Вот она, депеша, о которой сообщалось в анонимке. Скорее всего об этом письме и шла речь. Может быть, в бумажном конверте лежит ключ ко всему этому делу? Как же узнать, что там написано?
— Алло, вы меня слушаете? — зазвучал издалека голос Бабайцева.
— Да, слушаю. А что с письмом сделали?
— Ничего не сделал. Филонова же на работе! Это я сегодня выходной. Письмо у меня пока. Может быть, привезти его вам? — спросил Бабайцев.
Я вспомнил комиссара и усмехнулся:
— Не стоит. Пускай уж письмо идет к адресату.
— Как? — не понял Бабайцев.
— Обычно. Отдайте его Филоновой — и все. Спасибо вам за информацию…
Я смотрел в длинное вытянутое лицо Обольникова, который по-рыбьи беззвучно разевал и закрывал кривую прорезь рта, а дряблые желвачки ходили по его щекам, и глаза — круглые маленькие скважины — двустволкой целились в меня, и никак не мог сообразить: он — слесарь — депеша — Иконников — работает такая цепь или это бессмысленный набор никак не связанных между собой людей?
— Рассказывайте, Обольников…
— А что рассказывать? Я ведь и не могу ничего нового рассказать, потому как я же не обманывал вас раньше, а только ради истины общей хотел так сообщить вам обо всем моем поведении и жизни, чтобы не складывалось у вас мнения, что Обольников хочет на дармовщину прожить или как-то без благодарности попользоваться чужим… — и всю эту галиматью он бормотал заунывным плачущим голосом, захлебывая воздух, пришепетывая и глотая концы предложений.
— Ну-ка, остановитесь, Обольников, — сказал я. — Либо вы будете разговаривать как человек, либо я вас отправлю обратно в камеру. Вот где у меня стоят ваши штучки, — провел я рукой по горлу.
Обольников похлопал веками и заговорил нормальным голосом:
— Дело в том, что решил я принести свои чистосердечные показания в расчете на вашу совестливость и сознательность, поскольку признание мое есть главная смягчающая причина в слабом состоянии моего здоровья.
— Давайте приносите свои показания, — сказал я равнодушно.
Мое безразличие, видимо, несколько обескуражило Обольникова, и он стал быстро говорить:
— Я ведь был в квартире у скрыпача…
— Мы это знаем. Дальше…
— Только не воровал я ничего оттуда…
— А что, на экскурсию ходили?
— Вроде бы этого, — подтвердил Обольников. — В болезненном состоянии организма находился я в тот вечер.
— Пьяный были, что ли? — уточнил я.
— Да, захмелился я сильно и заснул. А когда проснулся, времени час ночи, башка трещит с опохмелюги, а поправиться негде — магазины закрыты, а на рестораны мы люди бедные, тратиться не можем…
— В час ночи рестораны тоже закрыты, — заметил я.
— Да, конечно, — спокойно продолжал Обольников. — В безвыходном я положении оказался. Думал, что помру до утра. И когда понял, что кончаюсь, решил пойти к скрипачу, в долг у него выпить. А завтра купить и отдать. Да и не отдал бы — тоже свет не перевернулся, потому как у него там бутылок в буфете — дюжина. Их пить там все равно некому — разве нормальный человек бутылку раскупоренную бросит? А у него там они все початые, да не конченные. Считай так, что пропадает выпивка без дела. Гости к нему каждый день ходют, а все вместе выпить как следует не могут!
— Ц-ц-ц! — прищелкнул я языком. — Не знает, я вижу, скрипач, кого ему вовсе надо в гости приглашать…
Обольников опасливо покосился на меня, на всякий случай хихикнул:
— Ну и подумал я, что если с пары бутылок я прихлебну — ему урона никакого, а мне от смерти, может быть, спасение…
Он замер в сладостном воспоминании, и вдруг отчетливо, как на киноэкране, я увидел его три пальчика, которыми он держит стакан, и чуть отодвинутый безымянный палец, и торчащий в сторону птичкой-галочкой сухой мизинец. Заключение экспертизы — «…отпечатки пальцев на хрустальном бокале идентичны с отпечатками большого, указательного и среднего пальцев левой руки»…
— И что? — холодно спросил я.
— Поднялся я, выпил портвейну какого-то заграничного…
— А вы как определили — в какой бутылке портвейн?
— Так я все пробовал сначала, — сказал Обольников, явно удивляясь моей несообразительности.
— Пили прямо из горлышка?
— Зачем? — обиженно возразил он. — Попробовал сначала, а потом налил в рюмку. Стол у них там такой на колесах, вот снял я с него рюмку и налил себе…
— А потом?
— Потом еще разок пригубил и пошел домой.
— И встретили на лестнице свою жену?
— Встретил, встретил, было, — кивнул он.
