Мы не увидимся с тобой (Из записок Лопатина) - Константин Симонов 13 стр.


- Лучше б ехали поездом.

- Не позволяет совесть, имея возможность лететь - почти неделю терять на поезд. Через десять дней я должна выпустить там, в Ташкенте, премьеру. Они без меня уже перешли на сцену. И так безобразие, что я уехала!

- Но премьеру-то вы, наверное, уже для Москвы готовите? Можно выпустить ее и на несколько дней позже?

- Нет, не для Москвы, и нельзя позже. Я выпускаю премьеру не в нашем театре, который уезжает, а в ташкентском, который остается. И премьера должна быть хорошей и должна быть выпущена вовремя. Нельзя быть свиньями перед людьми, которые все годы, что мы там были, делали для нашего театра буквально все, что могли.

Она вышла из комнаты, а Лопатин сел за старое бюро красного дерева, наверное, сделанное какими-нибудь крепостными краснодеревщиками еще до той, прежней Отечественной войны, и, взяв из пачки почтовой бумаги листок, задумался. Не над тем - что; что - он уже решил. А над тем - как?

"Пишу у Зинаиды Антоновны, выслушав все, что она думает о тебе и обо мне. Наверное, она права - мы оба и в самом деле - болваны. Во всяком случае, я. Сижу за ее бюро восемнадцатого века и, как они тогда выражались, еще раз прошу твоей руки. Сказать, что не смог жить без тебя, было бы ложью. Как выяснилось - смог. Ню жил и живу не так, как хотел и хочу. Завтра уезжаю на фронт. Если ты приедешь в Москву в августе - наверное, уже буду здесь, и если не сможешь приехать ты, попрошусь в отпуск - к тебе. Думаю, что после возвращения с фронта мне в этом не откажут".

Написал и поставил внизу свои инициалы. Подписаться именем что-то помешало, а ставить фамилию после того, как, внезапно для себя, обратился к ней на "ты", показалось нелепым.

Зинаида Антоновна вошла, неся на подносе чашки, чайник, вазочку с галетами, наверное, привезенными с собою с фронта, и графин, налитый до половины чем-то желто-бурым.

- Еще не дописали? - ставя все это на стол, спросила она.

- Нет, дописал. - Лопатин поднялся и сложил пополам исписанный с одной стороны листок.

- А вот конвертов у меня нет. Придется вам взять еще лист бумаги и свернуть из него пакетик, как для порошков с лекарствами.

- А вы просто суньте к себе в сумочку, - сказал Лопатин, отдавая ей листок,

- Сумочек у меня никогда не было. Имела только сумки, самые большие, какие могла купить, чтобы в них влезали роли. А теперь муж у меня, как и вы, с орденами - дважды кавалер, и я, как кавалерственная дама, получила в подарок от его замполита самую настоящую полевую сумку.

Она подошла к креслу, приподняла телогрейку, взяла висевшую под ней полевую сумку и, расстегнув, положила туда письмо.

- Всегда страшно, когда берешь на свою душу что-то чужое. Чужой ли грех, чужое ли счастье, все равно - страшно! Если долетим за один день, завтра ваше письмо будет у нее. А где к этому времени будете вы сами?

- Зависит от дороги. Скорей всего, приткнемся ночевать где-то поблизости от Смоленска.

- Так и будем думать о вас завтра, что ночуете где-то около Смоленска. Я тоже, когда ехала в ту сторону, ночевала в какой-то военной часта, которая стояла в лесу, как они мне сказали, недалеко от Смоленска. Когда мы приехали туда поздно вечером, лес показался мне густым. А рано утром, когда встала и вышла из палатки, увидела, что он какой-то не такой, как я привыкла, и только потом, не сразу, поняла, что это его побило войной. Многие деревья срезаны, как большими ножницами. Иногда ближе к верхушкам, а иногда посередине... И вспомнила калек у нас на Старом базаре в Ташкенте. Скажите правду, вам не страшно завтра снова ехать туда?

