Сколько стоит человек. Тетрадь третья: Вотчина Хохрина - Керсновская Евфросиния Антоновна 2 стр.


Стемнело, к счастью, уже после того как по кочкам перебрались через топь. Под ногами кочки качались, а если попробовать пройти по зеленому лужку, то он оказывался коварным зыбуном. Когда стемнело, то оказалось, что Лотарь близорук и вдобавок очень плохо видит в темноте. К счастью, у меня зрение было очень острое и ориентировалась я по звездам превосходно. (Вот когда пригодилось мое детское увлечение астрономией!) Идти надо было все время на юго-восток. Я скинула куртку и пошла вперед, а Лотарь не терял из виду мою белую холщовую рубаху.

Оставив позади спящий Харск, мы смогли идти более уверенно: немыслимая колея, пересеченная корнями и болотами, теряющаяся в мочарах[4], могла считаться, по сибирским понятиям, хорошей дорогой.

В Суйге

Когда побледнели звезды и небо стало какого-то нездорово-белесого оттенка, предвещающего рассвет, мы вышли на пойменный луг, на котором темнели копны сена. Тут-то мы почувствовали нечеловеческую усталость! Едва добравшись до ближайшей копны, мы рухнули к ее подножию, даже не подмостив себе под бока сена. Пока я извлекала из рюкзака одеяло, Лотарь уже спал. Примостившись рядом и укутав нас обоих одеялом, я «провалилась в небытие».

Солнечные лучи разбудили меня. И слава Богу! Если бы оставить Лотаря спать, сколько он хочет, то пришлось бы топать на Ангу, так и не побывав в Суйге. Не без труда я его растолкала, и, помывшись у ручья, мы бодро зашагали. Вот уже и смолокурня. Отсюда рукой подать до Суйги. То-то обрадуются нам наши «товарищи по несчастью»!

Нет, пожалуй, в насчастье дружба глохнет. Там, в домике на Анге, мы представляли все иначе. Мы жили надеждой, и настроение было бодрое. Тут надежда уже угасла, все были как пришибленные.

Признаться, я только теперь присмотрелась к Суйге. Вернее, к русской, именно советской русской деревне. Да еще расположенной в сердце северной тайги. Кузедеево, Бенжареп-второй промелькнули не как деревни, в которых живут — рождаются и умирают — люди, а как театральные декорации, нечто выдуманное. И сама Суйга, когда я ее в первый раз видела, промелькнула как во сне. Теперь я на нее посмотрела совсем иными глазами.

Нет, не такими ожидала я встретить своих земляков! Повсюду царило уныние, все были деморализованы.

Я еще не имела опыта в оценке людского страдания и поэтому осудила их слишком строго. Я привыкла к бессарабскому гостеприимству, и меня сразу покоробила та натянутая атмосфера, которую я встретила у Слоновских.

Мать Миньки Слоновского, которую я знала как жизнерадостную, еще не старую, хлопотливую и хлебосольную хозяйку, уныло сидела, нахохлившись, у погасшей плиты и жаловалась. На все: и что есть ничего, и что даже топлива нет, и что она больна и измучилась.

Я поняла, что здесь и кипятка не дождешься и что я ей мешаю угостить ее племянника Лотаря. Я не рассчитывала на «угощение», но хотела отдохнуть и послушать разговор о том о сем. Впрочем, в глубине души полагала, что и на мою долю найдется хоть немного грибной похлебки, приправленной мукой. Но создавшаяся атмосфера стала невыносимой, и я вышла, сказав, что пойду поброжу по селу. Ужасно хотелось лечь, отдохнуть, поспать, но комары уныло жужжали вокруг. Встречные глядели враждебно. Если это были местные, «аборигены», то удивляться не приходилось: хоть и не по своей воле, но мы явились, чтоб отбивать у них и без того скудный кусок хлеба. Если это были свои, то они предпочитали меня не узнавать: им было неудобно не пригласить меня, и это опять-таки было вполне понятно. За истекший месяц они поизносились, похудели. Одним словом, выцвели.

