И так у меня защемило сердце, что не могу больше ни слова вымолвить… Думаете, однако, что дочь Тевье не нашлась?
— Ведь ты, — сказала она, — сам говоришь, что человеку, который кается, даже сам бог прощает…
— Кается? — говорю я. — Слишком поздно! Веточка, что однажды; оторвалась от дерева, должна засохнуть! Лист, что упал, должен сгнить. И больше не говори со мной об этом! Хватит!
Увидав, что словами ничего не поделаешь, что Тевье уговорами не возьмешь, она припала ко мне, стала руки целовать и говорить:
— Отец! Пусть я умру здесь на месте, если ты и на этот раз оттолкнешь ее, как тогда в лесу, когда она к тебе руки протягивала, а ты поворотил лошадь и удрал!
— Да что ты, — говорю, — пристала ко мне? Что за напасть на мою голову?
Но она не отпускает, держит меня за руки и твердит свое:
— Умереть мне на, месте, если ты не простишь ее. Ведь она дочь тебе, так же как и я!
— Чего ты от меня хочешь? — говорю. — Не дочь она мне больше! Она давно уже умерла!..
— Нет! — говорит Цейтл. — Она не умерла, она снова твоя дочь, как и была, потому что с первой же минуты, как только она узнала, что нас выселяют, она себе сказала, что выселяют всех нас, то есть и ее тоже. Где мы, — так мне сама Хава сказала, — там и она будет. Наше изгнание — ее изгнание… И вот даже ее узел здесь…
Говорит она все это торопясь, одним духом, слова сказать не дает и показывает мне какой-то узел, в красный платок завязанный… И тут же открывает дверь во вторую комнату и зовет: «Хава!» Честное слово! И что мне сказать вам, дорогой друг? Совсем так, как у вас в книжках описывается: показывается в дверях Хава — здоровая, крепкая, красивая, как была, ничуть не изменилась, только, лицо немного озабоченное и глаза чуть подернуты. А голову держит прямо, с гордостью. Останавливается на минутку, смотрит на меня, а я на нее. Потом простирает ко мне обе руки и только одно слово может выговорить, одно-единственное слово и едва слышно:
— Отец!
Извините меня! Как вспомню, так и сейчас слезы глаза застилают. Не думайте, однако, что Тевье, упаси бог, расплакался, слезам волю дал, глупости! То есть, конечно, то, что и тогда пережил и перечувствовал, это само собой… Ведь и вы отец и знаете не меньше моего, что значит жалость к детям… Дитя, как бы оно ни провинилось, — если прямо в душу к вам влезает и говорит: «Отец!» — ну, скажите, можно его оттолкнуть? Попробуйте!.. Но, с другой стороны, голова идет кругом, и на память приходит все то зло, что она мне причинила… Федька Галаган… Поп… Мои слезы… Смерть Голды… Нет! Скажите сами, разве можно все это забыть? Как забыть? Но опять-таки родное дитя… «Как отец жалеет детей своих». Разве можно человеку быть таким жестоким, если сам бог говорит о себе, что он — бог всепрощающий! А тем более, если она раскаивается, хочет вернуться к своему отцу и к своему богу? Что скажете вы, пане Шолом-Алейхем? Ведь вы человек, который сочиняет книжки и миру советы подает, — скажите сами, как должен был поступить Тевье? Обнять ее как родную, расцеловать и сказать, как в молитве сказано: «Простил по слову твоему» — иди ко мне, ты мое дитя? Или поворотить дышло, как я сделал когда-то, и сказать ей: «Иди подобру-поздорову, откуда пришла»? Нет, серьезно, допустим, что вы на моем месте… Скажите мне откровенно, как доброму другу: как бы вы поступили? А если не можете сказать сейчас, даю вам срок, подумайте… А пока что надо идти: внуки ждут не дождутся деда. Надо вам сказать, что внуки еще в тысячу раз дороже, чем дети. «Чада и чада чад твоих!» Шутка ли!
