Полунощники (Пейзаж и жанр) - Николай Лесков 4 стр.


Священник смягчился и отвечает:

"Мне, разумеется, бог с нею, пусть что хочет болтает, теперь этих глупых мечтаний в обществе много, и мы к ним наслышавшись, - но попомните мое слово, это новое, но стоит старого зла - нигилизма, и дочь ваша идет дурным путем! дурным! дурным!"

Маргарита Михайловна ему скорее красненькую, но он не подкупился, деньги под большой палец зажал, а указательным все грозится и свое повторяет:

"Дурным путем, дурным!"

Маргарита Михайловна сама рассердилась и, как он вышел, говорит ему вслед:

"Какой злюка стал!"

А Клавдинька без гнева замечает:

"Вы, друг мой мама, сами виноваты, зачем вы их

беспокоите. Он так и должен был говорить, как говорил".

"А кого же мне на тебя, какую власть просить?" "Ну, полноте, мамочка, зачем на меня власть просить, чем я вам непокорна?"

"В очень во многом, в самом важном ты непокорна:

грубить ты мне не грубишь, но ты не одеваешься сообразно нашему капиталу, чтобы все видели; не живешь, а все с бедностью возишься, а богатства стыдишься, которое твой дед наживал и за которое отец столько греха и несправедливости сделал".

А Клавдинька тут одною рукою мать за руку схватила, а другою закрыла свои вещие зеницы и, как актриса театральная, вдруг дрожащим голосом закричала:

"Мамочка! мама!.. Милая! не говорите, не говорите! Ничего не будем об отце, - так страшно вспомнить!"

"Разумеется, - царство ему небесное, - он был аспид, а я тебя сама избаловала, и зато думала, пусть хоть духовный отец тебя наставит".

"Мама! да вы сами меня лучше всех можете наставить".

"Нет, я не могу и не берусь!"

"Почему?"

"Мне тебя жаль!"

"Ну, вот я и наставлена. Вы меня пожалели и этим меня и наставили! Я ведь люблю вас, мама, и ничего не сделаю такого, что может огорчить мать-христианку. А ведь вы, мама, христианка?"

И глядит ей в глаза и ластит ее, и так и поладят, и все так, потихоньку, что только сама она с собой вздумает, то с матерью и сделает. Уж не только на представление "Мавра" отклонила смотреть, а даже в оперу "Губинотов" слушать - и то говорит: "Не надо, мама;

песни хороши, когда их поют от чувства, для скорби или для веселости, а этак, за деньги, - это пустяки, и за такие трилюзии стыдно деньги платить, лучше отдадим их босым детям". И мать сейчас с нею в этом согласна и улыбается: "На, отдавай, ты какая-то божия". А та ей с большим восхищением: "О, если бы так! если бы я в самом деле была божия!" - и вдруг опять со смехом шутя запоет и запляшет: "Вот, - говорит, - вам даровой театр от моей радости". А мать уж не знает, как и навеселиться. И стало уж Клавдиньке такое житье, что делай все, что ей угодно, у матери и позволения не спрашивай.

"Я, - говорит, - верю, что она меня любит, и ничего такого, что меня огорчит, она не сделает".

Стала Клавдинька ходить в искусственные классы, где разные учебные моды на оба пола допущены, и пристряла к тому, чтобы из глины рожи лепить, и научилась. Все, все, какие только есть принадлежности, она возьмет и вылепит, а потом на фарфоре научилась красить и весь дом намусорила, а в собственную в ее комнату хоть и не входи, да и не позволяет, и прислуги даже не допускает. Намешает в тазу зеленой глины, вывалит все на доске, как тесто, и пойдет пальцами - вылепливать.

- Это, однако, ведь трудно, - заметила Аичка.