- Не настолько, чтобы не ехать.

- Садитесь, выпьем чаю. Он крепкий, я не умею экономить. Пока есть, пью крепкий, а когда нет, пью кипяток.

Она разлила чай и только тут вспомнила о принесенном ею графине. Лопатин уже успел разглядеть эту желто-бурую жидкость, в которой лежала нарезанная спиралью, обесцвеченная до белизны лимонная корка.

- Совсем забыла, что у нас в доме все еще стоит эта довоенная водка. Без мужа никто ее не пил, вот она и стоит. Принесла, чтоб угостить вас, но стала наливать чай и забыла... Как вы думаете, ее можно пить? Она не испортилась за это время?

- Думаю, не испортилась, - улыбнулся Лопатин. - Если только в нее не доливали воды. Насколько я знаю, водку можно испортить только таким способом.

Она расхохоталась своим громким мужским смехом и, открыв пробку, протянула ему графин.

- Попробуйте... Он понюхал.

- Кажется, не доливали.

- Подождите, я что-то опять забыла? Да, рюмку.

Она вышла и вернулась с рюмкой.

- А вы? Что же, я буду один?

- А это непременно - вдвоем?

- Желательно.

- Если желательно, возьму и себе. Она снова вышла и принесла вторую рюмку. Лопатин нерешительно начал наливать ей, ожидая, что она его остановит. Но она не остановила.

- Наливайте доверху. Мне, как это недавно выяснилось, все равно.

- Доброго пути вам. Лопатин чокнулся с ней. Она выпила до дна и разочарованно подергала носом.

- Во второй раз пью, и опять, ничего особенного... Настолько ничего особенного, что вполне можно и без этого. Я так и сказала им, у них в медсанбате, когда приехала, и они меня уговорили. А потом, когда они пили, сама только чокалась и переливала свою водку им в стаканы. Они так этим дорожат, а мне - не в коня корм! Я больше не буду, а вам налью еще.

- Если будет на то ваша милость... Она налила, и он, выпив еще рюмку и закусив галетой, быстро выхлебал до конца свою чашку чая, вспомнив, что ей надо пораньше лечь спать. Да и у него самого теперь были причины торопиться.

- Благослови вас бог, если он есть, - провожая его, повторила она те же самые слова, что когда-то сказала ему на прощанье в Ташкенте. А он, спускаясь по лестнице, подумал, что если бы бог, которого нет, все-таки был, он должен был бы благословить не его, а ее.

Торопиться ему надо было в редакцию, потому что завтра в восемь утра, когда он уедет, редактор, выпустив газету, будет еще спать. А ему, как теперь выяснилось, было необходимо еще раз увидеть редактора.

В редакции шла суета, сдали всего одну полосу, остальные еще не сдавали. В сводке сообщалось о продолжающемся наступлении наших войск на Карельском перешейке и прорыве финской обороны между Ладожским и Онежским озерами.

Но кроме всего этого, верстали еще целую полосу военных и политических итогов трех лет Отечественной войны и ставили на нее карту с заштрихованными территориями, освобожденными от немцев.

Настроение было приподнятое, но редактор встретил Лопатина неприветливо.

- Выскочил, как черт из бутылки! Если кто-то из фотокорреспондентов хочет увязаться с тобой и рассчитывает на протекцию, - шиш с маслом! Все уже распределены и поедут туда, куда сказано.

- Нет, но у меня самого к тебе дело, на пять минут.

- Иди к заму или к ответственному секретарю, я занят.

- У меня дело не к ним, а к тебе. Лично мое, лично к тебе.

- Тогда жди. И не маячь за спиной - позову. Болтаться в редакции и ждать пришлось долго, больше часа.

- Ну, что у тебя такое? - продолжая читать полосу и не поворачиваясь, спросил редактор, когда Лопатин вошел к нему.

- Мне может понадобиться оформить в Москву вызов для одной женщины.