Будьте здоровы и не взыщите, что заморочил вам голову. Зато будет у вас, о чем писать. А если даст бог, мы еще, наверное, встретимся. До свидания! Всего хорошего!
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Ножик Рассказ для детей Перевод С. Гехта
{71}
1Я расскажу вам, дети, историю одного ножика. Историю эту я не выдумал, а пережил в моем детстве.
Ничто в мире не привлекало меня так, как ножик; ничего не хотел я иметь так страстно, как ножик, хоть какой-нибудь, но собственный ножик. Пусть он будет спрятан у меня в кармане, чтобы в любую минуту я мог достать его и резать им, что захочу, — пусть весь мир знает о том, что у меня есть ножик!
Недавно начал я ходить в хедер, к учителю Иоселю Дардаки. В это время я имел уже ножик, то есть вещицу, смахивающую на ножик. Я смастерил ее сам. Я выдрал гусиные перья из постели, обрубил их с одного конца, другой конец закруглил и вообразил, что это в самом деле ножик и что им можно резать.
— Откуда эти перья, черт бы тебя драл? Что за манера возиться с перьями? — закашливаясь, спрашивал меня отец, больной человек, с желтым, высохшим лицом. — Ему бы только игрушки! Перья! Кхе-кхе…
— Пусть дитя играет, — возражала ему мать, маленькая женщина в шелковом платке, — не огорчайся понапрасну, почему ты так любишь портить себе здоровье?
Потом, когда я начал зубрить Пятикнижие, у меня был уже другой ножик, тоже собственного изделия. Я выдернул железку из маминого кринолина и искусно вогнал эту железку в деревянный обрубок.
Потом я долго точил о горшок свой ножик и, конечно, порезал себе при этом все пальцы.
— Полюбуйся, как он растерзал себя, любимчик твой! — вскричал отец и сжал мне пальцы так, что кости хрустнули, — золотое дитя! Кхе-кхе…
— Горе мне, — сказала мать, вырвала у меня ножик и бросила его в печь. — Конец этим несчастьям, нет больше ножика!
Но вскоре я добыл новый ножик, на этот раз совсем настоящий: круглый, пузатенький, с деревянным, горбатым черенком, который открывался и закрывался. Вы хотите знать, как он мне достался? Я сколотил капитал из моих завтраков и купил его у Шлоймки за семь грошей наличными, а три гроша он поверил мне в кредит.
О, боже милостивый, как я любил этот нож! Приходишь, бывало, домой из хедера, избитый, голодный, сонный, высеченный (учитель Мотя, по прозвищу «Ангел Смерти», усадил меня недавно за Талмуд{72}. Мы подошли к знаменитому пункту: «Бык, который боднул корову», а раз бык боднул корову, то я получаю оплеуху), — придешь домой, вытащишь ножик из-под черного шкафа (он хранился там потому, что в хедер нельзя было его носить, а дома никто не должен был знать, что у меня есть нож), приласкаешь его, порежешь им бумагу, покрошишь соломинку и только после этого начинаешь делить свою порцию хлеба на малюсенькие кусочки, натыкаешь хлеб на острие ножика и кладешь его наконец в рот.
Перед сном я чистил его, гладил, мыл, вытаскивал точильный камушек, найденный мною на чердаке, и тихонько принимался точить мой ножик…
Отец, бывало, сидит тут же в ермолке; он склонился над Талмудом, читает и кашляет, кашляет и читает.
Мать на кухне, она возится с тестом, а я все точу ножик, все точу…
Отец вдруг спохватывается, как будто со сна:
— Кто это там пищит? Кто это работает? Что ты затеял, бездельник?
Он подкрадывается ко мне, наклоняется над точильным камушком, крутит мне ухо и закашливается.
— Ножики?! Кхе-кхе! — бормочет отец и выхватывает ножик вместе с точильным камушком. — Лодырь какой! Возьми-ка лучше книгу, почитай…
Я плачу навзрыд; отец хлещет меня по спине и щекам, мать с засученными рукавами выбегает из кухни и кричит:
— Тише, тише, что здесь такое? За что ты бьешь его, бог с тобой! Чем дитя провинилось?