- Ничего не трудно, - отвечала нетерпеливо Марья Мартыновна. Обозначит сначала нос и рот, а потом и все остальные принадлежности - вот и готово. А фарфор нарисует, но без мужика обойтись не может, - выжигать русскому мужику отдает. А потом все эти, предметы в магазины продавать несет. Мать и тетка, разумеется, сокрушаются: ей ли такая крайность, чтобы рукоделье свое продавать! При таком капитале и такие последствия! А выручит деньги - и неизвестно куда их отнесет и неизвестным людям отдаст. А тогда, знаешь, как раз такое время было, что разом действовали и поверхностная комиссия и политический компот. Кому же она носит? Если бедным, то я, бедная женщина, сколько лет у них живу, и от матери и от тетки подарки видела, а от нее ни на грош. Один раз сама прямо у нее попросила: "Что же, говорю, ты, Клавдичка, мне от своих праведных трудов ничего не подаришь? хоть бы купила на смех ситчику по нетовой земле пустыми травками". Так она и шутки даже не приняла, а твердо отрезала: "Вам ничего не надобно, вы себе у всех выпросите". Господи помилуй! Господи помилуй! Этакое бесчувствие! Правда, что я не горжусь, - если у меня нет, я выпрошу, но какое же ей до этого дело! Также и против матери: в самые материны именины, вообрази себе, розовый цветок ей сорвала и поднесла: "Друг мой мама! говорит, вам ведь ничего не нужно", И вообрази себе, та соглашается:

"У меня, говорит, все есть, мне только твое счастье нужно", - и целует ее за эту розу. А Клавдинька еще разговаривает:

"Мамочка! что есть счастие? Я с вами живу и счастлива, но в свете есть очень много несчастных".

Опять, значит, за свое, - даже в именинный день! Тут я уже не вытерпела и говорю:

"Вы, Клавдинька, хоть для дня ангела маменькиного нынче эту заунывность можно бы оставить вспоминать, потому что в этом ведь никакой выдающейся приятности нет".

Но мать, представь себе, сама за нее заступилась и говорит мне:

"Оставь, Марья Мартыновна, и скажи людям, чтобы самовар отсюда убирали". А в это время, как я вышла, она дарит Клавдиньке пятьсот рублей: "Отдай, - говорит, - своей гольтепе-то! Кто они там у тебя такие, господи! может, страшно подумать".

- А вы как же это видели? - спросила Аичка.

- Да просто в щелочку подсмотрела. Но Клавдинька ведь опять и из этих денег никому из домашних ничего не уделила.

- Отчего же? - Вот оттого, дескать, что "здесь все сыты".

- Что же, она это и правильно.

- Полно, мой друг, как тебе не стыдно!

- Ни крошечки.

- Нет, это ты меня дразнишь. Я знаю... Будто человеку только и надо, если он сыт? И потом сколько раз я ни говорила: "Ну, прекрасно, ну, если ты только к чужим добра, зачем же ты так скрытна, что никто не должен знать, кому ты помогаешь?"

"Добр, - отвечает, - тот, кто не покоится, когда другие беспокойны, а я не добра. Вы о доброте как должно не понимаете".

"Ну, прекрасно, я о доброте не понимаю, но я понимаю о скрытности: для чего же ты так скрываешься, что никакими следами тебя уследить нельзя, куда ты все тащишь и кому отдаешь? Разве это мыслимо или честными правилами требуется?"

А она, вообрази, с улыбкою отвечает:

"Да, это мыслимо и честными правилами требуется!"

"Так просвети же, - говорю, - матушка: покажи, где эти правила, в какой святой книжке написаны?" Она пошла в свою комнату - выносит маленькое евангелие.

- Все с евангелием! - перебила Аичка.

- Да, да, да! Это постоянно! У нее все сейчас за евангелие и оттуда про текст, какого никогда и не слыхивала; а только понимать, как должно, не может, а выведет из него что-нибудь совсем простое и обыкновенное, что даже и не интересно. Так и тут подает мне евангелие и говорит:

"Вот сделайте себе пользу, почитайте тут", - и показывает мне строчки как надо, чтобы правая моя не знала, что делает левая моя, и что угощать надо не своего круга людей, которые могут за угощенье отплатить... И прочее.

