Человек он, конечно, неприятный…
Комиссар засмеялся:
— Хороший аргумент! Ты вот спроси Обольникова, он тебя как — приятным человеком считает?
— Так я и не говорю ничего. Но самостоятельная версия «Иконников — похититель скрипки» исключает версию с участием Обольникова…
Комиссар посмотрел на меня поверх очков:
— В таких сложных материях я бы не пренебрегал вводными словами: «мне думается» или там «вполне допустимо»…
— Можно и так, — согласился я. — Это подипломатичнее будет. Но штука в том, что я действительно уверен — нет между Иконниковым и Обольниковым никакой связи.
— Во всяком случае, внешней никакой связи не видно, — поддакнул мне ехидно комиссар. — А когда Иконников последний раз был у Полякова? Ты не поинтересовался?
— Почему не поинтересовался? Последний раз он был там лет двенадцать назад…
Ответил и понял, что комиссар что-то знает, что-то очень важное, и сознательно скрывает это, «заводит» меня сильнее. Комиссар откинулся в кресле, посмотрел на меня, потом открыл ящик стола и достал оттуда почтовый конверт.
— На, почитай, — протянул конверт с исполненным шариковой ручкой адресом: «Петровка, 38. Начальнику уголовного розыска». На тетрадном, в линейку, листе бумаги аккуратным почерком было написано:
«Прошу внимательно прочитать мое письмо и подумать над ним всерьез. В случае, если это не относится к вашей компетенции, прошу переправить его в надлежащие органы. В ночь, когда была совершена кража в квартире Л. О. Полякова, я совершенно случайно оказалась около его дома и видела, как П. П. Иконников выходил из ворот его дома с небольшим свертком в руках. Все эти дни я нахожусь в тягостном положении. Дело в том, что мы все — Поляков, Иконников и я — хорошо знакомы между собой, и если Иконников не имеет никакого отношения к краже, то, заявив о том, что я видела его в эту ночь на месте преступления, я бы поставила себя в ужасное положение. Но и судьба Полякова мне слишком дорога, чтобы занять просто нейтральную позицию. Может быть, я не набралась бы мужества и не написала этого письма, но вчера я видела Иконникова, совершенно пьяного, он много болтал и, между прочим, сказал мне, что ждет какой-то депеши, и тогда, мол, все будет в порядке. Я всерьез обеспокоилась, что речь идет о судьбе бесценного инструмента. Поэтому я приняла решение написать вам, чтобы вы проверили это обстоятельство. Если вы соберете серьезные доказательства вины Иконникова, то я тоже дам соответствующие показания. В силу изложенных мною причин я не могу назвать своего имени, хотя понимаю, что это гадко. И все-таки не судите меня строго — не так легко сказать в лицо хорошо знакомому человеку, что он вор, не испытывая при этом достаточной уверенности в справедливости подобного чудовищного обвинения».
Я сложил лист, спрятал его в конверт, вернул комиссару. Он усмехнулся:
— Чего же ты мне его даешь? Зарегистрируй, подшей в дело и работай…
— Значит, все-таки Иконников? — подумал я вслух. — А вдруг нас наводят?
— Может быть, и наводят. Хотя по настрою письмо выглядит правдоподобно.
— Я себе с этим делом мозги вывихну, — сказал я.
— Ничего, — успокоил комиссар, — мы тебе их обратно вправим. Как ты думаешь, кто бы мог написать это письмо?
Я отрицательно покачал головой.
— Идеи есть? — спросил комиссар.
— Есть. Надо получить у прокурора санкцию на перлюстрацию корреспонденции Иконникова…
— Изумительная идея. По своей находчивости и остроумию. Но допустим. И что тогда?
— Если письмо не липа, настоящее если это письмо, то можно будет перехватить депешу. А если письмо — навет, никакого ущерба от этого Иконникову не будет…
— Резонно. Но безнравственно. Не подходит, — отрезал комиссар.
— Почему?
