Клавдия едва заметно побледнела, но, оставаясь идеальной хозяйкой, повернулась к своему родственнику Фавию:
— Фавий, а что тебя привело в Иерусалим?
Фавий не ответил, а послал ей воздушный поцелуй, прищурившись, как любой мужчина, любитель плотских утех: он прикрыл свои вечно сверкающие и смеющиеся глаза. На мгновение он превратился в прежнего Фавия, создававшего вокруг себя альковную атмосферу, напоминавшую о ласках, о послеполуденных часах, проведенных в занятиях любовью… Это угадывалось по прекрасно очерченному, чуть припухлому рту, по ленивой небрежности, а главное, по его коже, коже блестящей, коже плотной и эластичной, коже, созданной для ласк и поцелуев.
Он никак не решался ответить. Клавдия настаивала, ибо чувствовала, что он хотел, чтобы его заставили говорить.
— Быть может, сердечные дела?
— Ты же прекрасно знаешь, дорогая моя Клавдия, что я лишен сердца. Вернее, оно располагается у меня ниже пояса.
Все рассмеялись. Фавий любил, чтобы его упрашивали.
— В любом случае вы мне не поверите!
— Мы расположены верить всему, особенно невероятному, — сказала Клавдия.
— Это вам покажется глупостью…
Он играл в нерешительность. Но никто не обратился к нему, чтобы окончательно подбодрить и вызвать на откровение.
— Ну, ладно, будь по-вашему, — произнес Фавий. — Я приехал сюда… из-за…
Он не успел закончить. Трое слуг влетели в зал, словно их силой втолкнули внутрь. Позади них появился разъяренный мужчина, высокий и широкоплечий. Взъерошенные волосы, тело, покрытое густой шерстью, еле прикрывали лохмотья. Он угрожающе потрясал палкой:
— Пилат! Вели своим слугам относиться к философам с большим почтением!
Я подпрыгнул от радости. В дикаре я признал Кратериоса, моего дорогого Кратериоса, который был нашим воспитателем в Риме, когда нас с тобой, дорогой братец, еще покрывала нежная и эластичная шкурка десятилетних мальчуганов.
— Кратериос, ты в Иерусалиме!
Мы бросились друг к другу, вернее, друг на друга, поскольку объятия с Кратериосом требуют немалой силы. Слуги разинули рты от удивления. Их прокуратор, всегда выбритый, гладкий, маньяк гигиены и истребитель каждого малейшего волоска на теле, их безволосый прокуратор обнимался с громадной обезьяной-варваром, от хохота которого сотрясались колонны.
— Пора воспитывать своих слуг, Пилат. Научи этих академических червей узнавать мужчину по его мужскому достоинству, а не по долгам, сделанным у портного! Исчезните, мокрицы!
Не ожидая моего приказа или подтверждения слов новоприбывшего, слуги буквально испарились.
Я был счастлив представить Кратериоса своим гостям. Когда я объяснил им, что он был философом-киником, учеником Диогена, лица немного разгладились. Я сказал, что наш отец, не зная, кто такие философы-киники, но, оценив низкую плату за услуги — только стол, — доверил Кратериосу на несколько месяцев наше воспитание, хотя вскоре выгнал его, поливая площадной бранью.
Кратериос заворчал от удовольствия, вспомнив былое.
— Я больше всего горжусь тем, что все родители, бравшие меня на службу, выгоняли меня. Это свидетельствует о том, что я преуспевал в воспитании детей, превращая их в свободных людей, не знающих, что такое предрассудки.
— Ты хочешь есть?
— Думаешь, я бы заявился сюда, не будь я голоден?
Клавдия развеселилась при виде этого разъяренного Сократа: она угадывала доброту даже под коркой грязи и под шипами.
— Принесите ему еды, — потребовала она. — Ничего вареного. Сырые овощи и сырое мясо.
Филокайрос, афинский историк, который, как многие из его сограждан, терпеть не мог поклонения наглым сторонникам Диогена, остановил слуг движением руки и протянул Кратериосу чашу с объедками:
— Поскольку киники считают собак идеальными существами, вполне хватит костей, чтобы насытить его.
И бросил чашу к ногам Кратериоса.
Кратериос окинул взглядом историка с ног до головы.
Я ожидал взрыва негодования. Вместо этого Кратериос спокойно подошел к историку и прошептал:
— Он прав.
Он присел на корточки, обнюхал кости, покрутил задом в знак удовольствия. Потом выпрямился, порылся в лохмотьях и извлек свой детородный член.
— Как я сразу не сообразил?
И с невиданным спокойствием принялся поливать историка мочой.
Время словно застыло.
Все, онемев, слушали журчание нескончаемого потока, заливавшего тунику, живот и ноги окаменевшего гостя. Кратериос изливал мощную струю, только лицо светлело по мере того, как опорожнялся его мочевой пузырь.