После полудня мы отправились в обратный путь. Лотарь был рад: Минька должен был с ближайшей группой прийти на нашу лесосеку. Он с восторгом рассказывал, как он поел картошки с молоком. Я солгала, что тоже поела, не уточняя, что съела тот ломтик хлеба, который принесла с собой. Перед рассветом мы были на Анге: почти не отдохнув, проглотили свою баланду и, захватив топоры, пошли на работу.

Дней через десять, действительно, прибыло пополнение, и с ним — Минька и Елена Греку, сдобная попадья, прибывшая с нами из Бессарабии.

Потапка

Тесно стало в бараке. Кроме нас, восьмерых бессарабцев, прибыли с полдюжины колхозников — вольных, отбывавших трудгужповинность.

Холодало. Установили чугунную разборную печурку — камбус. Назначили и дневальную — молодую изможденную женщину, незамужнюю, но с ребенком.

Мальчонке — звали его Потапка — было года два. Ходил он еще в рубашонке, штанов не имел и не умел говорить ничего, кроме «мамка» и «иси-ти-ти», что должно было означать «есть хочу» (сибиряки вместо «есть» говорят «исть»).

Что меня поразило, так это та житейская мудрость, которую уже успел приобрести этот юный гражданин, едва вышедший из эмбрионального состояния. Прибывшие на трудгужповинность колхозники привозили с собой продукты, полученные в своих колхозах. Ассортимент, может быть, и не отличался разнообразием, но разве можно было сравнить похлебку с солониной или вяленой рыбой, картошкой и овсяной крупой и хлеб — пусть овсяный, но отрезаемый аппетитными ломтями, — с нашим голодным пайком? И все же мы, ссыльные лесорубы, получали больше, чем она, уборщица-дневальная. А ее ребенок получал как иждивенец (тут я впервые встретилась с этим нелепым словом) всего 150 грамм хлеба и не имел права даже на нашу жидкую баланду!

Вот сцена, которую я наблюдала, притом неоднократно. Садится колхозник верхом на скамейку и начинает жадно чавкать. Как ни урезает себя во всем мать, а Потапка голоден. Казалось бы, вполне естественно для голодного ребенка подойти к тому, кто ест, чтобы тоже поесть. Но он знает: никто ничего ему не даст. Он не может еще сформулировать фразу «человек человеку — волк», но уже чувствует эту горькую истину. С тоской глядит он на чавкающего дядю. Даже не подходит, а напротив, отворачивается и сперва идет, а затем бежит к матери и, лишь зарывшись лицом в ее юбку, судорожно и неутешно плачет…

Поход за картошкой

Кто-то из вольных однажды сказал мне:

— В Харске один человек переезжает в Кривошеино на Оби и продает все. Может быть, продаст тебе картошки. Попытай счастья!

Нам дали выходной — сходить в баню в Черкесск. Я предложила Лотарю и Миньке пойти в Харск. Они отказались наотрез.

— Мы решили сходить в Черкесск. У нас есть деньги, и мы наверняка сможем поесть молока и рыбы.

И я решила идти одна. Задолго до рассвета сунула в рюкзак пустой мешок, взяла клюку и пошла. 20 верст туда и столько же обратно. Надо спешить — осенний день короток!

Серебрится иней, под ногами хрустит замеpзшая трава. Я бодро шагаю, легко перескакивая через попадающиеся на пути ручьи. Теперь я только удивляюсь, откуда бралась сила? И бодрость? Я не чувствовала слабости и усталости, на которые жаловались другие. У меня не было бюстгальтера на смену, и вначале это меня беспокоило: как быть, когда он порвется? Но вот пришло время, и я, выбросив порвавшийся, с удивлением обнаружила, что эта «деталь туалета» мне вовсе не нужна. Должна заметить как курьезный факт самозащиты организма, что у меня прекратилась менструация. В последний раз она была в день, когда нас выслали — 13 июня; через месяц лишь очень болела голова и только. Продолжалась эта пауза 4 года.