— А как же насчет ее хахаля, о котором нам рассказывали? — спросила молчавшая все время Лаврова.
Обольников повернулся к ней с доброй улыбкой:
— Так чего между родными не бывает? Да ничего, мы с ней помиримся, простит она меня, она ведь баба-то не злая, в горячке и не такое сказать можно…
— А почему же вы нам в горячке сразу это не рассказали? Вот только сейчас надумали? — спросил я.
— Так я поначалу, до того как про кражу узнал, думал, что так просто скрыпач наклепал на меня. Ну и решил помолчать — как докажешь, что я портвейн пил, — может, он сам выпил, а на меня сваливает? — он говорил с ласковым откровенным нахальством, каким-то шестым звериным чувством ощущая, что сейчас мы обязаны будем выяснить и впредь отстаивать именно эту его позицию, потому что скорее всего это была правда, и он точно знал, что уж раз он сказал правду, то мы теперь его сами будем защищать от обвинения в краже, и то, что все это мерзко, ему и в голову не приходило, а если приходило, то не стесняться же нас — нам ведь деньги платят именно за то, чтобы мы узнавали правду. — Да-а, значит, не знал ведь я поначалу, что вещички у скрыпача маханули, и он из-за них такой тарарам поднимет. А как узнал, то испугался — иди докажи, что ты не верблюд, что ты не брал барахла никакого у скрыпача. Покрутятся маленько, думал, вокруг да около и отвалят от меня. А вы вон чего надумали — в тюрьму меня сажать! За что? За глоток портвею? Да я выйду отседа — я ему сам бутылку куплю, пусть удавится с нею. Эт-то же надо — за стакан выпивки человека в тюрьму сажать!
Он уже вошел в новую роль — искреннего ощущения себя безвинной жертвой чудовищной жадности богатея-скрипача, у которого полный буфет пропадающих зазря початых бутылок выпивки, и учиненного нами произвола и беззакония.
— Что же это? — говорил он с надрывом. — Как в старые времена — в тюрьму за краюху хлеба? Или за стакан выпивки?
— Ну-ка, не отвлекайтесь! Эта история когда произошла?
— Четырнадцатого, в четверг, в ночь на пятницу.
— А в пятницу днем вы пришли в клинику. Почему?
— Так проспал я в пятницу утром на работу. В пятницу-то мне с утра на работу, а я головы поднять не могу. Совсем плохо мне было. Так в поликлинике такие собаки сидят, они разве бюллетень дадут? И образуется, значит, у меня прогул. Выгнали бы меня с работы, это уж как пить дать. Я и вспомнил про направление свое в лечебницу, я его с месяц назад у врача получил. Обратно же, если сам приходишь в эту больницу — по больничному сто процентов платят, а если на принудиловку сюда отправят — ни копеечки тебе не полагается. Ну, я и пришел. Решил подкрепить свой ослабленный организм…
— И пронесли с собой пузырек с соляной кислотой на всякий случай? — спросил я сочувственно.
— Оговорила меня врачиха — я ей правду-матку в глаза режу, а кому ее приятно слушать! Вот она и решила от меня таким способом отделаться…
Лаврова с иронической ухмылкой сказала ему:
— Сначала, Обольников, вы резали правду-матку в разговорах с доктором Константиновой, потом вы ее резали на допросах и сейчас ее режете. По-моему, вы уже ее совсем зарезали…
Он махнул рукой — чего с вами говорить!
— Так что, отпустят меня сейчас? — спросил-потребовал он.
— Нет, — сказал я.
— Это как это — нет? — сказал он сердито.
— Даже если все рассказанное вами — правда, то вы пробудете здесь до решения вопроса о вашем принудительном лечении. И номера с пузырьками больше не пройдут. Лечить вас от болезни будут основательно — я уж сам прослежу за тем, чтобы подкрепили ваш ослабленный организм. Больше пить вы не будете — это я вам обещаю…
— Буду! — завизжал Обольников. — Буду! Назло вам всем буду!
— Нет! — злорадно захохотал я. — Не будете! Вы себя любите очень и знаете, что от глотка алкоголя вас после этих лекарств в дугу свернет. Лекарства-то рассчитаны на нормальных людей, которые действительно вылечиться хотят. И на таких «артистов», как вы, чтобы вас в узде страхом держать!
— Вы ему верите? — спросила Лаврова после того, как увели Обольникова.
— Трудно сказать. Но это может быть правдой.
— И я допускаю, что он говорит правду. Но… — она замерла в нерешительности.
— Что «но»? — спросил я.
— Я боюсь, что мы сами хотим ему найти лазейку.
— Не понял.
— Мы похожи на детей, разобравших из любопытства будильник. Потом собрали снова, но остались почему-то лишние детали. А часы не ходят…
— Обольников — лишняя деталь? — ничего не выражающим голосом поинтересовался я.
