Ханжин Андрей (Литтл) Рассказы - Андрей Ханжин 11 стр.


Великолепное место для слабых духом! Здесь проще оправдать ничтожество.

Могила для воина.

Внутри камеры — мальчик лет двадцати с прыгающими глазками. Жёлтые от никотина пальцы. Нога на ногу, подрагивает.

— Какая беда, земляк?

— Кража. Сегодня приговор. Два года запросили, может отпустят…

Я знаю, что никуда его не отпустят. Таких не отпускают. Слишком наивен и почти не виновен для того, чтобы вот так просто оказаться на свободе. Ему нужно посидеть немного, как раз пару лет, заразиться всеми инфекциями преступного мира, отравиться смрадом ненависти, надышаться подлостью, сломаться и сгинуть совсем. Чтобы потом, в зрелости, если доживёт, осознать себя и осудить себя за то, что сотворили с ним другие.

Конвоирка наполнена тенями таких мальчиков. Конвоирка пропитана слезами девочек, проклятьями их, желаньями их, надеждами их.

То, что человек испытывает здесь, невозможно испытать ни в каком другом месте. Первые минуты после вынесения приговора. Первые ощущения после того, как узнаешь, что на ближайшие три, восемь, двенадцать, двадцать лет жизни местом обитания станет небольшая, строго охраняемая территория с жестокими внутренними законами и с обезумевшими от пороков соседями. Первые минуты после вынесения смертного приговора… Пожизненное заключение. Всё знают эти стены. Изрисованные, исцарапанные отчаянным матом двери — подтверждение тому.

— Дронов!

— Роман Михайлович.

— Готовься в зал.

Вертухай несильно затягивает наручники. Он идёт за мной шаг в шаг по светлому коридору, указывает на повороты, направляет на лестницу, подсказывает этаж.

В зале он перестёгивает браслеты, руки оказываются спереди, хлопает меня по плечу и усаживается рядом со мной на лавочку. Клетки в зале нет. Гуманизм.

Ждём.

Конвоир — начальник конвойной команды.

Он вежлив со мной.

Он заинтересован во мне.

Полчаса назад я сообщил ему, что как только мы вернёмся из зала, к нему подойдет девушка, вручит ему пятьдесят баксов, и он позволит ей встретиться со мной. Мы будем говорить с ней наедине. В пустой камере. Двадцать минут за полста американских долларов. Вертухай мечтает о недолгом заседании суда.

— Прошу всех встать, суд идёт!

И снова путаница событий. Обсуждения действий, которые происходили совсем не так. Опора на слова, которых никто не произносил. Оправдания нелепы, потому что никого не интересует не то, что оправдание, никого из присутствующих не интересует даже обвинение. Бесчувственная постановка.

Его Честь Федеральный Судья с незапоминающейся фамилией чуть покачивает головой, пока представитель прокуратуры быстро и монотонно зачитывает обвинение. Его Честь Федеральный Судья не жаждет моей крови. В каком-то смысле, я даже ему симпатичен, но обвинительная сторона аккуратно и мастерски выкладывает кирпичики фактов, сращивает их раствором следственных экспертиз, простукивает уложенный рядок и принимается за следующий. Нет трещин в этой архитектуре, хотя мне кажется, что речь идёт не обо мне.

Судья покачивает головой.

Монотонная речь прокурора.

«… таким образом подсудимый Дронов Роман Михайлович совершил деяние квалифицируемое по статье сто пятой части первой УК РФ, то есть совершил умышленной убийство без отягчающих обстоятельств учитывая то что Дронов ранее судим за тяжкие преступления судимости не сняты и не погашены а теперь совершил особо тяжкое преступление обвинение просит суд признать Дронова особо опасным рецидивистом и назначить ему наказание в виде четырнадцати лет лишения свободы с отбыванием срока в колонии особого режима».

Я не романтик. Я не умею жить без любви, подменяя это чувство суррогатной тоской по улетающей к экватору стае. Без любви я не восторгаюсь изменчивой весенней луной, не радуюсь ожившим клёнам на Большой Никитской, не жду в упавшем на окна вечере сладкого наваждение одиночества. Без любви я просто умираю.

Подыхаю и мечусь в непрерывной агонии, через края хлебаю огненную воду, и проклинаю тот день и тот час, когда впервые почувствовал как ласковое жало молниеносно пронзило меня в солнечное сплетение. Словно угнетённый опиюшник, слонялся я по ночным улицам в поисках мучений, способных заглушить эту невыносимую пустоту в сердце, эту рану утраченной любви. И демоны брели со мной. И демоны во мне. И я в их абсолютной власти. И страшное врубелевское панно на фасаде «Метрополя».

«Чего желаете?» — кривляются аскетичные демоны.