До Харска я добралась благополучно. Более того, мне удалось купить картошки. Три пуда — это целое богатство! Нелегко было уговорить продавца. Шутками-прибаутками и смелыми рассуждениями удалось мне «сломать лед». Он предпочел бы продать ее своим. Ведь к нам, пришлым нахлебникам, отношение было, скорее, враждебное. И не только потому, что мы являемся конкурентами, претендующими на тот хлеб, которого так мало в Нарымском крае, а оттого, что все те годы, что они страдали и умирали с голоду, мы в Бессарабии жили в сытости и покое, уверенные в завтрашнем дне. А эта ретроспективная зависть довольно сильна.

И вот картошка куплена: полпуда — в рюкзаке, а два с половиной пуда в узком длинном домашнем мешке. Нести удобно: рюкзак ловко сидит на спине, а поверх него поперек положен мешок, так что я могу идти, почти вовсе его не поддерживая. Первые 5 километров, до реки Хар, я прошлепала не останавливаясь. Надо было спешить: снег, начавший порошить с утра, усилился. Еще таяло, но все кругом побелело и приняло незнакомый вид. Значит, даже эфемерная тропа и та уже не видна!

Остановилась я возле переправы, опустив мешок на высокий, выше метра, пень. Глянула на переправу и ахнула: река прибывала, мостки посредине были уже залиты. Виднелись лишь перила. Мутная вода казалась зловеще-черной — на берегах уже лежал снег. Вокруг жердей, к которым были прикреплены перила, бурлили водовороты. Нужно напомнить, что хотя в Нарымском краю нет гор, но все реки, текущие на запад, имеют очень быстрое течение, так как местность между Енисеем и Обью имеет значительный уклон на запад.

Остановилась я возле переправы, опустив мешок на высокий, выше метра, пень. Глянула на переправу и ахнула: река прибывала, мостки посредине были уже залиты. Виднелись лишь перила. Мутная вода казалась зловеще-черной — на берегах уже лежал снег. Вокруг жердей, к которым были прикреплены перила, бурлили водовороты. Нужно напомнить, что хотя в Нарымском краю нет гор, но все реки, текущие на запад, имеют очень быстрое течение, так как местность между Енисеем и Обью имеет значительный уклон на запад.

Впоследствии мама не раз говорила, что каждый вечер, ложась спать, она добавляла к своей вечерней молитве: «Ангел-хранитель! Сбереги мою Фофочку!» (Так меня звали в детстве.) И это для ангела было далеко не синекура! Безработным он не был…

Должно быть, плывущее бревно проломило кладку посредине реки, но я, нащупав пролом ногой, сумела через него перебраться, не уронив картошку. Лишь выйдя на другой берег и оглянувшись на пройденную переправу, я испугалась так, что ноги у меня подкосились.

Снег сыпал густой, липкий. Все вокруг приняло абсолютно чужой, назнакомый облик, я шла неуверенно, ведь и тот намек на тропу, по которой я шла утром, окончательно исчез. Вскоре я убедилась, что сбилась с пути. Мне стало не по себе. Но вот я снова вышла на тропу, вернее на дорогу. Вот барак, рядом другой. Они пусты и заперты: люди на работе. Вот контора. Из трубы валит дым. Я вошла в сени. Пахнуло теплом. Я открыла дверь, шагнула на порог и… с отвращением отпрянула.

Я увидела картину полного благополучия и семейного счастья: за низким столиком вокруг большого эмалированного таза сидит вся семья. Глава ее — отец, здоровенный рыжий толстяк, весь лоснящийся от жира, и пять или шесть карапузов — налитых крепышей; рядом мать нарезает хлеб. Мать также крепкая, толстая и мордастая. В тазу лапша с бараниной, вся плавающая в жире.