- Когда? Сегодня? - сердито спросил редактор. - Решил отметить женитьбой третью годовщину войны? Поздно хватился. Извини - недосуг.

- Матвей, я серьезно.

- А серьезно, так говори толком! Пять минут в твоем распоряжении.

Редактор повернулся от конторки и посмотрел на Лопатина обалдевшими от усталости глазами.

- Ну?

- Я хотел тебя предупредить, что, когда вернусь с фронта, мне может понадобиться оформить вызов и прописку у себя в Москве одной женщине с ребенком.

- С твоим?

- Нет, не с моим.

- Откуда вызов?

- Из Ташкента.

- А кто она?

- Заведует костюмерной в театре.

- А кто она тебе?

- В общем, сейчас все...

Редактор потер свои обалделые глаза, уставился на Лопатина и сказал:

- Понимаю. До конца войны нельзя отложить? - Наверное, можно. Но я боюсь ее лишиться.

- А у тебя с твоей бывшей женой и формально все покончено? Я уже забыл...

- Да, и формально.

- Ну что ж, надеюсь, еще успею помочь тебе в этом деле...

Слова "еще успею" какой-то непривычностью задели Лопатина, но тогда он их не понял. Понял много позже. А тогда, хотя и запнулся об них, не переспросил, потому что сам думал о другом.

- Так или иначе, все будет сделано, если сам не передумаешь, - сказал редактор.

- Я не передумаю. Я просто должен ждать ее ответа на свое письмо.

- Теперь все?

- Все. Гурский еще не выехал обратно, не знаешь?

- Знаю. Еще не выехал! Разрешая ему на сутки задержаться в Ленинграде, с условием, что приедет с готовой заключительной корреспонденцией. А что ты за него беспокоишься? Уже не на фронте, в Ленинграде, не маленький, доберется.

- Увижу сегодня ею мать, хотел ей сказать.

- Скажи, что все в порядке. Пока! И редактор еще торопливей, чем в прошлый раз, сунул Лопатину руку. Это была его привычка прощаться с теми, кто уезжал на фронт.

- Увижу сегодня ею мать, хотел ей сказать.

- Скажи, что все в порядке. Пока! И редактор еще торопливей, чем в прошлый раз, сунул Лопатину руку. Это была его привычка прощаться с теми, кто уезжал на фронт.

Уже спускаясь от него, Лопатин зашел на второй этаж к дежурным стенографисткам. Хотел спросить, не звонил и не передавал ли чего-нибудь Гурский.

- А вот он как раз передает вставку в свою корреспонденцию, - кивнула одна стенографистка на другую, которая, прижав к уху трубку, быстро писала в тетрадке свои закорючки.

- Борис Александрович, тут у нас Лопатин, - сказала она в трубку. - У вас что-нибудь есть к нему? - И, оторвавшись от трубки, повернулась к Лопатину. - Говорит: пусть подождет. Он. сейчас кончит.

Ждать пришлось минут пять.

Взяв трубку, он услышал веселый и хорошо слышный голос Гурского.

- А я уже в Ленинграде! П-послезавтра увидимся. Твои пол-литра целы, так что, учитывая мою гвардейскую, а твою армейскую норму, можешь рассчитывать на одну т-треть.

- Завтра уезжаю - сказал Лопатин.

- В каком направлении? Не в нашем?.

- Нет.

- На сколько?

- Видимо, надолго.

- Тогда придется п-прикончить их без тебя. Маму уже не увидишь?

- Увижу.

- Передай, что я, как обещал ей, схожу завтра в своем штатском костюмчике в т-театр, посмотрю, сколько успею, до п-поезда. И скажи, что носков хватило. Третью пару надену завтра в т-театр. Будь здоров! Известный тебе ас - Петя П-про-кофьев, которому я вставил фитиль, наступает мне на п-пятки, спешит поведать своему редактору о причинах своей неоп-перативности... Будь зд-доров!

Лопатин вышел на улицу. Ночь была светлая и теплая. Завтра, как и тогда, в начале войны, будет самый длинный день в году.