— Во всяком случае, он выпадает из той схемы, при которой часы могли бы ходить. Так как мы это себе представляем…
— Не знаю, — покачал я головой. — Ребята, купившие магнитофон, дали словесный портрет продавца. Очень подробный. Я отрабатывал с ними сам на фотороботе.
— Иконников? — подалась ко мне Лаврова.
— Нет. Скорее «слесарь». А сейчас звонил Бабайцев и сказал, что пришло в адрес Филоновой на имя Иконникова письмо.
— Что вы собираетесь делать?
— Ждать. Сегодня Филонова отдаст письмо Иконникову. Он должен будет сделать ход…
— А почему вы должны ждать его следующего хода? — сказала с вызовом Лаврова.
— Потому что у меня нет другого пути. Как говорят шахматисты, нет активной игры. Комиссар не разрешил перлюстрацию.
— Честно говоря, мне это тоже не очень нравилось.
Я зло засмеялся:
— А мне, например, доставляет огромное удовольствие чтение чужих писем. Особенно интимных, с клубничкой…
Лаврова покраснела:
— Вы напрасно обиделись. Я вовсе не это имела в виду. Просто я неправильно выразилась…
— Я так и понял. Вот давайте подумаем над оперативными мероприятиями, которые бы вам нравились…
Зазвонил телефон, я снял трубку и услышал голос комиссара:
— Тихонов? Зайди ко мне.
— Слушаюсь.
— И захвати с собой «фомку», которую вы изъяли на месте происшествия.
— Хорошо, — сказал я, но понять не мог никак — зачем это комиссару понадобилась «фомка»?
Он поднял голову, взглянул на меня поверх очков и молча кивнул на стул — садись. А сам по-прежнему читал какое-то уголовное дело. Читал он, наверное, давно, потому что между страниц тома лежали листочки закладок с какими-то пометками. Я сидел, смотрел, как он шевелит толстыми губами при чтении, и мне почему-то хотелось, чтобы, перелистывая страницы, он муслил палец, но комиссар палец не муслил, а только внимательно, медленно читал листы старого дела, смешно подергивая носом и почесывая карандашом висок. Время от времени он посматривал на меня поверх стекол очков быстрым косым взглядом, и мне тогда казалось, будто он знает обо мне что-то такое, чего бы я не хотел, чтобы он знал, а он все-таки узнал и вот теперь неодобрительно посматривает на меня, обдумывая, как бы сделать мне разнос повнушительней. Читал он довольно долго, потом захлопнул папку, снял с переносицы и положил на стол очки.
— Я твой рапорт прочитал, — сказал он, будто отложил в сторону не толстый том уголовного дела, а листочек с моей докладной запиской о приходе Иконникова. — Ты как думаешь, он зачем приходил?
И этим вопросом сразу отмел все мои сомнения.
— Я полагаю, это была разведка боем.
Комиссар усмехнулся:
— Большая смелость нужна для разведки боем. Девять из десяти разведчиков в такой операции погибали.
— В данном случае мне кажется, что это была храбрость отчаяния. Ужас неизвестности стал невыносим.
— Ты же говоришь, что он умный мужик. Должен был понимать, что нового не узнает, — сказал комиссар.
— Его новое и не интересовало. Он хотел понять, правильно ли мы ищем.
— Всякая информация — это уже новое.
— Да, — согласился я. — То письмо, что вы получили, похоже, настоящее.
Я подробно рассказал о звонке Бабайцева. Заканчивая, спросил:
— Ваша точка зрения неизменна?
Комиссар кивнул:
— Так точно. Может быть, это действительно депеша, о которой сообщалось в анонимке. А если это приглашение в гости — тогда как? Извинимся? Так тебе, по существу, уже один раз пришлось перед ним извиняться. Не надо перебарщивать по этой части.
— Но я не вижу другого выхода, — развел я руками. — Если отпадает Обольников, а против Иконникова мы не имеем прямых доказательств, то…
— То что?
— Остается неуловимый «слесарь». Но искать его по словесному портрету мы можем года два. Или три. И на скрипке придется поставить крест.
Комиссар пригладил ладонью свои белесые волосы, надел очки и посмотрел на меня поверх стекол.
— Есть такая детская игра «сыщик, ищи вора». Пишут на бумажечках — «царь», «сыщик», «палач», «вор» — подкидывают их вверх, и кому что достается, тот и должен это выполнять. Самая непыльная работа у царя. А сыщик должен угадать вора. Ну а если ошибется и ткнет пальцем в другого, то ему самому вместо вора палач вкатывает горячих и холодных. Знаешь такую игру?