Желаю вшей, обоссаных штанов, желаю караулить пустые бутылки и глотать опивни…Желаю сочинять стихи на помойках и швырять эти рифмы безразличным матрёнам, стоя на углу, возле Дома актёра на Старом Арбате.

И демоны облизывают когти. И ползают под кожей. И все дальнейшее происходит независимо от меня. Буднично, просто, бессмысленно и бесчеловечно.

— Прошу всех встать, суд идёт!

Нас четверо в залитом тяжелым августовским солнцем зале. Четверо: конвоир, секретарша, Его Честь Федеральный Судья и я, нервно-замкнутый, раздавленный, крохотный, ни на что не надеющийся, безразличный, опустошенный.

Его Честь уже не качает головой, не улыбается. Он стал торжественным и значимым. Он зачитывает мне приговор, словно увлекательную повесть, артистично выделяя выдающиеся, по его мнению, моменты и смакуя подробности в перечислении медицинских терминов «колото-резанное ранение живота с входной раной верхней трети поверхности живота с повреждением брюшины и брыжейки тонкого кишечника и развалившегося внутрибрюшным кровотечением…»

И обо мне:

«Согласно заключению стационарной судебно-психолого-психиатрической экспертизы у Дронова Р.М обнаруживается органическое расстройство личности смешанного генеза (травматическое, интоксикационное) об этом свидетельствуют данные анамнеза… с последующим развитием астено-невротических проявлений психопатоподобных форм поведения с расстройством влечений (употреблением спиртных напитков и наркотических средств), эмоциональной неустойчивостью».

Пауза.

«Указанное психическое расстройство не сопровождается грубыми нарушениями интелектуальномнестической сферы… и выражено не столь значительно, чтобы лишать его способности осознавать общественную опасность своих действий…»

Пауза.

«Оценивая данное заключение в совокупности с другими, исследованными в суде доказательствами, суд признает его достоверным и научно-обоснованным, а Дронова Р.М. — вменяемым»

Его Честь приближает кульминацию.

Пауза.

И…

«Четырнадцати годам лишения свободы с отбыванием срока в исправительной колонии особого режима».

Всё. Бесцветные судейские глаза снова наполняются человеческим сочувствием.

— Подсудимый, приговор понятен?

— Яснее не бывает.

Паутинка в конвоирке едва заметно качнулась и приняла в себя ещё несколько пылинок отчаяния. Демоны мгновенно отпустили и в пустоте какая-то холодная невидимая сущность, царапнула ледяным когтём уставшее вдруг сердце. А потом не осталось ничего.

А ты… А ты, последняя моя надежда, ещё во что-то веришь! Ты же знаешь, точно так же, как и я, знаешь, что больше не будет уже ничего.

У нас двадцать минут.

У нас ещё несколько минут жизни. И пока человек жив, о нём нельзя сказать ничего определённого.

Много, много лет подряд я видел перед своими глазами только её лицо. Много, много лет назад я потерял способность различать другие лица женщин. Ничего уже не понимая и пытаясь избавиться от этой нечеловеческой зависимости, я бросался в любые — чем ужаснее, тем лучше — объятия… и ненавидел тех, с кем случайно оказывался в постели. И издеваясь над собой, признавался в любви этим кошмарным прошмандовкам, потому что только так мог отблагодарить их за несколько мгновений свободы.

Моя любовь…

Она отвечала мне тем же, потому что чувствовала то же, что и я, мучилась той же страстью и ненавидела себя за эти чувства. Она знала обо мне всё. Я знал о ней ещё больше.

Двадцать минут — мгновенная вечность.

Нам не о чем больше говорить. Нам давно уже не нужно ни о чём говорить. Мы достигли того уровня понимания друг друга, когда слова только мешают передать то, что чувствуешь на самом деле.

Время не имеет значения.

Двадцать секунд, минут, часов, лет, веков…

Её когда-то тёмные, а теперь до бела выжженные Карибским солнцем волосы разливаются по плечам, стекают на грудь, за спину, и размываются где-то там, уже не здесь, не в этом мире. Она всегда разная и одна и та же. Сине-серые глаза. Я смотрю сквозь них, смотрю туда, в мир, где блуждают неоформленные тени несбывшихся мечтаний.

Мы никогда больше не встретимся.

Это последние двадцать минут нашей любви.

Там, за сине-серыми глазами, только грусть. Грусть и рассыпающиеся надежды. Я вижу, как она пытается отыскать во мне хоть что-то … Хоть что-то, за что могли бы зацепиться меркнувшие призраки любви. Ищет. И не находит.

Мы никогда больше не встретимся.

Это последние двадцать минут нашей любви.

Там, за сине-серыми глазами, только грусть. Грусть и рассыпающиеся надежды. Я вижу, как она пытается отыскать во мне хоть что-то … Хоть что-то, за что могли бы зацепиться меркнувшие призраки любви. Ищет. И не находит.

