Мы не увидимся с тобой (Из записок Лопатина) - Константин Симонов 22 стр.


- Я знаю, ты не любишь спрашивать, - не отпуская его руки, сказала она.

- Спрашивать - моя профессия. На войне я только и делаю, что спрашиваю - то одного, то другого, то об одном, то о другом. Спрашиваю, когда хочу, и спрашиваю" когда не хочу, но должен. Сам я знаю только сотую часть войны, остается или не знать всего остального, или спрашивать, другого выхода нет. Спрашивать - моя работа. Но когда я не на работе, ты права, не люблю спрашивать. Почему ты молчишь? - спросил он после долгого молчания.

- Думаю о том, как много времени понадобится, чтобы привыкнуть к тебе - не в этом смысле, - она прижалась к нему плечом" - а вообще. Иногда говорят, что самое страшное - привыкнуть друг к другу, а я хочу. Можно признаться тебе в одной глупости?

- Конечно.

- Пока я ждала тебя здесь, в Москве, мне несколько раз хотелось пойти и посмотреть хотя бы на окна квартиры, где ты живешь. Мы завтра утром пойдем к тебе. Я хочу увидеть, как ты живешь: какая у тебя комната, где что в ней стоит. Я даже несколько раз пробовала представить себе это.

- Завтра пойдем. И если захочешь, останемся там. У меня три комнаты. То есть не у меня, а вообще - три. Одна - Ксении, другая - дочери, третья моя. В ней нам и придется жить, пока мы не обменяемся на что-то другое, вместе с дочерью жили отдельно от нее - это уж как вы с ней решите.

- Ей уже семнадцать?

- Семнадцать.

- Ты не боишься, что все это будет длиться слишком большой неожиданностью?

- Что неожиданностью - не боюсь. Самое главное она уже знает из моего письма.

- Что она знает?

- Что я просил тебя приехать. - Все равно, все это будет очень трудно, - помолчав, сказала Ника. - Я хорошо представляю себе, как все это будет трудно - для тебя и для меня и, главное, для нее.

- Наверно. Думаю, что и твоему мальчику будет не просто со мной, особенно сначала.

- И все-таки с ним будет проще.

- Я не спросил тебя, как с твоим отцом? Все так же?

- Все так же. Уже получив твое письмо ездила к нему в Кзыл-Орду. Лежит у своей жены и мучается. При мне просил ее сдать его обратно в госпиталь. Но она, по-моему, скорей умрет, чем согласится. Наверно, все-таки это самое страшное, страшнее, чем когда просто убьют. Прости меня, но когда я боялась за тебя, думала и об этом. Не могла не думать.

- А я почему-то никогда не думал. Что могут убить - думал, а что останусь вот так, как он, калекой, - нет. Прости, пожалуйста, - добавил он, почувствовав неловкость сказанного.

- Что ж прощать, так оно и есть. Ты будешь совсем свободен эти дни?

- Совершенно!

- Обидно, но у меня эти дни, наоборот, будет сплошная беготня. Половина нашей костюмерной уже работает здесь для новых спектаклей, поэтому мне и удалось вырваться сюда так надолго. Сегодня я все утро была в театре; забежала поесть, и вдруг ваш Степанов звонит, что едет за мной. Я позвонила в театр и нахально наврала, что мне обещали достать сорок метров бязи и надо срочно мчаться за ней, чтобы не упустить. Даже не знаю, как завтра выкручиваться с этой бязью.

- С утра поедем за ней. Будем добывать вдвоем!

- А где ее добывать? Ты знаешь? - рассмеялась она.

- Но где-то же она есть!

- Там, где она есть, мне ее как раз и не обещали.

- А мы поедем вдвоем и вырвем. Жалко, нет Гурского. Втроем с ним наверняка бы вырвали!

- Твой Гурский меня тронул. Делает вид, что он самый злой и самый умный, а на самом деле заботливый, как женщина, и добрый.

