— О, боже мой, — рявкает Кевин, — почему, черт возьми, ты не работаешь театральным критиком в «Нью-Йорк таймс»!
Актер смеется, но Кевин, блистательный, как всегда, только и восклицает:
— Не обращай на него внимания! Он, вероятно, думает, что Джон Донн был одним из тех, кто подписал Декларацию независимости, или, возможно, был родственником Томаса Джефферсона по женской линии! Послушайте, ради Бога, присоединяйтесь к нам, выпьем что-нибудь! Вики, уговори Себастьяна!
— Мы просим перенести приглашение на другой день, — улыбаясь ему, говорю я, — потому что мы идем ужинать. Но все равно, спасибо тебе, Кевин, за приглашение.
— Тогда как-нибудь приходите навестить меня в Виллидж, — настойчиво через плечо говорит Кевин, и актер выглядит раздраженным, но он не понимает. Актер как Эльза. Он никогда не поймет, насколько захватывающе для Кевина, когда его сравнивают с поэтом, который умер более трехсот лет тому назад.
Мы попрощались.
— Кевин такой привлекательный! — вздыхает Вики. — Какая ошибка природы!
— Важна сама любовь, — говорю я, — не важно, как ты любишь и кого ты любишь, лишь бы ты был способен любить, потому что, если ты не способен на любовь, ты умираешь. Эта тема Ингмара Бергмана. Ты видела какой-нибудь из фильмов Бергмана?
— Нет, Сэму нравились только вестерны и триллеры.
Мы направляемся в «Ле Шантеклер» на Ист-49-стрит и заказываем луковый суп, телятину с рисом и бутылку белого бургундского.
— Так приятно выпить французского вина, — говорит Вики, вспоминая о своих годах, когда она пила белое немецкое вино с Сэмом и калифорнийский самогон с Корнелиусом.
Мы говорим о наших родителях.
— Как ты думаешь, что произошло?
— Мы никогда этого не узнаем.
— Разве это не странно?
— Может быть, это не так странно, — говорю я, — мы так мало знаем о том, что происходит в жизни других людей.
— Верно, — вдруг она заволновалась.
— Каждый выставляет на обозрение некий фасад.
— Да, — говорит она, и глаза ее темнеют от воспоминания. — Так обычно и делают.
Я быстро перевожу разговор снова на пьесу, и скоро мне становится ясно, что она поняла каждую строку. Это замечательно, когда есть возможность побеседовать с женщиной, которая может говорить не только о своем доме, детях и норковой шубке, которую она недавно прибрела в «Бергдорф Гудмен».
Я отвожу ее домой. Я не притрагиваюсь к ней.
— Послушай, Вики, давай снова куда-нибудь сходим. Было так весело.
— Ну, я… Себастьян, это был просто замечательный вечер, такое разнообразие в моей жизни, но…
— Ничего особенного в этом нет, — беззаботно говорю я, — я просто твой сводный брат, который благополучно женат. Ты беременная вдова. Если Корнелиусу почудится в этом что-то, как тогда, в Бар-Харборе, значит ему нужно выдать справку о психическом заболевании.
— О… — Она смущена. — Ладно.
— Конечно, я готов биться об заклад, что теперь ты не осуждаешь меня за то, что произошло много лет тому назад, — поспешно говорю я. — Ты жила с мужчиной девять лет и знаешь, как быстро возбуждаются мужчины при виде хорошеньких девушек в купальниках. И ты, так же как и я, знаешь, что не ты конкретно возбудила меня, а вид полуобнаженного женского тела. В этом, конечно, нет ничего особенного, все равно как если бы толстая дама сглатывала слюну перед витриной кондитерского магазина, и все это такая чепуха.
Внезапно с ее лица исчезает напряженное выражение. Она смеется.
— Ты хочешь сказать, что я была для тебя не важнее, чем посыпанный сахаром пончик?