Её глаза обесцвечиваются и проваливаются в бездну невыносимого одиночества.

Между нами ничего больше не произойдет. И это самое душераздирающее открытие, которое предназначено лишь для одного — для убийства бога. Теперь и мне ясно, отчётливо и однозначно понятно, как ошибался я в своих представлениях об этой женщине! Ничего не знал о ней, кроме того, что видел. А видел так мало… Теперь мне даже страшно пересказать самому себе, что же пронеслось в сознании за эти мгновенные двадцать минут.

Что теперь?

— На вашем счету ноль. Всё, всё, всё.

Она шепчет мне: «Давай дадим ещё полторы штуки. Мне всё равно не на что тратить эти деньги».

Зачем?

Ещё двадцать минут и всё станет настолько очевидным, что не останется места даже переживаниям.

Нет!

— Всё, всё, всё. Время.

Я возвращаюсь в паутину. Разум ещё не осознаёт четырнадцатилетнего приговора. Разум тупо фиксирует: если я когда-нибудь освобожусь, мне будет пятьдесят. О том, что будет происходить между этими датами — днём ареста и днём освобождения — ни мысли, ни намёка. Ничего. Я знаю, что делать завтра, но не знаю, что делать сейчас.

Верю, верю! и ничто не сможет разрушить мою веру в то, что любовь никогда не покинет меня. Будет больно. И одиночество подкараулит где-то в глубокой тиши лагерной ночи. Будет невыносимо жить и мысль о самоубийстве покажется такой светлой, как слёзы серо-синих глаз. Но жажда мучений не позволит завершить всё одним росчерком.

И года будут тянуться и тянуться… И мне добавят за попытку побега. И жизнь превратится в вялый кошмар.

И где приют…

Приют Одиноких Странников — там, по ту сторону Атлантики, в прокуренном дешёвыми сигарами кафе на набережной. Пятидолларовая комната у толстой и жизнерадостной негритянки, знающей столько историй… Ром, сигареты, скучающие креолки, загробная сальса. Лицо расчерчено морщинами, в каждой из которых память о каждом прожитом дне. Глаза за чернью стёкол, а на пузе — синяя русская мадонна.

Не повезло, остался жив.

Я отчётливо вижу себя на этой залитой океаном набережной, в этом чёрном баре, в солёной от пота одежде, глядящего в никуда и ждущего предложения о работе. Любой работе, на которую согласны все, кому уже нечего терять, кто проигрывает ночи в карты, пропивает мизерные выигрыши и обещает доверчивым креолкам беззаботную жизнь после удачного рейса из Колумбии в Мексику.

Все обещают. И никто не возвращается назад. А чёрные девчонки, которым тоже нечего терять, продолжают верить в волшебные чары своих красных платьев, лакированных босоножек и ярких пластмассовых браслетиков.

И пока я знаю об этом, мне ещё хочется жить. И пока я жив, обо мне нельзя сказать ничего определённого.

Сентябрь 2002 г.

Ноябрьские

Отчего приспичило выбираться из Вильнюса в такую отвратительную погоду, в сумеречный снегодождь, черт знает… Что-то обломалось в душах, нарушилась гармония, вот и отбыли. А могли бы…

А могли бы и зиму пережить, а не только тоскливый прибалтийский ноябрь 1981-го. Гитка тогда еще обитала в отдельной квартире на первом этаже древнего, как сам Гедеминас, дома в старинной части литовской столицы. Чуть подняться по брусчатке бывшей улицы Горького — кривая такая улочка, как биография Алексея Максимыча — черт знает, как теперь называется эта улица. Да и Гитка там давно не живет. И живет ли вообще?

Почему-то кажется, что все умерли.

Не в этом суть.

Просто могли бы дождаться лучшей погоды. Тем более, что Вайва — еще одна чумовая литовская мажор-хиппи — загоралась амурной страстью к Шмелькову, и даже позволила хозяйничать в домашнем холодильнике, когда ее родители отправлялись служить родине. И рядом с холодильником стояла трехведерная бутыль сладенького домашнего вина. Можно, в общем, зимовать.

Ночевали у Гитки.

Полное имя — Эгидия. Фамилия стерлась в файлах памяти. А может и не было у нее никакой фамилии… Зачем ей фамилия?

Очкастая макушница 23-х лет. Точно такой же внешности, только минус наркотики, была учительница физики, ставшая секс-символом для 6-го «Б». Точно из такой же породы, минус физика, оказалась поразившая меня насмерть Ксюха Гончарова. Устойчивый психотип единокровной самки. Но то было «до» и «после». А Гитка случилась тогда, в ноябрьскую хмарь восемьдесят первого.