- Насчет - добрый, положим, зависит от того, когда и с кем, насчет злой - тоже, а насчет - самый умный - так оно и есть.

- А я чувствую себя дурой. Сколько ни думала, так и не придумала, как исхитриться, чтобы и завтра, и послезавтра как можно меньше бегать без тебя.

- У тебя была когда-нибудь собака? - спросил Лопатин.

- Никогда не было.

- На эти два дня появится. Хорошо, что сейчас лето и что я свободен. Сначала мы пойдем и добудем с тобой эту бязь. А потом, пока ты будешь работать в театре, я буду сидеть там в подъезде, курить, чесать лапой за ухом и ждать тебя. Завтра и послезавтра тоже. Только придется иногда кормить меня. С моей же помощью: банки с тушенкой, как это водится среди ученых собак, я открывать умею, жарить омлет из яичного порошка - тоже обучен.

Она смеялась, слушая, как он развивает свои, как он выразился, собачьи планы на будущее, и вдруг, вскочив с постели, не зажигая света, босиком побежала в соседнюю комнату - там звонил телефон.

- Сейчас будут допрашивать меня про эту проклятую бязь, - все еще смеясь, сказала она и взяла трубку.

- Да, здесь. Да, сейчас. Хорошо, повторю. - Он услышал, как она раздельно и медленно - говорит адрес: номер дома и квартиры. - Да, у вас правильно записан. Сейчас я его позову.

Когда она вернулась, он в темноте уже поднялся с кровати и натянул бриджи.

- Иди, тебя из редакции к телефону. Попросили проверить адрес.

- Товарищ Лопатин? - раздался в трубке незнакомый голос, очевидно, кого-то из новых, пришедших вместе с новым редактором.

- Да, слушаю вас.

- Генерал Никольский приказал срочно вызвать вас в редакцию. Высылаем за вами машину.

- И так дойду, я недалеко, - сказал Лопатин.

- Уже высылаем. Приказано срочно.

- А что случилось?

- Не могу знать. Мне только приказано вас срочно вызвать.

- Хорошо, еду. - Он положил трубку.

- Может быть, я тебе успею подогреть чаю? - спросила Ника.

- Может, и успеешь. Спасибо.

- Я пойду на кухню, а ты зажги свет и одевайся, - сказала Ника. Думаешь, это надолго?

- Не знаю.

- А что случилось?

- Не знаю, - сердито усмехнулся Лопатин. - Может быть, с Японией война началась и вспомнили, что я был на Халхин-Голе. А может, приказ свыше срочно дать в номер двести строк именно о том фронте, с которого я вернулся. У нас никогда ничего заранее не знаешь. Словом, помогают нам с тобой привыкнуть друг к другу...

- Даже если тебе придется куда-то ехать, - говорила Ника, пока он, уже одетый, сидел на кухне и наскоро пил чай, - все равно тебе нужно сходить и показаться врачам. Дело не в ссадинах, они и правда пустяки, но ведь спина у тебя болит. Не хотела тебя огорчать этими разговорами, оставила бы до завтра, но я же почувствовала, что болит! И если ты куда-то поедешь, до этого надо сходить к врачам. Слышишь?

- Слышу. - Он допил последний глоток и встал. - Не волнуйся, скорей всего ровно ничего не случилось. Про Японию - это я так, дурака валял. А если засадят писать, пока не допишу, не встану, а как допишу - вернусь.

Он обнял ее, поцеловал и, открыв дверь на лестничную площадку, услышал, как там, внизу, дает нетерпеливые гудки машина. И, спускаясь по лестнице и слушая эти гудки, перестал злиться. Ну да,/понадобился, ну да, очередной редакционный пожар, который надо срочно гасить, заполнив на готовой полосе какую-нибудь дырку в двести строк. Это он тоже умел и потому, что умел, иногда и любил. Ну, сядет и за час-полтора напишет - не для вечности, а в номер. И вернется, ничего с ним не сделается Заврался от счастья, вот и ляпнул про Японию.