— Нет, ты всегда очень много для меня значила, Вики. Тот случай был чрезвычайно незначительным.
Она тщательно обдумывает это. Она, вероятно, серьезно не задумывалась над этим с тех пор. Я жду. Я не тороплю ее. Это очень важно.
— Да, я думаю ты прав, — наконец небрежно говорит она. Ей не удается заставить себя смотреть мне в лицо, но у нее спокойный голос. — Сколько было шума из ничего, а?
Это смелые слова, великолепная похоронная речь над трупом, который мы теперь можем должным образом похоронить, а могилу щедро украсить цветами. Я по-прежнему не притрагиваюсь к ней, но я очень хочу этого. Я хочу дать ей понять, что единственное мое желание в настоящий момент — это раздеть ее и всю ночь заниматься с ней любовью.
Вики нужно время, и я готов ждать. Я хочу, чтобы она знала, что у меня хватит терпения.
— Ну ладно, Вики, — небрежно говорю я, оставляя ее у дома Корнелиуса. — До свидания. Я тебе позвоню.
За небрежностью этих слов на самом деле скрыто очень многое: я забил сваи в гранитное основание моей мечты и теперь, наконец, отчетливо представляю себе то здание, которое я так долго хотел построить.
Дома Эльза, сгорбившись, сидит в постели, олицетворяя Божий гнев — ее Бога, который всегда был так жесток, который насылал на египтян чуму десять лет подряд, чтобы сделать их жизнь адом. Чем я становлюсь старше, тем больше жалею фараона.
— Итак, где ты был? — говорит она, уставившись на меня своими тусклыми, как у отца, глазами. — Что произошло?
— Где же интересно, по-твоему, я мог быть? В постели, трахал беременную женщину?
— Ты только о сексе и думаешь, — говорит она, утирая слезу.
— Секс — это единственное, о чем ты хочешь, чтобы я думал, — говорю я и удираю, пока она снова не обрела дар речи и не продолжила свое нытье.
— О, Себастьян! — прижимаясь ко мне, говорит она позже. — Извини, я была так сердита на тебя.
Мне нравится Эльза. Она теплая, мягкая и уютная. Больше всего она мне нравится, когда я с ней в постели, и ей, вероятно, я тоже больше всего нравлюсь в постели. Я говорю не о сексе и не о любви, а только о приятном комфорте, который возникает, когда ты с кем-то в близких, дружеских отношениях.
Эльза засыпает, ее пышное тело все еще прижимается к моему, напоминая мне, насколько она мягкая, теплая и женственная. Я лежу, бодрствуя в темноте. Я не вижу никакого конфликта в будущем. Меня не интересует женитьба на Вики. Брак — это только часть фасада, который вы выставляете на общее обозрение. Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять это, Корнелиус помог мне.
— Я не выбираю себе партнеров из числа плохо приспособленных к жизни неврастеников, неспособных вести нормальный образ жизни, — сказал он. Я понял содержащийся в этом намек. Чтобы преуспевать в жизни, нужно заставить всех поверить в то, что ты нормальный и хорошо приспособленный. Конечно, практически нормальных людей нет, особенно на Уолл-стрит, но не в этом дело. Дело в том, что все должны притворяться, что все за пределами психушек — это своего рода работы со штампом «нормален» на лбу. Когда человек женится, то надпись мигает, говоря: «Нормален, Нормален!», и все перестают волноваться за тебя. Ты обустраиваешься, обеспечиваешь свою жену домом, заводишь детей и на каждую годовщину свадьбы заказываешь шампанское и цветы. «Нормален, нормален!» — тоненькие сигналы сообщают миру, что ты обычный парень.
Я в темноте поближе придвигаюсь к Эльзе и думаю о том, насколько она приятна. Мы всегда будем женаты. Эльза и я, никакой суеты, никаких неприятностей. Не · может быть никакой суматохи, потому что в противном случае Рейшманы заберут Алфреда.
