Сколько стоит человек. Тетрадь третья: Вотчина Хохрина - Керсновская Евфросиния Антоновна 7 стр.


Собственно говоря, моя работа была самая каторжная: нужно было всюду поспеть и все успеть, и оплачивалась она до смешного низко, но у Афанасьева дело обстояло не в пример хуже. К вечеру смотреть на него было тяжело. Помню, как однажды он, ломая руки, опустился на пень.

— Фрося, — сквозь слезы взмолился он, — я не могу! Пересчитай ты эти проклятые сантиметры! Три месяца назад Сима родила мне дочку. Хоть бы до весны дотянуть — сходить в Каригод посмотреть на своего ребенка! Засудят, в тюрьму угонят — и не увижу я ее. О Боже, Боже! Пожалей мое дитё…

Когда меня судили, то одно из обвинений строилось на доносе, написанном им, в котором он указывал, что я не одобряла распоряжений начальника. Очной ставки, однако, с ним не было: к тому времени Хохрин его уже засадил в тюрьму. Успел ли он повидать свою дочку, не знаю.

Разумеется, при таких условиях работы травматизм был весьма высок. И остается лишь удивляться, что он не был еще выше. Должно быть, оттого, что очень уж сжились местные лесорубы с тайгой!

С колхозниками, отбывающими трудгужповинность, дело обстояло хуже. Хотя, казалось бы, должно быть как раз наоборот: они были сравнительно сытые, «на своих харчах», и никто их не подгонял, так как они должны были «закончить урок» и — айда до дому.

При мне была убита одна девушка. Многие ей позавидовали, так как смерть ее была легкой: сосновый сук прошил грудь и пригвоздил ее сантиметров на сорок к мерзлой земле. Но тут уже ничего не поделаешь: со смертью спорить не приходится и помочь бедняге оказалось уже невозможно. В другом случае — совсем иное дело: одного крепкого, как бык, колхозника зашибло пачкой (охапкой сучьев, застрявшей на соседнем дереве: ее можно не заметить, и она неожиданно срывается и может нанести тяжелое, порой смертельное, увечье). Череп не рассекло, потому что шапка-ушанка была очень плотной, но теменная кость была вдавлена, и человек был долгое время без сознания. В глубоком обмороке он пролежал минут 35–40, затем открыл глаза, но ни на что не реагировал. Потом — судороги, рвота и опять обморок.

Нет! Этому трудно поверить, но было именно так: Хохрин приказал ему работать. При сотрясении мозга, даже незначительном, если человек был без сознания минуту или меньше, первое, что необходимо пострадавшему, — это покой. Но Хохрин бубнил свое:

— Солдаты на фронте… Мы фашистов унистожим…

Человек подчинился, попытался работать. Домой его привели. Верней — приволокли. Медсестре Оле Поповой Хохрин приказал:

— Освобождения не давать!

Первые день-другой ему, казалось, было не так уж плохо, хотя рвота мучила почти непрерывно. Затем боли начали усиливаться, сознание не возвращалось. Сначала он молча поскрипывал зубами, затем стал стонать, бормотать и под конец — кричать.

Возвращаясь с работы в колхозный барак, где мы жили, я уже издалека слышала:

— Головушка… За что? За что?.. Головушка…

Монотонно и непрерывно. Немного он успокаивался, когда я клала на голову холод. И так сама чуть живая от усталости, ночью, вернувшись с работы, я возилась с больным: меняла и споласкивала пеленки (он мочился непроизвольно), поила его и меняла компресс. Пусть он обречен, но я не могла иначе…

Тут у меня опять произошла крупная коллизия с Хохриным.

Прихожу я однажды с работы. Ох, отдохнуть бы поскорей! Вот сейчас вымою больного, положу лед на голову, он притихнет немного и тогда — спать, спать! Но что это? В бараке темно. В темноте мечется больной:

— Головушка… О Господи!.. За что?.. Головушка…

В темноте топчутся люди, наталкиваясь друг на друга.