Перед зданием "Известий", у репродуктора, стояли люди. По радио передавали те самые итоги трех лет войны, которые вычитывал сейчас за своей стойкой редактор.

"Война теперь идет к концу. Но оставшаяся часть пути к полной победе будет нелегкой. Война вступила в самую ожесточенную, решающую и наиболее трудную фазу..."

Передача кончалась, и Лопатин не стал ее слушать дальше. В кармане у него лежала, уже один раз прочитанная во время скитаний по редакции, полоса завтрашней газеты.

"Перечту еще раз, перед сном", - подумал он.

14

К войне не идет слово "торжество", и все-таки все происходившее за эти полтора месяца, на всех трех Белорусских и Первом Прибалтийском фронтах было торжеством над немцами, над их железным катком, когда-то, в сорок первом, как раз тут быстрее в страшнее всего прокатившимся через нашу прорванную оборона через наши, оказавшиеся бесполезными, противотанковые рвы, через наши, не успевшие взлететь на воздух, мосты и через наши собственные, полурастоптанные в те дни души, в которых что-то до конца разогнулось и распрямилось только теперь, в это лей".

Оно, это лето, начиная с первого же фронтового дня, проходило для Лопатина под знаком какой-то особенной везучести. Он все время попадал туда, где дела шли всего удачней, и радостно удивлялся этому, хорошо помня, как часто все выходило как раз наоборот

Но на седьмую неделю нашего, еще небывало стремительного наступления, когда, начав в июне под Витебском, к августу махнули так, что, казалось, вот-вот будем в Восточной Пруссии, он все-таки угодил на самое дно войны, влип в такую переделку, после которой - ставь свечку, что жив.

И случилось это в том же танковом корпусе, где он, в первый раз, был в самом начале наступления, когда танкисты вошли в прорыв я поперли, поперли и первыми доперли до Минска.

Как мы просто объясняем то, что случается на войне с другими, и как трудно объяснить себе: как же это вышло с тобой? Ведь почему-то казалось, что с тобой этого не будет! Хотя до этого иного раз слышал от танкистов, что вот так они и погибают - после всех успехов, после того, как уже казалось - все разбили, раздавили, разогнали, - и вдруг где-то осечка, засада я какой-то "фердинанд" или пушка, которой не заметили, один за другим жжет те самые танки, которые неуязвимо прогрохотали гусеницами сквозь десятки километров.

И вот она - эта осечка, эта засада! И все, что осталось после нее; пятно дотлевающего огня, там, на дороге, и ты, лежащий здесь и не знающий, что тебе делать...

Но почему все-таки казалось, что с тобой этого уже не может быть? Может, оттого, что на этот раз поехал на фронт, поверив, что все в твоей жизни изменится и будет хорошо? С этим чувством и поехал, и жил, и ездил, и бывал под огнем, и возвращался в штаб фронта, чтобы доедать корреспонденцию, и снова уезжал на передовую, И через месяц получил с оказией конверт, на. котором было написано: "Лопатину лично от Гурского", где внутри лежала присланная на редакцию короткая телеграмма из Ташкента: "Приеду к тебе как только смогу".

Эти слова - "приеду к тебе как только смогу" - с тех пор неотступно были с ним на войне, помогая справляться с усталостью, которая постепенно брала свое я s конце концов заставила, наперекор ей, завинтить себя и швырнуть в эту, как он надеялся, последнюю перед возвращением в Москву, поездку к Танкистам.

В свое время, в начале июля, Лопатин, дойдя с танкистами до Минска, остался там писать корреспонденцию, но пообещал командиру корпуса, что еще догонит их.