— Потому что нас с тобой судьба определила в дерьме барахтаться. И есть только одна возможность самому не обмараться — под наши с тобой благородные цели подкладывать только чистые методы.
— Я, между прочим, не любовной перепиской соседей интересуюсь, — сказал я сердито.
— Еще бы не хватало, — хмыкнул комиссар. — Если бы ты располагал неопровержимыми доказательствами, что Иконников преступник, я бы согласился на такую меру. В целях его изобличения и возвращения похищенного. Но ты хочешь использовать чрезвычайное оперативное средство для того, чтобы проверить — вор Иконников или это нам только кажется. Такие опыты следователя знаешь куда могут завести?..
Комиссар присвистнул, выразительно присвистнул, посмотрел с интересом на меня — что, мол, я ему еще скажу. А я ничего не сказал. Чего мне с ним говорить. Он и понял это, потому что, помолчав некоторое время, сказал не спеша;
— Я вижу, недоволен ты мной, Тихонов. Но ничего не поделаешь, придется тебе смириться с моим решением. Вот сядешь на мой стульчик через сколько-то годков, тогда и покомандуешь в соответствии с законом и своим правосознанием.
Я промолчал, пожал плечами — чего говорить, если разговор получился несерьезный, а комиссар пригладил пухлой ладошкой волосы, сказал, ухмыляясь золотыми зубами, и в этот момент я его сильно не любил:
— У образцового сыщика, Тихонов, лицо должно быть всегда непроницаемым, а у тебя сейчас на лбу, как на крыше «Известий», текст идет аршинными электрическими буквами. Хочешь почитаю? Тебе ведь не видать, что там, на лбу, написано…
— За текст писанный, а не сказанный, на гауптвахту не сажают. Так что можно прочитать…
— Ну, спасибо. А написано у тебя следующее: хорошо начальству свою добродетельность показывать, когда рядовые своими руками жар гребут. Побегал бы ты, начальничек, по этому делу с мое, небось по-другому запел бы. «Висячка»-то нераскрытая за мной числится, а не за комиссаром. И много других мыслей аналогичного содержания… Как, правильно я почитал, а, Тихонов?
— Вам лучше судить, — осторожно сказал я. — Мне ведь не видать, что там на моем лбу написано.
— Вот и отлично, раз мне лучше судить, — оживился комиссар. — Я только напомню тебе, что за последние дни я твой душевный покой ни разу не смутил бестактными вопросами: «Как там ты, Тихонов, поворачиваешься со скрипочкой ворованной?» Потому что ты в розыске восемь лет трубишь, а я двадцать пар сапог здесь износил и понимаю, что в нашем деле ничего нет хуже, как под руку подталкивать. А вот различные руководители учреждений и ведомств, обеспокоенные судьбой скрипки — люди цивильные, штатские, они-то этого не знают. Не знают и звонят мне по десяти раз на дню. И все спрашивают: когда скрипку подадите?
— У нас здесь не плановое производство, — слабо отбрехнулся я.
— А они этого не знают и знать не хотят. И вполне справедливо не хотят. Ты никогда не задумывался над тем, что, помимо угрозы преступникам, мы выполняем в обществе еще одну серьезную работенку…
— Какую?
— Простой человек засыпает спокойно, зная, что его милиция его бережет. Поэтому, когда мы две недели не можем отыскать скрипку, вокруг начинают подумывать — а если у меня сегодня барахлишко из квартиры ночью вынесут?
— Вот и надо наложить арест на корреспонденцию, чтобы не успели другие напугаться…
— Э нет, друг ты мой ситный! Давай удовлетворять свою любознательность способами, менее болезненными для достоинства интересующих нас людей. Давай условимся, что каждый человек честен, пока мы не докажем противного.
Я сочувственно покачал головой:
— Это действительно очень приятно так считать. Но в наших делах затруднительно.