Закончив, он стряхнул последние капли, спрятал член и повернулся спиной к историку:
— Ты обошелся со мной как с собакой: я повел себя как собака.
Потом улегся на соседнюю кушетку и руками схватил пищу с блюда, которое поставили перед ним перепуганные слуги.
Клавдия едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться, но сумела взять себя в руки. Она знаком показала мне, что уводит Филокайроса во внутренние покои. Бледный историк, похоже, лишился дара речи.
Я подумал о тебе, дорогой мой брат, о том, как мы поражались манерам Кратериоса, которые казались нам эксцентричными, пока до нас не доходил их смысл. Так яростно и недвусмысленно он давал нам уроки жизни.
Кратериос ел и рыгал, рассказывая о последнем путешествии:
— Этот глупец Сульпиций выгнал меня, как александрийского грязнулю. У нас с первой встречи были нелады. Когда я увидел, как он появился на главной улице, накрашенный, как последняя блудница, возлежащий на позолоченных носилках, которые несли восемь рабов, я воскликнул: «Это не та клетка, которая подходит этому зверю!» Он вызвал меня к себе во дворец. Я ожидал, что он бросит меня в темницу, но ему, по-видимому, уже рассказали обо мне, повеселили анекдотами о моих вызывающих выпадах против других тиранов, и он сменил гнев на милость, проявил любезность, принялся ломать комедию великого благородного либерала, который все понимает и все прощает. Он взял меня под ручку и, сложив губы сердечком — уточняю, фиолетовые губы, ибо он красит их фиолетовой краской, — потащил осматривать свой новый дворец, хвастаясь бассейнами, мрамором, позолотой. Я следовал за ним, и мне даже удавалось молчать. А он говорил и восхищался за двоих. Что я сказал? За десятерых! И вдруг этот выскочка показал мне синие изразцы. А я как раз в этот момент начал прочищать глотку. Мерзавец воскликнул: «Не плюй на пол, здесь чистый пол!» Тогда я плюнул ему в морду и добавил: «Простите, это — единственное грязное место, которое я вижу!» Глупец запретил мне появляться в Александрии.
Мы от души рассмеялись.
— Легко отделался, Кратериос, — сказал я. — Любого другого он казнил бы на месте.
— Ни один сильный мира сего никогда не отважится убить меня, ибо станет посмешищем. Собственную совесть нельзя убить. Слепень жалит и улетает, пока его не успели прихлопнуть. Но хватит говорить обо мне, полагаю, я прервал интересную дискуссию. На чем вы остановились?
Вернулась Клавдия, сообщила, что историк предпочел вернуться домой, и повернулась к красавцу Фавию.
— Мой двоюродный брат Фавий, который живет в спокойствии, пользуясь своей репутацией распутника, должен объяснить нам, почему предпринял путешествие в наши края. Давай, Фавий, не заставляй нас долго ждать.
Фавий огляделся, делая вид, что охвачен сомнениями, а на самом деле, чтобы удостовериться во всеобщем внимании.
— Ну что ж, правда такова. Если я прибыл из Египта и сегодня путешествую по Иудее, а вскоре отправлюсь в Вавилон, то… только по воле оракулов!
— Оракулов?
Вокруг стола воцарилась напряженная тишина.
— Действительно, — продолжил Фавий, — мне всегда были любопытны прорицатели, пифии, предсказатели, волхвы. Словом, я интересуюсь будущим и его науками.
— Идиотская мысль! — воскликнул Кратериос. — Вместо того чтобы волноваться по поводу того, что случится завтра, людям было бы полезнее спросить себя, чем они займутся сегодня.
— Ты, несомненно, прав, Кратериос, но люди сотворены именно так: когда они идут, то смотрят вперед. Они не смотрят под ноги. Короче говоря, я опросил самых разных прорицателей, и, к моему величайшему удивлению, их предсказания впервые совпали. Мир движется к новой эре. Мы вступили на качели. Мир меняется.
Он оглядел присутствующих, пораженных его словами.
— В данный момент одна эпоха сменяет другую. Все астрологи подтверждают это, будь то александрийцы, халдеи или римляне.
— Что ты хочешь сказать?
— Появится новый царь. Молодой человек, который станет властителем мира. И царство его распространится на всю землю.
— И где он явится миру?
— Здесь. В этом все предсказания совпадают. Этот человек объявится в Азии. Некоторые оракулы называют Палестину, другие — Ассирию. Во всяком случае, он появится к востоку от нашего моря.
Гости удивленно переглянулись.
— Есть ли другие знаки? — спросил я.
— Да. Этот человек рожден под знаком Рыб.