Генерал сказал тогда с подначкой, что не впервые слышит такие обещания от корреспондентов, и когда в августе, уже за Неманом, Лопатин вновь появился у него, одобрительно махнул ему рукой - садись! - и продолжал слушать доклад своего командира бригады, которому предстояло через несплошной, по сведениям разведки, фронт пойти в рейд в немецкие тылы, двое суток шуровать там, наводя панику, и встретиться с остальными частями корпуса на рубеже, который они вместе с пехотой займут к тому времени в ходе общего наступления. О сроке и месте встречи говорилось уверенно, как о свидании под часами у телеграфа; командир бригады, еще недавно подполковник, а теперь уже полковник, Дудко, был знакомый - с ним Лопатин шел до Минска; все, вместе взятое, оказалось последним толчком.

- Не запрещаю, но не советую,- сказал командир корпуса, когда Лопатив попросился в рейд. - Думаете, если у вас с Дудко один раз все прошло как по маслу, так я в другой будет? У танкистов раз на раз не приходится. Лучше оставайтесь у нас или поезжайте в армию, которой мы приданы. Д"л всюду хватит!

Но Лопатин повторил, что хотел бы пойти в рейд с бригадой Дудко.

- А вы думаете, я ему всю бригаду дам? - усмехнулся командир корпуса. - Не настолько богат! Он у меня туда одним батальоном пойдет, усиленным, конечно, и самоходками, и всем, чем требуется. Ему с вами возиться, а не мне; пусть сам и решает, брать вас или нет.

- Если на мое решение, беру товарища Лопатина, - весело сказал Дудко.

- На что ты его посадишь?

- Можно не бронетранспортер, как в тот раз.

- Ну, а если что...

- А если что - в танк засунем!

- Раз засунешь, засовывай, - сказал командир корпуса. Почему-то разрешил, хотя проще было запретить. То ли верил в легкую руку своего командира бригады, то ли подумал про Лопатина, как нередко думают военные люди про корреспондентов? "Показываешь мне свою храбрость? Ждешь, что не разрешу? А вот возьму и разрешу!"

Было все это поздно вечером, двое суток назад, где-то неправдоподобно далеко от того места, где теперь Лопатин лежал посреди сжатого поля.

Лежал живой и нераненый, все еще не веря, что остался цел. Лежал в темноте, один как перст, не слыша ни голоса, ни стона, ничего; а сзади, на дороге, где все это случилось, сгоревших танков в темноте уже не было видно, только что-то смутно белело над дорогой, и он знал, что это были стволы побеленных на полтора метра от земли вековых лип, которыми обсажен с двух сторон этот кусок дороги, обсажен так часто, что танки не смогли ни развернуться, ни своротить эти липы, чтобы сойти с дороги и выскочить из ловушки, когда одновременно загорелись и головной, и последний.

Вот сейчас они и белели там, эти проклятые липы; да еще где-то внизу, на дороге, что-то - не понять что - догорало, то погасая, то вспыхивая. Змеился по земле маленький, последний обрывок полыхавшего раньше во всю дорогу пламени. В ночной темноте было непонятно - ни где ты, ни что происходит вокруг тебя. И даже иногда слышавшиеся вдалеке разрывы снарядов не помогали понять, где наши и где немцы. И не было рядом ни командира корпуса, сказавшего "засовывай", ни полковника Дудко, который пересадил Лопатина для безопасности с бронетранспортера в танк" шедший в середине колонны; не было и тех трех людей, к которым четвертым посадили Лопатина, двух -убило сразу, в танке, а третий куда-то исчез позже.

Никого не было. Он был один на этом поле. И были еще сгоревшие танки невидимые и убитые и сгоревшие люди - тоже невидимые; я воспоминание о чьей-то, обутой в сапог, оторванной по колено ноге, за которую он ухватился, когда переползал по кювету. И еще был этот змеившийся вдалеке то вспыхивавший, то затухавший маленький огонек. И почему-то хотелось понять; что же все-таки там горит, на дороге, что там догорает самым последним из всего? Вот она, война; что бы там ни было - сорок первый или сорок четвертый, - нет ничего страшней, как оставаться с нею один на один, тогда только и понимаешь до конца весь ее ужас.

Назад Дальше