Никто не сможет забрать у меня Алфреда.
Но Вики вскоре тоже станет частью моей жизни. Вики не хочет брака. Она была замужем, она сыта этим по горло, знаю Вики и понимаю ее лучше, чем кто-либо другой.
У нас будет то, что в старые времена назвали бы связью. Хорошее слово. Это вызывает в воображении образ блестящей женщины, полулежащей на диване, как мадам Рекамье. В течение тридцати лет у Пола Ван Зейла была любовная связь с женщиной по имени Элизабет Клейтон. Жена Пола знала об этом так же, как и муж Элизабет, но все приняли соглашение и соблюдали его. Это было ненормально, но каждый приложил так много усилий, чтобы их браки выглядели респектабельными, что на эту ненормальность смотрели сквозь пальцы.
Мой брак всегда будет очень приличным. Поначалу Эльзе не понравится эта любовная связь. Будут слезы и сцены, но она никогда не сможет отгородиться от того факта, что она толстая, некрасивая женщина, которая вряд ли привлечет другого мужчину. Она будет взбешена, но когда поймет, что я не собираюсь уходить от нее и разрушать приемлемый для общества фасад, она успокоится. Мы будем продолжать издавать эти тоненькие сигналы: «Нормальны, нормальны», и никто не будет смотреть на нас с подозрением.
Вики будет продолжать жить с папой, папа сможет удовлетворять свои амбиции отца и дедушки, а я сниму где-нибудь квартиру, может быть в Саттон-Плейс, и мы будем встречаться там, когда нам этого захочется. Мы сами обставим нашу квартиру. У нас на кровати будут черные атласные простыни, а в комнате — белый меховой ковер. Мне нравится сочетание черного с белым. Эротично. Я попытаюсь достать пару черно-белых рисунков Бердслея, чтобы повесить на стены. Нет, не Бердслея. Он слишком декадентский. Какую-нибудь хорошую светлую картину, нечто чистое. Может быть, японскую гравюру на дереве. Или набросок обнаженной женщины Пикассо.
Вики может обставить гостиную, но книги мы выберем вместе. Много поэзии. Обычная поэзия плюс «Беовульф» в оригинале. Не важно, что никто из нас не умеет читать по-англосаксонски и что «Беовульф» — одна из самых трудных поэм, когда-либо написанных. Эта книга будет стоять на нашей книжной полке по той же самой причине, по которой римляне хранили бюсты своих предков в атриуме[2]. И мы должны также приобрести Беду, чтобы он составил компанию «Беовульфу». У меня все еще есть тот перевод, который мне порекомендовал Скотт, когда я чувствовал себя представителем преследуемой расы. Интересно, знает ли Вики о том знаменитом эпизоде с птицей в освещенном помещении.
Говоря о Беде, я думаю о Скотте.
Конечно, Скотт — это большая аномалия. Он исключение из правила, утверждающего, что люди должны жениться и выходить замуж, чтобы доказать, что они нормальные. Нарушая это правило, он все-таки выходит сухим из воды, сохраняя впечатление нормального американского парня, но он ни в коем случае не является нормальным. Чем больше я думаю о Скотте, тем более ярким он мне кажется. От его яркости у меня возникает пульсация в висках. Он обладает всем тем, к чему питает отвращение Корнелиус: во-первых, не женат; во-вторых, интеллектуал; в-третьих, аскетичен и, в-четвертых, он сын Стива Салливена. Несмотря на все это, Корнелиус считает, что Скотт — первый сорт.
Мне это вовсе не нравится. От этого мурашки бегают по спине. Но с другой стороны, Корнелиус никогда не отдаст рычаги управления банком ни одному из сыновей своего старого врага Стива Салливена, так что мое будущее не вызывает опасений. Но, тем не менее, мне не нравится, что Скотт считается в банке первым. Может быть, мне следует дать понять это Корнелиусу, но нет, лучше держать язык за зубами. Если я попытаюсь на этой стадии столкнуть этот «первый сорт», кто-то может попытаться подрезать мне крылья.