— В чем дело? Почему темно? Где лампа?

— Лампу Хохрин велел отнести в клуб: он проводит собрание.

— Так ведь в клубе есть большая лампа!

— Из клуба лампу Валентина Николаевна забрала: у ее лампы стекло лопнуло.

— Ах так!

И вихрем — в клуб. Куда и усталость делась! Мгновение задержалась на пороге. Ровно столько, чтобы услышать: «…Фашистов мы унистожим…» И твердым шагом — к трибуне.

— Дмитрий Алексеевич! Нам нужна лампа: у нас лежит тяжелобольной.

Немигающие глаза уставились на меня. «Глаза трупа», — подумала я и даже вздрогнула от отвращения.

— Ваш больной — си-му-лянт, — проскрипел он в ответ, — он просто не хочет работать.

— Этот «симулянт» умирает. И умирает оттого, что вынужден был работать с сотрясением мозга и повреждением черепа. Если бы тогда вы не заставили его работать, дали отлежаться, то теперь ему не пришлось бы лечь в могилу! А лампу велите принести из дому: у вас их две.

Я взяла лампу и, не потушив ее, понесла к выходу. «… сорвала важное производственное совещание, оставив зал в темноте», — значилось в доносе Хохрина.

Уму непостижимо!

Здесь я описываю лишь то, что видела сама, своими глазами, и лишь в редких случаях то, что слышала от очевидцев, не заинтересованных во лжи. Поэтому упомяну лишь вскользь, что Зейлик Мальчик (которому в столовой выбили глаз ногой, так как кто-то вскочил на плечи соседа и пробирался по головам к раздаточному окну) куда-то исчез, и, говорят, его нашли километрах в 18–20 повесившимся. Исчез также и рыженький Дрейман: пошел рыбачить и не вернулся. Утопился или просто утонул? А может, сбежал и замерз? А вот средневековую сцену, когда Барзак валялся в ногах у Хохрина, рвал на себе волосы (впрочем, там и рвать-то было нечего, поскольку Барзак был лысым), целовал ему ноги, умоляя о том, чтобы тот сменил гнев на милость, я видела сама.

Уму непостижимо! В ХХ веке…

Как я уже говорила, Барзака взяли со всей семьей, включая и мать 92-х лет. Был он в прошлом владельцем обувного магазина и сумел взять с собой целый чемодан модельной обуви. Казалось бы, такое «богатство» должно было помочь ему устроиться безбедно. Но кому, кроме самого Хохрина, могла в Суйге понадобиться модельная обувь? А Хохрин знал, что и так он эту обувь получит. Пожалуй, кроме обуви, водились у Барзака и деньги, но прокормить старуху мать, рыхлую и всегда больную жену и двух малолетних детей, устроить сына Леву, мальчишку четырнадцати лет, в кузню, да и самому устроиться возчиком — на это нужны были деньги и деньги. Возчиком работать было, безусловно, легче, чем лесорубом. Кроме того, можно было привезти на коне для себя топливо, а не тащить на горбе хворост из лесу. Но погрузить лесину на санки, закинуть ее конец на подсанок, увязать все это цепью на морозе — это требовало сноровки! А откуда толстому, с дряблой мускулатурой торговцу модельной обувью ее взять, сноровку-то?

И грустно, и смешно было видеть, как неумело берется он за дело! Там, где нужно было действовать стягом (рычагом), он пытался — со стоном и кряхтением — катить руками. Закрепить бревно цепью он также не умел. В пути бревно скатывалось, и надо было начинать все сначала. Отсюда невыполнение нормы, а систематическое невыполнение нормы влекло за собой смертный приговор, иначе и не назовешь исключение из списка на получение хлеба. Вот так-то бедняга Барзак, целуя валенки начальника, умолял его об «отмене приговора».