— Знаю, — сказал я. — Но там роль каждому подбирает случай. Как повезет…
— Вот именно. Ты-то здесь служишь не случайно. И, пожалуйста, не делай себе поблажек.
— Я не делаю себе поблажек, — сказал я, сдерживая раздражение. — Но я продумал уже все возможные комбинации и ничего придумать не могу…
— Все? — удивился комиссар, весело, ехидно удивился он. — Все возможные варианты даже Келдыш на своих счетных машинах не может продумать…
— Ну а я не Келдыш и машин нет у меня. Два полушария, и то не больно могучих, — сказал я и увидел, что комиссар с усмешкой смотрит на «фомку», которую я держу в руках.
Чувство ужасного, унизительного бессилия охватило меня, досады на ленивую нерасторопность мозга нашего, слабость его и косность. Я смотрел в глаза комиссара — бесцветные серо-зеленые глазки, с редкими белесыми ресничками на тяжелых набрякших веках, ехидные, умные глаза, веселые и злые, и понимал, что «фомка», которую я держу в руках, — ключ, отмычка к делу, и не мог найти в нем щелки, куда можно было бы подсунуть зауженный наконечник «фомки», черной закаленной железяки с клеймом — двумя короткими давлеными молниями.
Комиссар помолчал, и я так и не понял — подчеркнул ли он этим молчанием, как черными жирными линиями на бумаге, мою беспомощность и непонимание, или просто сидел, думал о чем-то своем, вспоминал. Потом он сказал:
— Вот этому делу, — он кивнул на папку, которую читал перед моим приходом, — двенадцать лет. Я с ним хорошо накрутился тогда. Но вопрос не в этом. Я вот вспомнил, что изъяли мы тогда у «домушника» Калаганина хорошую «фомку». Большой ее мастер делал, сейчас уже таких, слава богу, нет — довоенной еще работы. И вор настоящий был, и они, слава богу, вывелись. «Вор в законе» Калаганин был. Очень меня интересовало, у кого он такую «фомку» добыл, — сильно мне хотелось познакомиться с этим мастером. Только вор не раскололся — не дал он нам этого мастера, и мы его не смогли найти. Взял я сейчас из архива это дело, почитал снова. И «фомку» ту из музея нашего затребовал…
Комиссар вытянул из стола ящик и достал оттуда «фомку», протянул мне:
— Ну-ка, сравни. Как, похожи?
Одинаковой длины, формы, цвета, с короткими давлеными молниями на сужающейся части, две совершенно одинаковые «фомки» держал я в руках.
— Похожи. Я думаю, их один человек делал. А что с вором тем стало?
Комиссар хрустнул пальцами.
— Я уж и сам поинтересовался. Нет его сейчас здесь. Он снова сидит.
Положил свои пухлые короткопалые ладошки на переплет старого уголовного дела, задумчиво сказал:
— Был один момент, когда я его почти дожал с этим мастером, и он согласился показать фабриканта воровского инструмента. Но он клялся, что не знает его имени и места жительства. Сказал, что поедем к нему на работу, куда-то под Москву. Но разговор наш ночью происходил, и я отпустил его в камеру до утра — поспать. И за ночь он раздумал — повез нас в Серпухов, два часа мы с ним ходили среди палаточек на привокзальной площади, пока он не сказал, что, видимо, перепутал, забыл, мол, место. Я понял, что он обманул меня…
— Чего уж тут было не понять, — ехидно вставил я.
Комиссар сердито взглянул на меня:
— Вот ты и сейчас еще не все понял. Я ведь тогда другого не понял. С учетом того, что накануне он на допросе требовал, чтобы я обязательно вывез его самого на место, я решил, когда затея провалилась: Калаганин, появившись там со мной, кому-то сигнализировал, что его взяли, — один вариант. А второй — попытаться, коли будет возможность, убежать во время выхода на место… Больше ничего Калаганин о мастере не сказал. Только теперь я соображаю, что Калаганин за ночь раздумал давать мастера и возил нас просто так…
И поскольку на лице у меня все еще плавало непонимание, комиссар закончил:
— Надо тщательно поковыряться в наших архивах, нет ли по другим делам таких «фомок» — попробуй выйти на изготовителя…
Я вышел от шефа и подумал, что, видимо, я сильно устал. Такое усталое оцепенение охватывает меня, когда я не знаю, что делать дальше. Наверное, существуют вещи, в таинственную природу которых проникнуть невозможно только по той причине, что этого очень хочется. Как сказал Поляков — Вильом всю жизнь мечтал создать скрипку лучше, чем Страдивари… Я ведь хочу сотворить добро, а все равно ничего не получается. Добро должно быть могущественным, ибо слабосильное добро порождает зло. Да, видно, я еще очень слаб, потому что из моего стремления к добру пока кристаллизуется лишь осадок зла.