На этот раз в машине за рулем сидел знакомый по многим фронтовым поездкам, веселый и безотказный водитель Коля Шумов, цыган.

- Что, Коля? - садясь рядом с ним и захлопывая дверцу, спросил Лопатин. - Наверное, уже знаешь, зачем меня глядя на ночь вызвали? Ты всегда все знаешь.

Коля с места рванул машину и только после этого повернул к Лопатину большую курчавую голову, на которой еле держалась пилотка.

- Знаю. Гурского убили.

- Как убили? - тупо, словно его ударили, спросил Лопатин. - Не может быть. Откуда ты знаешь. - Еще продолжая произносить все эти бессмысленные слова, он уже понимал, что услышал правду.

- Со Степановым ездил на узел связи - пакет запечатанный для редактора, но Степанову еще и на словах сказали. А он по пути - мне.

- Когда же это?

- Сказали, что сегодня, рано утром. Всю дорогу до редакции Лопатин больше ничего не спрашивал. Сидел и молчал. Значит, когда сегодня здесь, в Москве, на аэродроме, Ника бросилась тебе на шею, Гурский уже был убит. Выходит, что последний раз в жизни ты видел его, когда он, стоя в "виллисе", прощально махал самолету своей пилоткой, которую собирался сменить на фуражку. И его слова: "Представь себе, как я б-буду хорош в ламп-пасах", - были последними, которые ты слышал. А когда вы полчаса назад, лежа в постели, мельком вспомнили о нем, - он уже давно лежал где-то там, убитый...

Лопатин подумал об этом с ощущением неясной вины, словно, если б они с Никой все время думали и говорили о Гурском, а не о себе, он мог бы остаться жив. Было чего-то, необъяснимо чего, стыдно, и Лопатин прошел прямо в кабинет редактора, не заходя к высунувшемуся из своей двери Леве Степанову, чувствуя, что лучше без предисловий, иначе не достанет сил для предстоящего разговора...

"Наверно, вызывают, чтоб вы заметку про него дали", - входя в кабинет, вспомнил он слова водителя, на которые по дороге не ответил. Но е первых же слов редактора понял, что вызван не за этим. Редактор ходил по кабинету и, остановившись при скрипе двери, повернулся к Лопатину. Он выглядел расстроенным. Здесь, в редакции, это была первая для него смерть.

- Василий Николаевич, с прискорбием хочу вам сообщить...

- Мне уже сказали, товарищ генерал, - прервал Лопатин редактора, вдруг забыв его имя-отчество

- Тогда я вам зачту телефонограмму, которую передал для нас по ВЧ начпоарм через узел связи Генштаба.

Генерал вынул из кармана кителя очки и, взяв с конторки лист бумаги, стал читать:

"Сегодня, восемнадцатого августа, пять сорок пять, находясь в составе разведроты на плацдарме территории Восточной Пруссии, при обратной переправе через Шешупа погиб результате смертельного осколочного ранения военный корреспондент "Красной звезды" Б. А. Гурский Как бывший редактор "Красной звезды" обращаюсь вам личной просьбой выслать представителя редакции участия захоронении вручения личных вещей завершения на месте незаконченной корреспонденции "Наконец". Желательно Лопатина. Вопрос посмертном награждении поставлен мною Военном Совете Армии. Начпоарм Девятнадцатой".

- "Наконец", очевидно, название его корреспонденции, - сказал генерал, дочитав телеграмму.

- Очевидно, - сказал Лопатин. Обалдев от горя, он только посредине чтения, услышав слова "как бывший редактор", понял то, что должен был бы понять сразу, после первого же упоминания о начпоарме, что телеграмма от Матвея и Гурский погиб у него в армии. К нему поехал, у него и погиб.

- Что вы мне скажете, товарищ Лопатин? - спросил генерал, очевидно, по-своему, по-другому, чем это было на самом -деле, поняв обращение Лопатина "товарищ генерал".

- Надо завтра ехать, то есть лететь, - поправил себя Лопатин. - Если вы дали согласие.