«Царь-Голод» и полномочный министр его — Хохрин!

Счастливая весть

В начале войны ссыльных не призывали в армию. Я подразумеваю старшее поколение. В первые же месяцы войны молодое поколение — те, кому было 18–19 лет, — были «восстановлены». Продолжая оставаться ссыльными, они получали право умирать за родину, то есть за Сталина, загнавшего их с родителями в Нарымские болота. Старших же стали брать в трудармию, куда-то в Томск на лесную биржу, где им приходилось не сладко.

С женой одного из этих трудармейцев я часто разговаривала. Вернее, говорила Нюра: ей просто надо было кому-нибудь излить свое горе. Помочь ей я не могла, но, очевидно, в том, что я ее терпеливо и с сочувствием выслушивала, было для нее какое-то утешение. Но вот однажды я ее встретила по пути в столовую.

— Фрося! — крикнула она мне вдогонку (в столовую все направлялись бегом, помня о том, что tarde venientibus — ossa[12]), — на обратном пути зайди на минуту. У меня радость!

«Должно быть, ее мужа отпускают домой!» — подумала я.

И вот я у Нюры. Вся семья в радостном возбуждении, Нюра так и сияет.

— Ты знаешь, мне с оказией принесли от Васи письмо. Вот оно, видишь? Муж пишет, что он женился…

Я чуть не скатилась от удивления под стол. «Боже мой, — думаю, — она рехнулась…»

— Так это и есть твоя радостная весть?

— Ага, ага! Да ты пойми, он женился; у нее муж на фронте, своя изба, огород, так что картошка своя. И — досыта. И корова дойная. Сейчас молока мало, но на Пасху отелится!

— Постой, постой! — прервала ее я. — Чему же ты-то радуешься?

— А то? Он сыт и мне не надо посылок снаряжать, ведь у меня шестеро, и все мал мала меньше… Я детям даже их 150 грамм не давала, все на сухари сушила! И мясо в печи высушивала, и из творога крупу сушила. Все от себя и от детей отрывала, чтобы он там не замер (то есть «не умер», как говорят по-сибирски). Теперь он жив будет. И даже сыт. И я смогу детей кормить.

Я понимала, что она в чем-то и права, но трудно перестроить свой образ мышления, и ее резоны как-то не доходили до меня.

— Но если он из Томска не вернется?

— Как не вернется?! Чай он ребятам отец, жалеет ведь он их! Да и муж после войны к своей-то возвернется…

— А если мужа убьют? Не останется он у вдовы?

Она на мгновение призадумалась. Затем махнула рукой и сказала:

— Там видно будет! Главное, он сыт. И я могу от детей не отрывать последнее. Пусть мы и не очень сыты, но все же не замрем, однако!

Я шла домой в раздумье: в чем же счастье? Пожалуй, как мать, она права. А женщина — это прежде всего мать.

Неподготовленная речь стахановца

Мои силы с каждым днем таяли. И все же, если сравнить с остальными моими земляками, то, пожалуй, я держалась куда лучше их. Они почти все совсем сдали. Хохрин не мог не видеть, что это уже не рабочая сила и что их надо подкормить, чтобы от них был какой-то прок, но он не допускал и мысли, что одного кнута бывает недостаточно.

Нет, он не был хозяином! Достаточно было посмотреть на лошадей… Возчики, перевыполнившие норму, получали право покупать пироги со свеклой или с брусникой. И этими пирогами угробили лошадей. Жутко был смотреть, как озверевшие от голода возчики избивали выбившихся из сил лошадей. Упавшая лошадь только вздрагивала от сыпавшихся на нее ударов, а возчик выл от отчаяния, видя, что пирога ему не видать. А лошади были замечательные. Вообще сибирские лошади крепыши. Если бы не эти пироги…

Впрочем, главное — это система Хохрина.