Месяца два тому назад подобная картина могла бы меня лишь умилить, но теперь я сразу себе представила, скольких рабочих нужно обворовать, сколько детей заморить голодом, чтобы семья их начальника могла сожрать килограммов 5 мяса (не считая всего прочего), если на рабочего отпускают 50 грамм мяса (из коих 60 процентов — кости) и 20 грамм крупы или лапши в сутки?!

Выражение вороватого испуга и жест, которым старшие попытались прикрыть таз с мясом, подтвердили мою догадку. Удивительное дело! То, что я испытала, было более похоже на брезгливость, чем на негодование. Будто попала рукой в грязную слизь! Я не знала дороги, наступали сумерки, я устала и промокла, и впереди было кочковатое болото и зыбуны, которые надо было пройти засветло, но я не могла просить об услуге того, кто обворовывает голодных и обездоленных невольников! Я подхватила мешок и пошла наугад.

Какой инстинкт вел меня, не представляю; и еще меньше могу объяснить, откуда брались силы. Я шагала из последних сил, и мешок, который сперва казался мне легким, становился с каждым шагом тяжелее. Каждый шаг казался последним! Но вот лес поредел, я вышла на луг, и вдали, за излучиной реки, блеснул огонек. Какое счастье, что они догадались не погасить лампу! Я бы свалилась в полутора-двух километрах от цели. Но какими бесконечными показались мне эти километры! Один шаг — и я останавливалась, тяжело дыша. Я не смела опустить мешок на землю, так как чувствовала, что не смогу его поднять. Только вид огонька возвращал мне силы. Пройдя лужок, я очутилась в роще, за которой находился барак. Деревья заслонили огонек, и это окончательно лишило меня сил. Я свалилась…

Было далеко за полночь, когда я вновь с трудом взвалила на себя мешок и поплелась, дрожа от усталости. Вот лестница. Последним усилием я, ухватившись за перила, одолела и ее, но переступить порога не смогла: только рванулась вперед и растянулась на пороге. Мешок картошки глухо стукнулся об пол. Я потеряла сознание. Подняли меня Анна Михайловна и дневальная. Другие не захотели прерывать свой сладкий сон.

Тогда я была лучше, чем теперь. Я всегда старалась не приобретать житейской мудрости, которая покрывала своей копотью в душе то, что должно быть прозрачным, как хрусталь. И все же теперь я была бы неспособна поступить так, как тогда: разделила картошку на 5 равных долей и себе взяла лишь одну. Остальные предназначались Лотарю, его матери, Миньке Слоновскому (как кузену Лотаря) и Елене Греку, просто как землячке. Это была последняя картошка, доставшаяся мне в Нарымском крае!

А Лотарь и Минька этот свой выходной провели в Черкесске. Пили молоко, ели рыбу, сметану. На мою долю они не догадались чего-нибудь купить: то ли больше не нашли, то ли денег не хватило. Но тогда я еще не умела отличать force majeure[5] от эгоизма.

Вольные и ссыльные

Не могу сказать, чтобы я была ненаблюдательной. Просто иногда бывает недостаточно увидеть, чтобы заметить. Вернее, понять увиденное. И труднее всего в других заподозрить то, на что сам неспособен.

Я возмутилась, когда Елена Греку мне сказала:

— Очень бесстыдные здесь девушки! Особенно Аксинья. Любой из лесорубов их покупает за миску похлебки! И даже не отойдут подальше, а тут же, рядом, у крыльца…

Увы! Не только Аксинья, а и Нюра, Фрося, Мотя. Чего тут больше, голода или распущенности, определить я так и не смогла.