Что подумает Корнелиус о моей связи с Вики? Ему, в отличие от мамы, это не понравится. Маме это очень понравится, и Корнелиус захочет, чтобы мама была счастлива, особенно сейчас, когда они снова нашли общий язык в постели.
Боже мой, это судьба.
Эльза тихо стонет во сне, и я нежно обнимаю ее. Ты мне нравишься, Эльза, я счастлив, что ты есть у меня. Спасибо тебе за то, что ты заставляешь всех думать, что я такой хороший нормальный парень…
Суббота, 7 июня 1958 года.Мы со Скоттом играем в клубе в сквош, и я выигрываю. Мы принимаем душ, и затем я выпиваю пару бутылок пива, в то время как он пьет кока-колу.
— …Итак, дело в том, — говорит Скотт, — действительно ли герой английской легенды Чайлд Роланд каким-то образом связан с героем знаменитого «Шансон де жест», племянником Карла Великого — Роландом.
— Несомненно, эта связь существует. Если ты читал поэму Браунинга…
Скотт безжалостно расправляется с Робертом Браунингом, который имел несчастье родиться не в средние века, а добрых триста лет спустя. — Согласно Дороти Сайерс, нет никакой связи. Она говорит…
Дороти Сайерс, писательница двадцатого века, отдающая дань детективному жанру, так же как и Браунинг, не заслуживает внимания Скотта, но он ценит ее как выдающегося знатока средневековья.
Я вежливо слушаю его и прихожу к заключению, что мы со Скоттом Салливеном потратили достаточно свободного времени, роясь в средневековой пыли. Я думаю, что пора нам спуститься с башни средневековой учености и заняться исследованием темных уголков джунглей двадцатого века, в которых мы живем.
— Кстати о Роланде, Темной Башне и других средневековых сооружениях, — лениво говорю я, — а какова в наши дни жизнь в Мэллингхэме?
Мэллингхэм — это средневековое поместье в Норфолке, где похоронен отец Скотта; его владелицей была когда-то Дайана Слейд, заклятый враг Корнелиуса. Я очень мало знаю о Дайане Слейд, кроме того, что она не только разрушила брак Стива с тетей Эмили, но и загребла кучу денег, сделала жизнь Корнелиуса чертовски неудобной и геройски погибла в Дюнкерке.
— О, в Мэллингхэме все в порядке, — дружелюбно говорит Скотт: так должен хороший нормальный парень говорить о своей семье. — Элфрида всецело занята управлением школой; с тех пор как уехал Эдред, ей приходится все делать самой. Но Эдред хорошо сделал, что поступил в оркестр и уехал: Элфриде не нравилось, как он преподавал музыку, и они ссорились.
Эдред и Элфрида — сводные брат и сестра Скотта; они родились у Стива и Дайаны задолго до их женитьбы. Только младшему ребенку Джорджу суждено было появиться на свет после свадьбы.
— Очень мило со стороны Корнелиуса, что он так помог Элфриде, а? — простодушно говорю я.
Скотт широко улыбается.
— Настоящее христианское милосердие! — говорит он, вызывая у меня смех.
Я на мгновение делаю паузу, чтобы обдумать следующий шаг. Мы все в банке на Уиллоу-стрит знаем, что Корнелиус и Стив сражались не на жизнь, а на смерть в тридцатые годы, и всем также известно, что это был один из самых грязных поединков с множеством ударов ниже пояса, но никто не знает точных подробностей этого побоища, а если и знает, то молчит. Конечно, вряд ли мне удастся узнать эту историю, но я не сомневаюсь, что она бы меня не шокировала: когда дело касается Корнелиуса, я всегда предполагаю самое худшее и обычно бываю прав.