Я знаю, что с ней не переспоришь, и отвечаю:

"Евангелие - это книга церковная, и премудрость ее запечатана: ее всякому нельзя понимать".

Она сейчас возражать:

"Нет, то-то и дело, что евангелие для всех понятно".

"Ну, а я все-таки, - говорю, - я евангелие лучше оставлю, а у батюшки спрошу, и в каком смысле мне священник про это скажет, так я только с ними, с духовными, и согласна".

И точно, действительно я захотела ее оспорить и пошла к их священнику. Я ему в прошлом году пахучую ерань услужила - у его матушки сера очень кипит, так листок в ухо класть, - а теперь зашла на рынок и купила синицу; перевязала ее из клетки в платочек и понесла ему, так как он приходящих без презента не любит и жаловался мне раз, что у них во всем доме очень много клопов и никак вывести не могут.

"Вот, - говорю, - вам, батюшка, синичка; она и поет и клопа истребляет. Только, пожалуйста, не надо ее ничем кормить, - она тогда с голоду у вас везде по всем щелям клопов выберет".

- Неужели это правда? - спросила Аичка.

- Что это?

- Насчет синицы, что она клопов выберет?

- Как же! всех выберет,

- Удивительно!

- Что ты, что ты! Это самое обыкновенное: бывало, наши откупные и духовные всегда для этого синиц держат. И священник меня поблагодарил.

"Знаю, - говорит. - Старинный способ! Перепусти синичку в клеточку, а когда она оглядится, я ее по комнате летать выпущу, - пусть ловит; а то нынче персидский порошок стали продавать такой гадостный, что он ничего и не действует. Во всем подмеси".

Я сейчас же к этому слову и пристала, что теперь, мол, уж ничего не разберешь, что какое есть. И рассказываю ему про Клавдюшины выходки с евангелием и говорю:

"Неужто же, - говорю я, - в евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?"

"Неужто же, - говорю я, - в евангелии действительно такое правило есть, что знакомства с значительными людьми надо оставить, а все возись только с одной бедностью?"

Он мне отвечает:

"А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за свое дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная".

"А вы отчего же, - спрашиваю, - о таких ихних ложных сужектах никому не доводите?"

"Доводили, - говорит, - матушка, - и не раз доводили".

"Так как же они смеют все-таки от себя рассуждать

и утверждать все свое на евангелии?"

"Такое уж стало положение; ошибка сделана: намножены книжки и всякому нипочем в руки дадены""

"И зачем это?"

"Ну, это долго рассказывать. Раньше негодовали, что слабо учат писанию, а я и тогда говорил: "учат хорошо и сколько надо для всякого, не мечите бисер - попрут"; вот они его теперь и попирают. И вот, - говорит, - и пошло - и неурожай на полях и на людях эта непонятная боль - вифлиемция".

Словом, очень хорошо говорил, но помощи не подал, Даже и побывал у них после этого, но, прощаясь с нею, сказал только:

"Пересаливаете, барышня, пересаливаете!"

А она вскорях и еще лучше сделала: взяла да и пропала.

- Так совсем и пропала? - удивилась Аичка.

- Нет, прислала матери депеш, что у нее одна бедная подруга заболела в черной оспе, и у нее престарелая мать, и за ней никто ходить не хочет, так вот доктор Ферштет и взялся лечить, а наша Клавдичка ее навестила и осталась при ней сестрой милосердной ухаживать, а домой депеш прислала, у матери прощения просит, что боится заразу занести.

Аичка вздохнула и сказала:

- Поверьте, она испорчена.

- Да, все может быть; а поговори с ней, так у нее опять и это тоже будто по евангелию. А сколько мать перемучилась - рябая или без глаз дочь вернется, - это ей ничего. И когда она благополучно вернулась, то опять просили священника с нею поговорить, и он ей опять сказал: "Пересаливаете! жестоко пересаливаете". А она ему шутит:

"Это лучше; а если соль расселится - это хуже. Тогда чем ее сделать соленою?"