«Двигать отсюда надо» — прохрипел Шмель, наблюдая, как приличные, в общем, девушки запивают вымолотую в пыль маковую солому кислющим пойлом под названием «Гинтаро крантас».

Сожитель Гиткиной сестры Гражины — водила из городского медвытрезвителя — в тысячный раз прослушивал на бабиннике «Джулай монинг» Юрай Хипа… Прослушает, перемотает, снова: та-ла-ла… дерьмо это, навроде группы Стаса Намина… только на инглише.

Шмель не выдержал.

— Все, отваливаем!

— Давай. Только к Мире заскочим, жареную нутрию в дорогу возьмем. Все равно к вокзалу.

У Миры были ослепительно белые, именно белые, как снег на солнце, льющиеся густые волосы. Натуральных волос такого цвета я никогда больше не видел. И Мира жарила нутрий. И ела их.

Только железнодорожный вокзал оказался бесполезен. «Собаки» в сторону Белоруссии давно ускакали. А о поездах и говорить-то смешно… Пятнадцать копеек у нас на двоих. И алюминиевая кастрюлька с жирной толстошкурой водяной крысой домашнего приготовления.

Трасса на Молодечно.

Тьма.

Пятое ноября.

Снегомразь липкая с порывами ветра.

— Шмель, а кого мы в Минске знаем?

— В Минске мы знаем Женьку Сократа, но он сейчас в Москве. Фигня, у них там тусовка в кафе «Ромашка», найдем кого-нибудь, впишемся.

— А ты в Минске был?

— Доедем, будем…

Шли по трассе и распевали типа битловские песни, примерно так: «Ит зе хисторини бади лисен ту май стори, иф ю вонг ту си ля-ля регрет…» Какая на хрен разница!

Доехали. К вечеру шестого ноября. Без нутрии и без кастрюльки, разумеется. В те времена еще не было объявлено о глобальном потеплении, поэтому продрогли до ногтей.

Кафе «Ромашка» оказалось двухэтажным бетонником, стремным и пустым. Кофе и ириски «Золотой ключик». Никого. Белорусские хиппаны растворились в красном сочельнике. «Найдем кого-нибудь…»

Ранняя электричка на Борисов. Бригада поддатых рельсоукладчиков. Подсели в картишки… По сигаретке. На пару со Шмелем выиграли в очко полторы пачки «Астры». Борисов. Гигантской позолоты мрамор на вокзальной стене: «Город партизанской славы». Да, были здесь дела!..

— Леха, давай двинем отсюда скорей…

7 ноября.

Орша.

Два винегрета в буфете — 15 копеек! «Собак» на Смоленск не будет еще сутки. Ноябрьские. Небесных соплей нет, но мерзости не меньше. Все будто вымерло — такие у них праздники. На двоих ни одного паспорта, даже чужого. Я вообще во всесоюзном розыске. Праздничные менты с белыми шарфами, впрочем, рожи вполне будничные.

— Пройдемте…

Всю жизнь они предлагают куда-то «пройти». Их двое, нас двое. Пустая привокзальная площадь. Проходить с ними, ну никакого желания! И винегреты вдохновили… Шмель говорит: «Хотите стишок расскажу? По случаю праздника».

Правоохранители удивленно-настороженно:

— А документики бы…

— Слушайте, — хрипит Шмельков, -

Коммунисты схватили мальчишку,

Затащили в свое кагэбэ:

«Признавайся, кто дал тебе книжку

Руководство к подпольной борьбе?

Отвечай нам, кто злонамеренно

Клеветал на наш ленинский строй?»

«В жопе видел я вашего Ленина!» —

Отвечал им юный герой!

— Вызывай подмогу, Серый… — и оба попятились, очевидно сообразив, что натолкнулись то ли на диверсантов, то ли на сумасшедших. И не совсем понятно, что опаснее.

Как сумасшедшие диверсанты мчались мы по черной незнакомой Орше. Оторвались, но еще давили лужи подошвами и лужи хрустели, лопались и разлетались. Выскочили на автобусную остановку — слиться с ожидавшими автобуса гражданами.

Граждане, будто по команде, отступили от нас на два шага. Напротив дребезжала масштабная неоновая надпись «Станкостроительный завод». Буква «С» моргнула и погасла. Завод оказался «танкостроительным».

— Рассекретились, — пошутил Шмельков, — А вон там, во дворе, я видел вывеску «Шпион».

Граждане отступили еще на шаг и отвернулись. В автобус с ними мы решили не садиться. Пусть это был даже последний автобус. Для нас он все равно шел в никуда.

Он больше бессмысленный, чем беспощадный

Правду сказать, местное радио вскипятило мозг. Вертухаи это радио вообще не выключают. Только с шести утра и до отбоя оно в полную громкость завывает паскудным эстрадным разноголосьем, а ночью — на полделения тише, но теми же самыми, хм, голосочками.

Назад Дальше