С людьми поступали так же неумно (о гуманности я уж и не говорю): обычные стимуляторы — голод и страх — действовали, как кнут на упавшую от усталости лошадь. Тогда Хохрин решил увеличить порцию собраний! Нас стали еще чаще сгонять в клуб, и каждого в отдельности он пилил за недостаточное рвение.

Среди лесорубов лучше всех справлялся с работой Вася Пушкарский — местный, и притом вольный. Вот на него-то Хохрин и рекомендовал нам равняться.

Пушкарский как стахановец пользовался огромными преимуществами: он получал и хлеб и суп вне очереди, имел право покупать две и даже три порции супа и второе блюдо — что-нибудь мясное, из конины. Хохрин был вполне уверен в том, что Пушкарский достаточно подготовлен, чтобы преданно вторить ему, Хохрину. Этим объясняется то, что он предложил Пушкарскому выступить с трибуны. Тот замялся, бормоча:

— Димитрий Алексеевич, я не умею… Да и сказать нечего.

— Иди, иди, Пушкарский! Поделись своим опытом, пусть и они знают, чего можно добиться при желании.

— Да ничего я им не могу посоветовать! Они ведь сами охотно…

— А я говорю: ты можешь и должен поделиться своим опытом! Не рассуждай, а рассказывай!

Пушкарский неохотно взошел на трибуну. С минуту стоял он, растерянный и удрученный. Но затем вдруг встряхнулся и заговорил:

— Вы хотите знать, почему я выполняю норму, а они нет? Так вот. Осенью я заколол быка. У меня есть мясо. Я иду на работу сытый. И с собой беру кусок мяса. У меня нет детей, нет и стариков дома. Жена работает со мной. И мы сыты… И все же вечером, кончая работу, я едва на ногах стою. Шатает меня, ровно ветром, аж руками за деревья хватаюсь…

Тут он махнул рукой и сошел с трибуны.

В зале царило гробовое молчание.

Больше стахановцем он не был. Стахановцем назначили, именно назначили, Васю Тимошенко.

Торжество Хама

Крепыш лет 18–19, пышущий здоровьем. Маленький череп, лунообразное лицо, оттопыренные уши. Пожалуй, добродушен. Безусловно — глуп. Оказался он самым подходящим для Хохрина экземпляром. Понял, какими он будет пользоваться преимуществами и сразу уверовал в то, что он и есть пуп земли. Для него в столовой отдельный стол, на столе вымпел, за спиной на стене надпись крупными буквами: «Стахановец». Он может покупать столько порций, сколько захочет, — а ведь в котел закладывают продукты по числу рабочих! Кроме того, в магазине ему продают в банках свиную тушенку и бобы в сале.

Ну до чего же стало отвратительно на него смотреть! Ходит вразвалку. На роже, лоснящейся от жира, ухмылочка. Словом, олицетворение того, что называется «торжествующий хам». В столовую он приходил с ведерком. Получит 8 порций супа с ржаными галушками, вольет в ведро жижу, распечатает банку мяса и демонстративно чавкает, развалясь за своим личным столом, вытянув ноги.

Мы, рабочие, старались держаться подальше, чтобы не чувствовать всю унизительность нашего положения. Но кое-кто из числа моих земляков постоянно там околачивались в надежде на рыбьи и вообще любые иные кости. Помню, как к нему подошел Александров, некогда редзеш (зажиточный крестьянин) из Стойкан, и умолял дать ему хоть немного жижи из ведра. Александров, еще недавно упитанный, круглолицый паренек тоже лет восемнадцати, был страшен: худой, растрепанный, заросший, грязный, сгорбленный, с лихорадочно блестящими глазами.

— Очень ты мне нужен! — ухмыльнулся Тимошенко. — Я эту жижу теленку отдам!

Мне вспомнилась Ядвига, которая порцию супа тоже лила в ведро, чтобы, разбавив водой, накормить своих восьмерых дочерей.