— Ножики? — вопит отец и кашляет. — Подумаешь, какой барин! Вот так парень на мою голову, кхе-кхе-кхе!.. Пусть лучше книгу читает! Молодому человеку восемь лет, а он возится с ножиками, бездельник этакий!.. Ни с того ни с сего — ножики!
Боже, чем согрешил перед ним мой ножик, за что такая ненависть к нему?
Отца моего я помню всегда больным, желтым, разъяренным, сердитым на весь мир. Из-за малости, из-за пустяка он приходит в бешенство и грозит всеми карами. Одна мать спасает меня, она всегда на моей стороне.
Ножик мой забросили, — забросили так далеко, что я восемь дней подряд искал его и не мог нигде найти. Я горько оплакивал его, мой горбатый милый ножик, и мне становилось очень грустно, когда я, сидя в хедере, вспоминал, что вот приду я домой с опухшими щеками, с красными ушами, надранными Мотей — Ангелом Смерти — за то, что «бык забодал корову{73}», — приду домой — и нет мне радости. Я чувствовал себя осиротевшим, никто, никто не видел слез моих, проливаемых украдкой, ночью на кровати. Наплакавшись вволю, я вытирал глаза, засыпал и утром снова отправлялся в хедер, а там бык уже вовсю бодает корову, Мотя — Ангел Смерти — раздает пощечины, и после этого отцовское хрипение, кашель, проклятья, — не было у меня вольной минуты, ничто меня не радовало, один я остался, один на всем свете…
С тех пор прошел год, а может — полтора. Я начал забывать мой горбатый ножик. Но судьба, видно, судила мне пострадать из-за ножиков. На беду на мою, появился у меня новый ножик, редкостный ножик с двумя лезвиями, дорогими стальными лезвиями, острыми, как мечи, и с белым костяным черенком. Поверьте на слово, это был настоящий «завьяловский»{74} ножик. Как попал ко мне, к бедняку, этот аристократ? Это очень трогательная история. Слушайте внимательно!
У нас на квартире остановился однажды подрядчик, господин Герц Эрценгерц.
Какими глазами должен был я смотреть на бритого этого немца, на господина Герца Эрценгерца? Говорил он хоть и по-еврейски, ходил с непокрытой головой, брил бороду, не носил пейсов{75}, а сюртук его был, извините за выражение, вполовину короче, чем надо. Можно ли было удержаться, скажите мне, и не помереть со смеху, когда этот еврейский немец или немецкий еврей заговаривал со мной по-еврейски и начинал «акать» на забавном своем еврейском языке.
— Ну-с, милейший мальчик, какой раздел из Пятикнижия должны читать в эту субботу?
— Хи-хи-хи, — прыскал я в кулак.
— Ответь мне, милый мальчик, какой раздел из Пятикнижия должны читать в эту субботу?
— Хи-хи-хи! Болок{76}!.. — разражался я хохотом и убегал.
Происходило это в самом начале знакомства, когда я не освоился еще с нашим гостем, зато потом, узнав поближе господина Герца Эрценгерца (он пробыл у нас больше года), я полюбил его и перестал досадовать на то, что он не молится и ест, не умывая рук. Вначале я не мог сообразить, как это он не подавится пищей в час обеда, почему это не лезут волосы из непокрытой его головы? Учитель, мой, Мотя — Ангел Смерти — утверждал, что немец этот — не немец, а оборотень. Безбожный еврей превратился в немца, потом он станет волком, коровой, лошадью и даже гусыней…
Неужели и гусыней?
«Ха-ха-ха! Веселое дело», — думал я и очень соболезновал нашему немцу. Одного только не мог я понять: почему отец, считавшийся порядочнейшим, набожным человеком, всегда уступал ему место и все другие люди, бывавшие у нас, тоже относились к нему с почтением.
— Мир вам, господин Герц Эрценгерц, С добрым утром, господин Герц Эрценгерц. Садитесь, пожалуйста, господин Герц Эрценгерц.