— Чай с пряниками пить не затруднительно, — сказал комиссар. — А в МУРе вообще работать затруднительно. И правду умом ищут, а не хитростью…
От комиссара я ушел расстроенный, злой и, хотя время еще не перевалило за полдень, чувствовал себя каким-то усталым, невыспавшимся, разбитым. Твердо полагая теперь, что к краже имеют отношение два человека — Иконников и Обольников, я никак не мог представить себе, что может объединить этих удивительно непохожих людей.
У дверей моего кабинета стояла жена Обольникова — я узнал ее, только когда она поздоровалась со мной. Лицо ее отекло еще больше, запали глаза, вид совсем больной был у нее.
— Меня по телефону вызвали… — сказала она.
— Да, я знаю, заходите, — пропустил я ее в дверь. — Раздевайтесь, присаживайтесь к столу…
Руки, изуродованные, с полопавшейся кожей, в ссадинах и заусенцах, бессильно лежали на коленях, и смотрела она робко, готовая покорно принять новый удар. Ей-то за что все это достается?
— Евдокия Петровна, сегодня утром я арестовал вашего мужа.
Она кивнула, будто давно ждала этого, готова была узнать еще в прошлый раз, но вот перенесли на сегодня, так ладно, пускай будет сегодня, она к позору приготовилась всей своей тягостной жизнью.
— Мы считаем, что он причастен к краже в квартире Полякова.
Она отрицательно помотала головой, по щеке пробежала и бесследно затерялась в складках морщинистой отечной щеки серая одинокая капля.
— Вы не согласны? У вас есть какие-то другие соображения?
Так же устало, безразлично она снова потрясла головой, из-под платка повисли редкие седые прядки.
— Вы знаете, что он перед самой кражей был в квартире Полякова?
Обольникова кивнула — да, знаю. И на ее бесцветном блеклом лице лежала просто тысячелетняя усталость, будто вся она была присыпана прахом страдания всех несчастных людей, измельченных колесами времени.
— Когда именно? Какого числа он был в квартире ваших соседей?
Она посмотрела мне в лицо своими светлыми бездонными глазами, и у меня возникло ощущение, будто я сорвался в колодец.
— За день до кражи, — сказала она.
— Как вы об этом узнали?
— Увидела, — сказала она тем же невыразительным стертым голосом. — Ночью проснулась — нет его. Меня как в сердце толкнуло, встала, пальто прямо на рубаху накинула и вышла на лестницу. Смотрю — а он из квартиры Льва Осипыча выходит…
— Что у него в руках было?
— Ничего не было.
— А ключи он ваши взял?
— Нет, — она снова покачала головой. — Я думаю, он не воровал ничего, он ключи, наверное, сделал и кому-то дал…
— Что вы сказали ему, когда увидели его у дверей Полякова?
— А что же тут скажешь? Его уже никаким словом не проймешь.
Я спросил:
— Но ведь он должен был вам как-то объяснить свое поведение?
— Он сказал, что не заходил в квартиру. Мол, ему показалось, что кто-то ходит на лестнице, и он пошел посмотреть. Он так сказал.
— Вы ему верите?
— Нет. Врет он все. Ключи у него свои были.
— Почему же вы все время молчали? Почему вы мне сразу об этом не сказали? — спросил я.
Она долго не отвечала, потом подняла на меня взгляд, медленно, хрипло сказала:
— Не дай вам бог, молодой человек, когда-нибудь в жизни отвечать на такие вопросы…
Она заплакала, и чем быстрее бежали слезы, тем сильнее и сильнее она плакала, пока плач не перешел в судорожные рыдания, почти беззвучные, но все ее разбитое дряблое тело сотрясалось от этих всхлипываний, которые дождем, размывающим земляную плотину, сметали теперь все ее закаменевшее в ужасном двухнедельном ожидании напряжение и страх. Сквозь слезы она бормотала:
— У вас же тоже есть мать… вы поймите меня… я не могу, чтобы у Геночки на службе узнали об этом… он вся жизнь моя… не пишите об этом к нему в часть…
Я протянул ей стакан воды:
— Да почему вы решили, что я собираюсь ему писать в часть? У меня и в мыслях этого не было!