Я видел, как по лицу Клавдии пробежали едва заметные судороги, словно под ее кожей ожили крохотные ящерицы. Глаза ее расширились и потемнели. Я чувствовал, что ее гложут тысячи мыслей. Я знаю, моя жена чувствительна и открыта для иррационального. Я видел, что Фавий зародил в ней сильное волнение. И, опасаясь его дальнейших слов, поспешил закончить разговор.
— Есть лишь одна империя, Римская империя. И есть лишь один великий царь, Тиберий. Тиберий властвует надо всеми.
Фавий презрительно хихикнул:
— Прежде всего, Тиберий не родился под знаком Рыб. Кроме того, мы знаем, что он управляет миром только потому, что власть досталась ему в наследство, а маразм и разврат, воцарившиеся в Риме, не относятся к лучшим военным или политическим достоинствам. И последнее, Тиберий слишком стар.
— Прости?
— Да. Я собрал самые точные предсказания астрологов и сделал заключение, что человек, который изменит судьбы человечества, родился в момент нахождения Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. И я смог рассчитать год рождения этого царя.
— То есть?
— Он родился в 750 году.
— Как и я! — воскликнул я, надеясь позабавить гостей.
— Как ты, Пилат. И как тебе, ему сегодня должно быть тридцать три года.
Внезапный грохот заставил нас вздрогнуть: Клавдия уронила кубок. Она что-то пробормотала.
— Супруга моя испугалась, — сказал я в ее оправдание. — Она на мгновение подумала, что это могу быть я.
— Нет, Пилат, я подумала о чем-то более ужасном…
Но она не закончила фразу. Она позвала слуг, чтобы промокнуть лужу вина на ковре.
Фавий повернулся к гостям и внимательно вгляделся в их лица.
— Если этому человеку более тридцати лет, то, значит, он уже заставил говорить о себе. Он уже начал свое дело. Вы слышали о ком-нибудь таком?
Кратериос заговорил первым:
— Я знаю кучу глупцов, которые мечтают править миром. У некоторых есть город, у других — область, но не вижу ни одного из таких надутых гусей, который мог бы исполнить свою мечту. Мечту, которую я считаю идиотской, само собой разумеется.
Лысый поэт, критский торговец, мальтийский банкир и галльский судовладелец пребывали в раздумье. Все они встречали стоящих, тщеславных людей, но ни один не обладал способностью реализовать предсказание.
— А ты, Пилат? — спросил меня Фавий. — Видел ли ты людей, способных завоевать мир?
Клавдия уставилась на меня, словно у меня был ответ. Я пожал плечами:
— Иудея не лучшее место для поиска такого человека. Здесь от нас хотят избавиться зелоты, но они евреи, истинные евреи, и считают, что принадлежат к избранному народу. Их не интересует завоевание мира, они презирают всех остальных и думают только о себе. Евреи — один из редких народов, кто не стремится к завоеванию других. Это странный, замкнутый, самодостаточный народ. Здесь ты найдешь местных героев, но они не из тех, кто скроен по меркам властителей мира. К тому же боюсь, что разочарую тебя. Если передо мной предстанет новый Александр, я буду сражаться с ним. Я защищаю Рим.
— Рим не вечен.
— О чем ты говоришь, Фавий? Ты и в самом деле ведешь себя как избалованный ребенок.
— Быть может. Мне наплевать, что я римлянин, римлянин из Рима, что принадлежу к могущественной семье. Я жду от жизни иного, но сам не знаю, чего именно. Я жду этого человека. Все, что я делал в жизни, было тщетой и суетой, я соблазнял, наслаждался женщинами, тратил деньги, а теперь ощущаю невероятную усталость. Мне кажется, что жизнь моя не будет столь бесполезной, если я встречусь с этим человеком.
Он повернулся к своей сестре, побледневшей так, словно кровь отлила от ее губ и век.
— Кажется, мой рассказ тебя разволновал, Клавдия.
— Больше, чем ты думаешь, Фавий. Больше, чем ты думаешь.
Критский торговец перевел разговор на недавний скандал с дельфийской пифией, молодой женщиной, считавшейся непревзойденной предсказательницей, пока не вскрылось, что ответы ей подсказывал генерал Тримарк, чтобы навязать свою политику. Дискуссия разгорелась с новой силой. Я искоса следил за Клавдией, молчаливой и задумчивой, бледной, как голубая луна. Она впервые отказалась от роли хозяйки дома и равнодушно позволяла волнам разговора умирать у подножия ее ложа.
Когда гости разошлись, я подошел к ней, испытывая беспокойство:
— Что происходит, Клавдия? Ты плохо себя чувствуешь?
— Ты слышал, что говорил Фавий? Оракулы единодушны. Они говорят о ком-то, кого мы знаем, о ком-то, кого ты опасаешься. Я была очень удивлена, что ты не обмолвился о нем ни словом.