- На такое личное обращение ко мне моего предшественника я, естественно, не мог не дать согласия. Место на самолет до штаба фронта, по моей просьбе, уже оставлено за нами. Речь о другом - кому персонально лететь.

- Речь-то обо мне, Михаил Александрович, - вдруг вспомнив имя-отчество генерала, сказал Лопатин. - Мне и лететь.

- Есть и другие кандидатуры Их уже обсуждали. Но отложили решение до вашего прибытия. Вы лишь сегодня вернулись с фронта и, как я уже рекомендовал вам, должны сходить к медикам. Мой предшественник, давая телеграмму и называя вас, был, наверно, не в курсе дела о вашем здоровье.

Услышав это и вспомнив Матвея, Лопатин внутренне усмехнулся: если успел увидеть Гурского, скорей всего в курсе. Но для такого, как он, это ничего не меняет.

- Не горячитесь, Василий Николаевич. Осведомлен о вашей дружбе с покойным и от него самого, и от других, но мертвого не воротишь. А здоровье у нас с вами одно на всю жизнь, тем более когда мы уже немолоды. - Генерал, кажется, принял молчание Лопатина за колебание.

Но Лопатин не колебался, просто думал как все это будет трудно и тут, и там. И может быть, тут трудней, чем там.

- Вы его матери - она здесь, в Москве, - еще не сообщали? - спросил он.

- Думали и решили, что как раз это лучше сделать вам.

"Это - мне, а то - кому-то другому? Не получится, Михаил Александрович. - Лопатин слишком хорошо понимал неотделимость одного от другого. Как так, прийти к его матери, сказать, что ее Боря погиб, а потом начать объяснять ей, что хотя похоронить его просили тебя, но полетишь к нему не ты, - как повернется на это язык?" - подумал он, но вслух сказал совсем другое:

- Я рассматриваю эту телефонограмму как личное обращение вашего предшественника не только к вам, но и ко мне. И в том, что касается меня, прошу оставить решение за мной.

- Ну что ж, быть по сему, летите! - Генерал вздохнул. Судя по выражению его лица, ему все это не нравилось, но логика, стоявшая за словами Лопатина, оказалась сильней.

- В его незаконченной корреспонденции я там, на месте, разберусь, сказал Лопатин. - Что потребуется, допишу и передам по военному проводу.

- С этим можете не торопиться, это дело второе, - сказал генерал.

"Хороший ты человек, но не газетчик, - подумал Лопатин. - Не понимаешь, что это как раз и есть - дело первое".

Он вспомнил о Нике, о том, что через несколько минут придется звонить ей, и спросил, известно ли, когда завтра пойдет самолет?

- Известно. Мне доложили, что в семь ровно.

- И еще один вопрос: когда я буду у его матери, вправе ли я сказать ей до вашего имени, что впоследствии, если позволит дальнейшее продвижение наших войск и общая обстановка на фронте, будут приняты меры, чтобы она могла посетить могилу сына. Можно ее этим обнадежить? Больше нечем!

- В принципе, разумеется, - без колебаний сказал генерал, и Лопатин, прощаясь с ним, еще раз подумал, что он хороший человек.

Лева Степанов сидел в своей комнате и ждал Лопатина.

- Летите? - спросил он.

Лопатин кивнул, сел к столу и, сняв телефонную трубку, чтобы позвонить Нике, остановился и поглядел на Леву:

- Вот на этот раз действительно - выйди. Будь другом, оставь меня одного...

21

Он шел к матери Гурского, плохо представляя себе, как все это будет. Вот он войдет, поздоровается с ней и скажет, А что потом?

Уже трижды за войну - в сорок первом и два раза в сорок третьем - ему приходилось вот так приходить в дом и говорить, что его нет - про человека, которого считали живым.

В сорок первом он пошел сам, потому что сам видел, как это было, и, кроме него, некому было прийти и рассказать.