Но священник ей на этом хорошо осадил:

"Тексты, - говорит, - барышня, мало знать, - надо знать больше. Рассаливается соль не наша, которую все ныне употребляют, а слабая соль палестинская; а наша соль, елтонка, крепкая - она не рассаливается. А вот у нас есть о соли своя пословица: что "недосол на столе, а пересол на спине". Это бы вам знать надобно. Недосоленное присолить можно, а за пересол наказывают".

Но она хоть бы что, весь страх потеряла.

Тогда я говорю ее матери:

"Ее простой священник ничего и не может пристрастить, это очевидно; на нее теперь надо уж что-нибудь выдающееся". - И упоминаю про "здешнего".

А сестра ее Ефросинья и себя не слышит от радости и много стала рассказывать, что в здешнем месте бывает.

"Попробуем, - говорю, - обратимся, пригласим, кстати и для Николая Ивановича тоже ведь это очень хорошо, для его воздержания".

Но Маргарита Михайловна как-то замялась и что-то, вижу, утаивает и неправильно отвечает.

"В моем горе, - говорит, - с нею никто не поможет".

"Отчего это не поможет?"

"Оттого, что она ведь и сама все руководит себя по евангелию".

"Полноте, пожалуйста, - говорю, - у вас это в душе отчаяние, а отчаяние - смертный грех. Другое дело, если вам жаль денег; так ведь ему нет положения, сколько денег давать, а сколько дадите, да и то он себе ведь совершенно ничего не берет, даже ни малости, а все для добрых дел, - так ведь Клавдия Родионовна и сама добрые дела обожает".

"Не о деньгах, - говорит, - а..."

"Хлопоты, что ли?"

"И не хлопоты, а какую же веру он у нас встретит?.. вот с чем совестно: ведь не только Клавдинька, а и деверь Николай Иванович - он в церковь ктитором только для ордена пошел, а о своем воздержании он молить и не захочет".

"Да, голубчик мой, ведь на это же средство есть: мы ему ведь и не скажем, что о нем молятся: мы дадим вид, будто это для Клавдиньки".

"А Клавдинька еще хуже обидится".

"А мы и от нее скроем; ей мы скажем, что это для дяди". "Вот все, значит, так и начнется у нас обманом, и будет ли это угодно?"

"Что же такое? Да, сначала будет будто немножко обман, а кончится все в их пользу".

Маргарита стала соглашаться, а я кую железо, пока горячо, и предлагаю, что сама готова съездить и все в здешнем месте уладить.

"Я, мол, найду выдающихся лиц, которые все знают, и съезжу, и приглашу, и в карете навстречу ему выеду. Вам только и хлопот, что мне на расход выдать".

А она отвечает:

"Не о том речь, а что если он действительно все принадлежности-то в человеке насквозь видит, - так я боюсь и удивляюсь, как это вам не страшно. Или вы обе безгрешные?"

И я и сестра ее Ефросинья Михайловна стали ее успокаивать, что и мы не безгрешные, но что этого не надо бояться, потому что он хоть на что ни прозрит - все видит, но он все в себе и задержит, а на весь свет не скажет. Да, наконец, и какие же у вас особенные грехи?

А она говорит:

"Есть".

"Что же это за грех?"

"А я, - говорит, - и сама не знаю, а только всегда, когда что-нибудь против Клавди завожу, то это выходит дурно".

"Ну, это искушение. А еще что ж?"

"А еще вон деверь Николай Иванович в безбраке с Крутильдой живет и для угождения ей законного сына Петю от себя выгнал. Я его жалею конфузить".

"Матушка, - говорю, - да ведь это же он для женского угождения! Ведь это же влюбленные мужчины и все над детьми своими подлости делают, - это такие невыдающиеся пустяки!"