— О ком? О Варавве? Варавве далеко не уйти, я опутал его сетью своих соглядатаев. Кроме того, этот разбойник думает только об Израиле.
Впервые я чувствовал, что раздражаю Клавдию. Она закусила губы, чтобы не оскорбить меня, и холодно оглядела с головы до ног:
— Пилат, оракулы говорят об Иешуа.
— Об Иешуа? Колдуне? Но он умер.
— Он в том возрасте, о котором вещают оракулы.
— Он умер!
— Он ведет за собой всех. Без оружия, без тыла он создал свою армию верующих.
— Он умер! На кресте, где я велел прибить дощечку «Иешуа, Царь иудейский». На этом заканчивается его история.
— Его слова обращены не только к евреям. Они обращены к самаритянам, египтянам, сирийцам, ассирийцам, грекам, римлянам — ко всем.
— Он умер!
— Когда он говорит о Царстве, он говорит о всеобщем царстве, где примут каждого, куда пригласят каждого.
— Он умер, Клавдия, слышишь меня. Он умер!
Я проорал эти слова.
Голос мой пронесся по дворцу от зала к залу, от колонны к колонне, и гнев мой постепенно затих.
Клавдия подняла на меня глаза. Она наконец услышала меня. Губы ее задрожали.
— Мы убили его, Пилат. Отдаешь ли ты себе отчет в этом? Быть может, это был он, а мы его убили?
— Это был не он, поскольку мы его убили.
Клавдия задумалась. Мысли ее превратились в стрелы, которые вонзались в кости черепа. Ей было плохо. Ей хотелось заплакать. Она рухнула в мои объятия и долго рыдала.
Сейчас она лежит в нескольких локтях от меня, а я пишу тебе. Ее хрупкое сложение и яростная натура позволяют ей легко бросаться в крайности. Она страстно негодует, а потом глубоко засыпает. Такие приливы и отливы мне противопоказаны. У меня темперамент умеренный, медлительный, не бросающий меня из одной противоположности в другую. Я меньше возмущаюсь, но и отдыхаю меньше. Бездна неумеренного гнева или успокоительного сна далека и недоступна мне. Я иду по узкой дощечке и ощущаю себя довольно уютно между двумя крайностями. Иногда мне хочется оступиться…
А пока сердечно целую тебя, мой дорогой брат. Вскоре сообщу тебе новости о Кратериосе, который решил немного погостить в Иерусалиме. Пока я не решу эту загадку с исчезнувшим трупом, у меня будет возможность встречаться с ним, а потом я расскажу тебе о его экстравагантных выходках. Береги здоровье.
Пилат своему дорогому ТитуНе хотел бы вновь пережить события того дня, о котором тебе сейчас расскажу. Думаю даже, что впервые в нашей переписке мне хотелось бы оставить эту страницу чистой, ибо мне неприятно вспоминать в этом послании о случившемся. И все же чувствую, что, если опущу рассказ об этом дне, завтра вообще не стану тебе писать, не стану писать и послезавтра. Чернила на моем пере высохнут, голос мой умолкнет, а ты потеряешь брата. А потому постараюсь, преодолев неимоверное отвращение, в подробностях описать этот день, не прерывая нити повествования, ибо эта нить, натянутая между Иерусалимом и Римом, есть нить нашей дружбы.
На заре центурион Бурр попросил принять его. Я надеялся, что он сообщит мне о том, что найден труп колдуна. Я действительно приказал — говорил ли я тебе? — произвести ночью тщательнейший обыск в домах Иерусалима. Мои люди не должны были говорить, кого ищут — иначе слух о таинственном исчезновении был бы непомерно раздут, — они должны были открывать любые двери, любые сундуки и хранилища, в которых можно было бы спрятать труп.
Бурр стоял передо мной, застыв. На подбородке его синела щетина, волосы были покрыты пылью, а глаза покраснели от усталости. Он провел всю ночь в поисках и не успел освежиться и вымыться перед встречей со мной.
Он не сообщил новостей о трупе. Но он напал на след. Он случайно наткнулся в харчевне на стражей, охранявших могилу. Они пили вино и вряд ли привлекли бы внимание Бурра, не будь перед каждым из них по тридцать сребреников. Это была огромная сумма, жалованье за несколько месяцев, и деньги насторожили Бурра. Им заплатили. Почему? За какие дела? Или за бездействие? За какие-то слова? Или за молчание? Их следовало допросить.
Я вместе с Бурром спустился в караульную. Мы зажгли факелы, потому что утро разгоралось с ленцой, потом привели двух евреев, а вернее, их подтащили ко мне, ибо они так напились, что даже не соображали, что находились перед прокуратором.