А в сорок третьем - он оба раза сам не был свидетелем происшедшего и знал убитых и их, уже успевших вернуться из эвакуации в Москву, жен не лучше, чем их знали другие люди в редакции, но именно его - в одном случае редактора а в другом товарищи - попросили первым пойти и сказать. Почему-то считали, что он сделает это лучше других. И хотя он сам так не считал, но это принадлежало к числу тех просьб, в которых не отказывают. И он приходил и говорил и хорошо помнил все, что происходило после этого. Но все те три раза это были молодые женщины, у которых кто-то оставался: дети, отцы, матери, братья, сестры... У них в жизни было еще что-то, кроме вдруг переставшего быть. А сегодня он шел к старухе, которой предстояло сказать, что она лишилась всего, что у нее было, и ей больше не для кого и не для чего жить.

Он не мог позвонить ей в двенадцать ночи и заранее сказать: "Сейчас я к вам приду!" - потому что она неминуемо бы спросила:, "Что случилось?" Звонить ей было нельзя. Оставалось прямо идти к ней.

Полторы недели прожив у нее этим летом, он знал, что она ложится по-всякому - то раньше, то позже, и сейчас может и спать, и не спать. Она никогда не Засыпала, не послушав вечернего сообщения Информбюро, но иногда "после этого еще ходила по комнате и что-нибудь прибирала или перебирала, а иногда, если с утра ходила по магазинам и уставала от очередей, слушала радио, улегшись в постель, и, дослушав, выдергивала в темноте вилку репродуктора и сразу же засыпала.

- Боря смеется, что у меня детский сон, - говорила она про сына.

Да, так говорил про нее ее Боря, и говорил не только ей, говорил и будившему его Лопатину вчера утром, в штабе фронта:

- У меня зд-доровая наследственность п-по материнской линии: не сп-пать так не сп-пать, а сп-пать так спать!

Но чем ближе Лопатин подходил к ее дому, тем меньше мог представить себе, что она спит сейчас тем детским сном, про который говорил ее сын.

Укоренившаяся за войну привычка - задним числом связывать смерть людей и с их собственными, и с чужими предчувствиями - не миновала и его. Ему казалось, что мать Гурского не может сегодня спать. Но, оказывается, она спала. Он несколько раз нажимал на тот из звонков, который звонил не в коридоре, а прямо в ее комнате, прежде чем она открыла ему, заспанная, в бумазейном халате поверх ночной рубашки и с поразившей его улыбкой на лице, - такой, словно, открывая среди ночи дверь после его нетерпеливых звонков, она ждала чего-то хорошего, а не ужасного. Ее лицо не изменилось и тогда, когда она увидела его. Прикрыв дверь и взяв Лопатина за руку теплой от сна рукой, она молча потянула его за собой по коридору, длинному, полутемному, с одной тусклой экономной лампочкой под самым потолком. Она шла и тянула его за собой, заботясь, чтобы он не нагремел в тишине своими сапогами и не разбудил кого-нибудь из соседей, и отпустила его руку, только когда они вошли, в комнату.

В этой хорошо знакомой ему комнате было две лампочки; одна притенённая старым зеленым жестяным абажуром - на столе, другая - яркая, без абажура - под потолком посреди комнаты. И сейчас горела как раз эта яркая, и все было так хорошо видно, что хуже не придумаешь.

Она посадила его в мягкое кресло у стола, а сама продолжала стоять, все еще улыбаясь.

- Я спросонок, как глупая, подумала, что это вдруг вернулся Боря, а это вы! Вы даже не представляете, как он за вас беспокоился: как это можно было так долго не отвечать, когда они вас сюда вызывали? Боря так старался, чтоб они поскорей вас вызвали, а вы ничего им не отвечали!

Она выжидающе посмотрела на него, и он вдруг понял, что она просто-напросто не может представить себе, что с только что улетевшим от нее сыном успело что-то случиться, а ждет, что Лопатин, вернувшийся оттуда, куда улетел ее сын, сейчас что-то расскажет ей о нем или передаст от него, и ради этого и появился здесь так поздно.

Назад Дальше