Мне стало бесконечно противно, я поспешила проглотить свою баланду и ушла.

…Позже, когда я сидела в КПЗ, нас, женщин, как-то погнали в баню. На обратном пути, на мосту, наш конвой встретился с мужчинами, которые уже возвращались из бани. В последнем ряду, жалкий и растерянный, плелся Вася Тимошенко.

Злорадство — отвратительная черта. Но почему-то в ту минуту я думала иначе…

Заработок со знаком «минус»

Я не присутствовала на том собрании, когда Хохрин провозгласил новый принцип, по которому работа каждого члена бригады будет учитываться отдельно.

Он категорически запретил всякую взаимопомощь! Каждый член бригады выполняет только свой вид работы и не помогает товарищу, а по выполнении своей работы выполняют всей бригадой работу, непосильную для кого-либо в бригаде, но выполняют за его счет!

Я не могу себе представить что-либо более идущее вразрез с учением Карла Маркса или хотя бы с логикой, не говоря уж о человечности.

У лесорубов, равно как и у шахтеров, очень развито чувство взаимной выручки. Даже голодные, ослабевшие и озлобленные, они понимают, что если я помогу Афанасьеву соштабелевать уже готовые бревна, то он мне поможет перевернуть сутунок, который, падая, пригвоздился суком в промерзлый грунт, и нет ничего удивительного, что мы оба поможем Чохову стащить «кошкой» зависший хлыст — срубленное дерево.

Но Хохрин сам лично следил, чтобы его распоряжение строго выполнялось. Никто не умел так, как он, незаметно подкрасться и выследить «нарушителя». Тогда — горе всей бригаде! Вся выполненная ими работа анулируется…

Он полагал, что таким путем человек будет работать с полной отдачей. Так оно и было… Как с теми лошадьми, которых забивали насмерть, когда они были не в силах даже встать, а не то что работать.

Я мастерски научилась орудовать стягом. Рычагом, как утверждал Архимед, можно перевернуть Землю, если найти надлежащую точку опоры. Но где найти ту точку, когда сосновое бревно длиной 8 метров и диаметром 80 сантиметров (в тонком конце) «пришпилилось» двадцатисантиметровым суком на глубину в 70 см?

И сейчас, когда с той поры прошло более четверти века, я помню, как темнело в глазах и будто вспыхивали зеленые огни, какой шум и звон стоял в ушах, а во рту ощущался привкус крови, когда, напрягая последние силы, я пыталась оторвать бревно от замерзшей земли!

Бесполезно! Это было явно не под силу даже мировому рекордсмену. И как торжествовал Хохрин, когда, после того как в конце дня бревно было перевернуто усилиями всей бригады, против моего имени он мог с наслажением в графе «заработок» поставить «ноль». Проработав с предельным напряжением 12 часов, я не заработала ни копейки. А один сучкоруб на соседней делянке, проработав целый день, задолжал 4 рубля 20 копеек!

Моя «лебединая песня»

Это было мое последнее выступление. Я ворвалась на помост, оттеснив Хохрина.

— Товарищи! — обратилась я с трибуны ко всему залу. — Даже больше, чем товарищи: братья! Так как каждая бригада — трудовая семья, а дети из одной семьи — братья, то разве допустимо, чтобы брат брату был врагом?! Чтобы брат отнимал у брата его трудовую копейку, его кусок хлеба, его жизнь?! Государство — это большая семья, а каждая семья, в том числе и трудовая, то есть бригада, рабочий коллектив, — это та живая клетка, одна из многих миллионов, из которых состоит государство! Так допустимо ли создавать вражду и сеять ненависть в трудовой семье, которая является составной частью нашего государства? Это безумное и преступное распоряжение, которое могло родиться только в душе злодея или — в уме безумца! В трудную для всей страны минуту более чем когда бы то ни было нужна взаимная выручка. Как там, на кровавом фронте, так и здесь, на трудовом!

Назад Дальше