Я не утерпел и спросил об этом отца, но он оттолкнул меня:
— Пошел вон, не твое дело! Незачем тут путаться, бездельник. Возьми лучше Талмуд, почитай!
Опять Талмуд! О боже всемогущий!
Я бегу в гостиную, прокрадываюсь в уголок и прислушиваюсь: все разговаривают между собой, а господин Герц Эрценгерц хохочет во все горло и курит толстую сигару, которая пахнет удивительно… Внезапно отец подходит ко мне и награждает пощечиной.
— Опять ты здесь, лодырь этакий! Что из тебя выйдет, бездельник! Горе мне, что это у меня растет?..
Господин Герц Эрценгерц пытается защитить меня.
— Не трогайте мальчика, не трогайте его!
Но это не помогает. Отец гонит меня. Я достаю Талмуд, но разве из него вычитаешь что-нибудь путное? Я брожу из одной комнаты в другую, пока не попадаю в чистую горницу, где живет сам господин Герц Эрценгерц. Как хорошо, как светло здесь! Горят лампы и блестят зеркала. На столе большая серебряная чернильница и маленькие перья, человечки и лошадки, игрушки, костяшки, камушки и… ножик. Ох, какой ножик! Кабы мне такой ножик! Каких вещей я не нарезал бы только! Попробуем, острый ли? Да, он сразу перерубил волосок! Ох, какой ножик!..
Еще мгновенье — и ножик у меня в руках. Я озираюсь и пробую подержать ножик у себя в кармане хотя бы минуту. Рука дрожит… Сердце стучит сильно, я слышу, как оно отбивает «тик-тик-тик»… Кто-то идет, заскрипели чьи-то сапоги… Это он, господин Герц Эрценгерц! Куда деваться? Пусть ножик побудет у меня, я положу его потом обратно. А сейчас надо уходить, уходить отсюда, бежать, бежать!..
……………………….
Ужинать мне невмоготу. Мама щупает мою голову. Отец свирепо смотрит на меня и гонит спать… Спать, — разве тут уснешь? Я ни жив ни мертв. Как быть с ножиком? Как положить его обратно?
3— Поди-ка сюда, сокровище мое, — обращается ко мне утром отец, — не видал ли ты ножика?
Сперва я оцепенел. Мне показалось, что он все знает, я чуть было не проболтался: ножик? Вот он…
Странная штука подкатывает к моему горлу, я отвечаю с дрожью в голосе:
— Что? Какой ножик?
— «Что? Какой ножик?» — передразнивает меня отец. — Что — какой ножик! Золотой ножик! Гостя нашего ножик! Бездельник ты этакий, лодырь, свинопас!
— Что ты цепляешься к ребенку? — вмешивается мама. — Бедное дите ничего не знает, а ты ему морочишь голову… ножик, ножик…
— Как это он не знает, — говорит отец сердито. — Целое утро все кричат: «Ножик, ножик, ножик», — весь дом перевернули, а он спрашивает: «Что? Какой ножик?» Ладно, иди умываться, бездельник этакий!..
Благодарение богу, они не стали меня обыскивать. Но что делать дальше? Надо спрятать ножик в надежное место… Куда бы спрятать его? Пойду на чердак! Я вынимаю ножик из кармана, впихиваю его в голенище… За завтраком я чуть не подавился, глотаю и не знаю, что глотаю, пища застревает в глотке.
— Какого дьявола ты так спешишь? — спрашивает отец.
— Тороплюсь в хедер, — отвечаю я и чувствую, что пожар зажигается на моих щеках.
— Трудолюбец какой!.. Что вы скажете о нашем праведнике? — ворчит отец и злобно смотрит на меня.
Кое-как я доел, совершил благословение.
— Почему же ты не бежишь в хедер, ангел мой? — спрашивает отец.
— Куда ты гонишь его? — говорит мама. — Пусть дите посидит минутку.
А я уже на чердаке… Зарытый в гору овощей лежит мой белый нож, лежит и молчит.
— Зачем ты шляешься по чердакам? — кричит отец. — Лодырь, подлец, мошенник…
— Я ищу кое-что… — отвечаю я и шатаюсь с перепугу.