Но что думает Скотт? С его-то умом и знанием Корнелиуса он вряд ли может разделять общепринятую точку зрения на прошлое Корнелиуса, он вряд ли верит в то, что Стив представлял собой постоянную угрозу, и Корнелиус, бедный, кроткий, слабый Корнелиус, был вынужден для самозащиты наносить ответные удары. Я могу допустить, что между Скоттом и его отцом произошло отчуждение — пираты, подобные Стиву Салливену, очень часто живут в таком темпе, что по дороге теряют своих детей. Но насколько глубоким было это отчуждение? Я не помню Стива Салливена, который в 1933 году навсегда покинул Америку, но я помню, как Тони, брат Скотта, однажды с восторгом рассказывал мне о домике на дереве, который ему построил отец.
Я помню, как Тони тогда сказал: «Как замечательно иметь отца, который так много времени проводит с тобой!», добавив с такой наивной честностью, что трудно было заподозрить его в лицемерии: «Он самый лучший отец во всем мире!»
Это было удивительное свидетельство, особенно на фоне регулярных заявлений Корнелиуса о том, что Стив никуда не годный отец, пренебрегающий своим родительским долгом. Корнелиус питал викторианскую любовь к слову «долг» и относился к нему, как к талисману, который неизменно перевешивал любой другой моральный аргумент.
Но разделял ли Скотт когда-либо эту упорную преданность Тони к своему отцу? Они с Тони были очень разные и по темпераменту, и по интеллекту и незадолго до смерти Тони отдалились друг от друга. Скотт был замкнут и непроницаем. Могли такие два человека иметь одинаковый взгляд на прошлое? Трудно сказать.
Когда я гляжу на Скотта, у меня возникает сильное желание вскрыть его череп и заглянуть внутрь; что там скрыто?
— Ах, ты думаешь, Скотт, Корнелиус финансирует школу Элфриды из чувства вины? — вдруг спрашиваю я. — Как ты думаешь, не старается ли он искупить свою вину за то, что стер твоего отца с лица земли в тридцатые годы?
— Я сомневаюсь в этом, — довольно спокойно, без напряжения говорит Скотт. — Я могу предположить, что он действует из-за выгоды (дайте мне избавиться от этой девушки, пусть она получит то, что хочет!). Я могу представить себе, что он действует по здравому смыслу (если я буду заботливым по отношению к ней, то она доставит мне меньше хлопот!), и я могу представить себе, что он действует так потому, что известен своим христианским милосердием (если я буду помогать ей, то потом будет легко на душе!), но я не могу себе представить, как он говорит: «О, Боже, отпусти мне мои грехи, я же дам этой девочке школу!»
Я заливаюсь смехом под впечатлением этих слов; трезвый, лишенный сентиментальности анализ мотивов Корнелиуса, сделанный в такой добродушной форме, заставляет меня думать, что я страдаю паранойей, воображая вероломство там, где его нет. Я напоминаю себе, что вполне возможно, что Скотт на сто процентов отверг своего отца, и вполне возможно, что он любит Корнелиуса, не питая при этом никаких иллюзий на его счет. Одно из открытий, которое я с удивлением сделал в подростковом возрасте, заключалось в том, что, хотя я и испытывал отвращение к Корнелиусу, иногда он мне очень нравился и я даже восхищался им. Он мне нравился, когда, после того как я покинул Гротон, он прочел мне подстрекательскую лекцию о презервативах; он мне нравился, когда не только одобрил мой брак, но и стойко поддерживал меня на пути к алтарю. И я восхищаюсь тем, как стойко он переносит свою астму, никогда никому не жалуясь. Я бы очень хотел ненавидеть его на сто процентов, но не могу, и если я время от времени испытываю симпатию к Корнелиусу, то почему Скотт не должен испытывать подобные настроения? Со Скоттом все в порядке. Ему и полагается быть таким. Он просто обычный парень с несколько эксцентрическими привычками.