Груня Серебрянникова — вольная. Она не сослана тогда, когда раскулачивали или проводили коллективизацию. Она представительница «местной аристократии», предки которой были сюда сосланы за убийство еще при царях. Не то она вдова, не то мужа в 37-м забрали. Разобраться в этом трудно: у нее пятеро сыновей, причем все носят разные фамилии, к тому же еще птичьи: есть Ласточкин, Скворцов, Воронов, потом, кажется, какой-то не птичий и, наконец, пятый — Колька Орлов, который, по ее словам, сосал грудь до 7 лет.

— Запрягу ему коня, нагружу в сани назем, а он отвезет на огород и там раскидает. А как вернется, кнут за пояс и идет ко мне: «Мамка, титьку», — расказывает она с какой-то особой гордостью.

Турыгины — ссыльные. Должно быть, видали лучшие дни. Отец, в прошлом часовых дел мастер, начитанный, образованый, но «убитый судьбой» человек. Он и вся его семья — обреченные люди: здоровье у всех подорванное, а в тайге выживают лишь сильнейшие.

Пашке 18-й год. У него далеко зашедший туберкулез легких. Лесоруб. Обожает книги и сам немного поэт. И — художник: неплохо рисует палочкой на песке (бумаги нет, как нет и глины, почва там — лишь песок и торф). Шуре 16 лет — и тоже туберкулез. Любит петь. Очень слабеньким, но верным голоском. Замечательная рассказчица: говорит плавно, красиво и образно. Володьке 11 лет. Работает также в лесу. На редкость одаренный, смышленый мальчик с пытливым умом.

— Ах, если бы я мог учиться! И еще рисовать. Тетенька, давайте говорите со мной по-немецки. Я выучусь, ей-Богу!

И правда: работая рядом со мной, он постоянно расспрашивал и вскоре уже мог кое-как составлять фразы. Зимой он работал кольцевиком: носил почту из Суйги в Усть-Тьярм — 55 километров. Встречались мы редко, и он с такой грустью говорил:

— А я начинаю забывать немецкий… Как жаль…

Есть еще Вася-левша, лет шести. Хилый. С большими ушами и умными глазами. Он и мать — всегда больная, грустная женщина — никогда не выходили из барака. Поражало, как этот юный философ мог часами болтать босыми ногами, монотонно повторяя:

— Исть охота, а исть нечего!

Колька Орлов, которому было 10 лет, в лесу не работал. Право на 700 грамм хлеба (а не 150, причитающихся неработающему) он зарабатывал тем, что колол дрова для кухни и для барака. В свободное от работы время он любил играть с Володькой Турыгиным, и мать ему выговаривала:

— Сколько раз я тебе запрещала играть с Турыгиным. Он тебе не пара! Он ссыльный, а ты вольный!

Как меня поражало это деление на касты!

Бесклассовое государство

Постепенно я убеждаюсь, что в этой стране, в которой мне суждено был жить и которая претендует на звание «бесклассового государства», не только существуют резко разграниченные классы, но и между этими классами, верней кастами, глухая стена враждебности и недоверия.

Где-то наверху — господствующий класс, класс угнетателей. К ним я еще не успела присмотреться и соприкоснулась с ними лишь дважды: когда они руководили изгнанием нас с мамой из родного дома и во второй раз, когда они руководили «великим переселением народов» в телячьих вагонах из Бессарабии (и, как я впоследствии узнала, из Литвы, Латвии и Эстонии).

Затем — вольные. Потомки преступников, поженившиеся на татарках, а также представительницах северных, таежных народностей. В большинстве низколобые, скуластые, с прямыми черными волосами. Характер угрюмый, жестокий. Среди девчат попадаются миловидные, «пикантные».

Наконец, ссыльные тридцатых годов. Это очень пестрый контингент. Несчастный. Запуганный. Большинство — с Украины. Есть из Белоруссии. Есть с Алтая. Глубокие старики и молодежь. Люди сорокалетнего возраста отсутствуют. Много женщин с детьми. Как мне после объяснили, мужчин похватали в 1937 году по какой-то 58-й статье. Что это?

Назад Дальше