— Кое-что? Что значит «кое-что»? С чем едят «кое-что»?
— Тал… муд… старый Талмуд…
— Книгу? На чердаке? Ах ты мерзавец! Слезай оттуда, сию минуту слезай!.. Банщик, свинопас, чучело!..
Меня не тревожит отцовский гнев, я боюсь — как бы не нашли мой ножик. Шутка ли! Взбредет им полезть на чердак развешивать там белье. Нет, надо забрать его и спрятать в верное место… Каждый взгляд отцовских глаз говорит мне, что он все знает; я трепещу: вот он схватит меня и спросит, где я спрятал ножик нашего гостя… Местечко-то я нашел уже, золотое местечко. Я выкопал ямку у стены, положил туда ножик, прикрыл соломой для приметы…
Вернувшись из хедера, я бегу сейчас же во двор, выкапываю, чуть дыша, ножик, но мне не дают даже наглядеться на него, отцовский голос гремит уже:
— Где ты там? Почему ты не идешь молиться? Извозчик, водовоз!..
Но сколько бы ни ругал меня и ни мучил отец, сколько бы ни бил и ни сек меня ребе{77}, все это меркнет перед счастьем, которое я испытывал, встречаясь с единственным милым другом, с моим ножиком. Но счастье это — увы! — окутано было тревогой, омрачено страхом и недобрыми мыслями.
4Летний день. Садится солнце, воздух остывает и холодеет, трава благоухает, квакают лягушки, и клочья облаков проносятся мимо, надвигаются на луну, заглатывают ее. Белая, серебряная луна прячется и показывается снова, — она то плывет, то стоит на одном месте.
Отец сидит на траве; он в халате, одна рука у него за пазухой, другой он шарит по траве, смотрит в вызвездившееся небо и кашляет. Лицо его, озаренное луной, мертво, оно серебрится. Он сидит на том месте, где похоронен мой ножик, и не знает, что скрыто под ним! Если бы он знал! Что сталось бы со мной?
«Ага, — думаю я про себя, — ты забросил мой горбатый ножик, а теперь у меня есть в сто раз лучший. Ты сидишь на нем и не знаешь! Ой, тату, тату…»
— Что ты выпучил на меня глаза, как к-кот? — кричит отец. — Сидишь сложа руки, как градоначальник? Не можешь работу себе найти? А вечернюю молитву ты уже прочитал? Чтоб ты не сгорел, бездельник этакий! Чтоб черт тебя не унес, извозчик!
Когда он говорит: «Чтоб ты не сгорел», или: «Чтоб черт тебя не унес», — это значит, что он не так уж сердит; это значит — он в хорошем расположении духа. И в самом деле, можно ли быть дурно настроенным в такую чудную летнюю ночь, когда каждого тянет из дому на воздух, на мягкий промытый воздух. Все — на улице. Отец, мама, маленькие дети, валяющиеся в песке и выискивающие камушки. Господин Герц Эрценгерц прогуливается по двору без шапки, курит сигару, поет немецкую песенку, смотрит на меня и хохочет… Он смеется, видно, над тем, как отец цукает меня… А я смеюсь над ними над всеми. Сейчас они улягутся спать, а я побегу к заветной стене (я сплю во дворе, на земле, — в комнате слишком жарко), раскопаю ножик и натешусь им досыта.
Все спят, кругом тишина. Я осторожно приподымаюсь, прокрадываюсь на четвереньках во двор, прокрадываюсь не дыша, как кошка. Ночь застыла, воздух чист, Я медленно подползаю к месту, где похоронен ножик, вытаскиваю его, разглядываю при лунном свете. Он блестит, он переливается, как алмаз. Я подымаю глаза и вижу, что луна уставилась на меня, на мой ножик… Что она там увидела? Я поворачиваюсь спиной — луна продолжает смотреть. Я закрываю ножик рубахой — луна все не отводит глаз. Она-то знает, что это за ножик, где я взял его… Взял?.. Да, я украл его!