Она пила крупными глотками воду, громко стучали зубы о край стакана, и капли темными пятнами расползались на светлом паркетном полу…
Педагог по вокалу Гнесинского училища Анна Александровна Яблонская торопилась на занятия, и в нашем распоряжении было всего несколько минут. Говорила она быстро, стремительно, четкими законченными периодами, вбивая в меня информацию, как опытный клепальщик загоняет в лист серию заклепок.
— …Мой бывший супруг Павел Петрович Иконников — человек бесконечно и очень разносторонне одаренный. Еще во время нашей совместной жизни я не раз думала о том, какое счастье, что он посвятил себя доброму делу. Потому что личность, подобная ему, обуреваемая злыми страстями, превратилась бы в стихийное бедствие…
— Меня интересует, корыстен ли Павел Петрович, — спросил я.
— Корысть абсолютно чужда ему. Он настоящий бессребреник. Он и славу свою и положение протратил, как загулявший мот…
— Как же это могло произойти? Он ведь сильный человек?
— Нет, он не сильный человек. Он совсем слабый человек, без внутреннего каркаса…
— Как, как? — не понял я.
— Ну, мне это трудно объяснить. Он распорядился собой как бездарный тщеславный строитель. Понимаете?
— Не совсем, — сказал я осторожно.
Она сердито тряхнула головой, раздосадованная моей непонятливостью. Ну и слава богу. Она, к счастью, не знает, что лучшая собеседническая добродетель сыщика не сообразительность, а терпеливая внимательность. Пока человек говорит сам, его не надо сбивать своими догадками и предположениями.
— Мне кажется, что на сооружение каждого человека, как на дом, отпущен определенный фонд, и использовать его надлежит целесообразно — чтобы хватило на все. Это, так сказать, в оптимальном варианте. А Иконников выстроил роскошный фасад, подъезд с колоннами, портик с лепниной. И тут средства кончились. А жилья за этим шикарным входом не оказалось — и пришлось ему обитать в великолепном беломраморном подъезде. Представляете, каково живется человеку в парадном?
— Но он ведь долго не знал, что это парадное? Он же думал, что это жилье?
Она грустно улыбнулась:
— Знал. Как не знал? И мне не мог простить, что я это тоже знаю…
— Но не всегда же так было?
Она беспомощно развела руками:
— Да, не всегда. Но его судьба была предопределена.
— Почему вы так думаете?
— Почему? — переспросила она. — Я много думала над этим, но поняла все только много лет спустя. Дело в том, что Иконников нес в себе зерно своего разрушения. И чем большего он добивался, тем глубже пускало оно корни. Пока не одолело его самого…
Я промолчал. Она задумчиво сказала:
— Не знаю, обладал ли он задатками действительно гениального скрипача, но мне кажется, что обладал. Во всяком случае, он-то полагал о себе, как о состоявшемся гении. И это его погубило, потому что его жизненной философией стал девиз «гению все дозволено». И гению действительно дозволено все, но только в том, в чем он гений. А во всем остальном ему — нельзя. Нельзя все! Точнее будет — ничего нельзя!
— Ну, не такие уж аскеты все признанные гении, — усомнился я.
— Не в аскетизме дело. Но гений — это просто человек, наделенный каким-то необычайным дарованием. Во всем остальном — по физическим и моральным возможностям, по ресурсу времени — он равен всем остальным людям. И чтобы гениальность его получила должную огранку и становление, ему надо пренебречь очень многим из того, что доступно всем остальным людям. Иначе ему просто не хватит времени и сил…
— А Поляков? — спросил я.
— Поляков? — усмехнулась она. — Левушка и сейчас, не считая концертов, занимается по шесть часов в день. А он уже тридцать лет всемирно признанный музыкант. Он себя сам лишил многих прав, наделив бесчисленными обязанностями…
— Чем вы объясняете неприязнь Иконникова к Полякову?