"Нет, это, - говорит, - не пустяки, чтоб свое дитя прогнать. Я постоянно того и гляжу, что у Клавдиньки с дядею за его несправедливость с Петей может самый горячий скандал выйти".

Я поняла, что она умом всюду вертится и боится того, чтобы не обнаружилось, что в ее дорогой Клавдиньке заключается; но в этот раз я на своем не настояла: не поспел еще тогда час воли божией.

Заботилась она опять, чтобы Клавдию развлекать: пробовала опять брать ложи на "Губинотов" и Бурбо слушать, но из сил с нею выбилась и говорит мне: "Милый друг наш, Марья Мартыновна, мы тебя за свою семьянку считаем и к тебе прибегаючи: ты бы пустилась раз подсмотреть, куда она ходит, и кому свои деньги отдает, и отчего удовольствий никаких не желает".

Я говорю: "Извольте, я для вас готова".

И после этого сразу же, как только Клавдинька со двора, и я сейчас за нею, как полицейский аргент, и все издали. Она пешком - и я пешком, она на гонку - и я в следующем агоне, она на извозчика - и я тоже, но из глаз ее не выпускаю. Раз, два, три таким манером за ней погонялась и, наконец, выследила, что чаще всего она проникает в бедный домик, и в одну квартирку юркнула с свертками. Я сейчас к дворнику, дала ему на чай и стала расспрашивать: кто в этой квартирке живет? Говорит: "Одна бедственная старушка обитает". - "Кто же к ней ходит?" - "Приходят, говорит, одна барышня да племянник ейный". - "Молодой, спрашиваю, племянник?" - "Молодой!" - "И вместе сходятся?" - "Бывают и порознь, бывают и вместе".

Поймала голубку!..

- Ее вы поймали, а меня не жмите; я вам сказала, что хоть вы и просвирковатая, а я вашей иголки боюсь, - отозвалась с усиленной полусонной оттяжкой Аичка.

- Ах ты, приятненькая! Дай мне только хоть твое мармеладное плечико-то поцеловать...

- Ни за что на свете! мои плечи не для таких поцелуев созданы. Продолжайте рассказывать.

VI

Взворотилась я домой к Степеневым и, как умела, все им передала.

- Ну, да уж, я думаю, вы сумеете!

- Конечно, сумела. Парень с девкою такой выдающейся у старухи сходятся, - что тут еще угадывать, чем они занимаются?

Я, впрочем, - не думай, - я не матери, а только тетке Ефросинье Михайловне сказала, а она вспомнила, что у них мать была раскольница и хоть по поведению своему была препочтенная, но во всех книгах у своего же дворника "девкой" писалась, то ей и стало Клавдию жалко, и она дала мне тридцать рублей и просила:

"Молчи, друг мой Мартыновна, никому об этом грандеву не рассказывай: тайно бо содеянное - тайно и судится. Ежели это уже сделалось, то пусть погуляет, ее фигура милиатюрная, ничего не заметно будет, а мы тем часом ей жениха найдем. Тогда уж она не станет капризничать".

Стала тетка Ефросинья Михайловна ходить по свахам, Клавдиньке женихов выспрашивать, и успех был очень порядочный, даже, можно сказать, выдающийся; но она, вообрази себе, кто ни посватает, обо всех один ответ:

"Я не знаю его образ мыслей; нужно, чтобы мы были друг другу по мыслям".

Вот ведь у них - не то чтобы как следует человек по своему роду или по капиталу подходил, или по наружности личности нравился, а у них чтобы себе по мыслям добирать!

А потом вдруг сама объявляет, что ей по мыслям пришел Ферштетов родственник, доктор.

Мать-то Маргарита-полная - как услышала это, так и бряк с ног, села на пол.

Клавдинька ее поднимать, а она приказывает:

"Оставь!.. Убивай меня здесь! Он из немцев?"

"Да, мама".

"А какой он веры?"

"Реформатор".

"Что такое еще за реформатор, с кем родниться приходится?"

Назад Дальше