Веточка из каменного сада - Зоя Туманова


Туманова Зоя Веточка из каменного сада

Зоя ТУМАНОВА

ВЕТОЧКА ИЗ КАМЕННОГО САДА

В ту пору умудрился я заболеть каким-то особенным воспалением легких - двусторонним. Провалялся в больнице порядочно. А вышел - себя в зеркале не узнал: в два раза длиннее и тоньше, чем был до болезни. С лица не то что румянец - загар сошел. Врачи заявили, что нужны мне для восстановления сил полный покой, горный мед и горный воздух. Курорт нужен...

На семейном совете отец сказал:

- У Муйдина-бобо - чем не курорт? Воздух - точно хрусталь, вода еще чище, чем воздух, да и пасека под боком.

Дедушка Муйдин мне не родной, а троюродный, а может, и еще дальше, но зачем считаться родством, если на наш осторожный намек в письме люди отвечают телеграммой: "Пусть Саид едет в свой дом".

И вот я иду по пыльной кишлачной улице, а мне навстречу выбегает из калитки, семеня, словно перепелка, старушка в широком синем платье. Две седые косицы выбились из-под кисейного платка, глаза сияют! Обнимает меня, начинает рассыпать бесчисленные "айналай, ургилай", "пусть твои болезни ветер унесет", "погулять бы мне на твоей свадьбе" и прочее, выражающее безмерную ее любовь и радость. Следом за ней идет, нет, не идет, а выступает, величаво и неспешно, исполненный достоинства старик. У него белая волнистая борода, чуть пожелтевшая по краю, волоски его бровей, и черные, и седые, так длинны, что завиваются колечками, он ласково поглядывает на меня из-под этих каракулевых бровей.

- Благословен твой приезд, внучек, - произносит он старинное приветствие, - мой дом - ковер для твоих ног...

Так началось мое пребывание в Гальвасае - родном кишлаке моего отца. Половина здешнего населения - с какой-то стороны нам родня; все гостеприимны и любознательны, все стремятся как можно скорее поправить мое здоровье.

Первые дни проходят немного суетливо: то мы в гости, то к нам гости, калитка хлопает то и дело. Только на пятый день оканчивается этот разлив радушия, и жизнь входит в обычное русло.

Дедушка ушел к себе на пасеку. Бабушка, надев специальную ватную рукавицу, ловко прилепляет к раскаленной стенке тандыра сырые лепешки. Я, повесив на плечо кетмень, направляюсь в огород. Бабушка останавливает меня: "Ты еще слаб!". Но я в таких случаях умею разговаривать с женщинами и окончательно убеждаю ее пословицей: "В работе тело крепнет".

Подрубая и откидывая с грядок сорняки, я то и дело слышу голос бабушки: "Эй, Саиджан, а ты любишь, если в шурпу кладут душистые горные травки?" или "Саид, ягненочек мой, а не испечь ли для тебя пирожки с тыквой?". Потом бабушка идет в курятник и громко отчитывает какую-то несушку: "Ах, мохноногая, и не могла ты снести для гостя яичко покрупнее?".

На огороде хорошо: щекочет в носу от резкого запаха помидорных листьев и морковной ботвы, малыш-кузнечик усаживается прямо на носок моих кед, солнце прогревает спину. Наработавшись до жаркого пота и приятного томленья в плечах, иду в глубь сада. Здесь у маленького хауза стоит широкий деревянный топчан - чорпая, застеленная домотканым паласом, заваленная курпачами и подушками. Укладываюсь поудобнее и смотрю на небо сквозь ветки деревьев.

Тишина окутывает мягко, словно бархатом, и по этому бархату шьют свои узоры гуденье шмеля, шепот листьев, торопливое бормотанье воды в арыке, втекающем в хауз... Или нет, это тихая музыка дня, сложенная из множества звучаний, ее слагают и трепет трав, и дальняя жалоба горлинки, в ней каким-то образом участвуют пробегающие по листьям солнечные блики, дрожащая сетка света и тени, брошенная на пестроту одеял. На стволе вишни вздрагивает от ветерка белесая старая шкурка богомола, ее хозяин, уже в новой, ярко-зеленой одежке, качает свою невидимую люльку - взад-вперед, взад-вперед. Не меня ли укачивает? Я засыпаю легким, блаженным сном...

------

День пронизан золотым солнечным светом, течет медлительно, весомо; так стекает мед, когда наклоняют соты над фарфоровой касой.

Мы с дедом на пасеке.

Ульи, на высоких ножках, яркие, словно кукольные домики, разбежались по пологому склону. Муйдин-бобо, откинув сетку, делает записи в своем журнале. Я взираю вдаль, уплетая мед со свежей лепешкой.

Даль и близь - тут все горы. Гряда за грядой, они уходят далекодалеко, сливаются с облаками. Предгорья - адыры уже выгорели, только в узких лощинах кое-где темнеет курчавая зелень. На дальних вершинах просверкивают полоски вечных снегов. На горы нельзя насмотреться...

- Дедушка, хорошо тут жить? О чем вы думаете, глядя на горы?

Муйдин-бобо косится неодобрительно: надо же, два вопроса сразу!

Глаза у него необыкновенные - точно глубины в Гальвасае, где вода кажется черной, как тушь, а приглядишься - все видно, до самого дна. Он подпирает подбородок своим посохом из железного дерева-ургая, отвечает неторопливо:

- Горы - мои собеседники, они словно говорят: "Вот мы храним снега, чтобы летом дать влагу полям, чтобы напоить людей и животных, а что ты делаешь, человек?". Они правы. Не для пустяков мы приходим в этот мир. Мы должны трудиться, и не ради себя только, а для других. Взять жену мою - как приехал ты, словно молодость к ней вернулась! Косами своими готова двор подмести, шурпу сварить в пригоршне! А я кто? Я пчеловод! Много занятий перепробовал в жизни, но это больше всего мне пришлось по душе. Не зря говорится: "Одна пчела дороже тысячи мух". Мед - пища благословенная, лекарство от семи недугов. Он несет людям здоровье и долголетие.

Дедушка расположен рассказывать, я - слушать. Он говорит о травах, цветение которых дает жизнь пчелам. Закрыв глаза, я представляю себе...

...как сбегают снега с нагретых солнцем склонов, оставляя на черных проталинах белые крылышки подснежника - бойчечака.

...как, словно низовой пожар, разбегается по холмам и оврагам багряно-огненно-алый расцвет тюльпанов.

...как подставляет апрельским ливням свои голубые кувшинчики колокольчик - кулькуватча.

...как в мае, обгоняя все травы в росте, подымает желтые зонтики сассык-курай, а шиповник делается похож на дастархан, щедро уставленный розовыми и желтыми блюдами, - пожалуйте, отведайте, матушки-пчелы!

...как в жаркий июльский полдень запах газельей травы - киик-ут, подымаясь с потоком нагретого воздуха, кружит голову, одурманивает, резкий и сильный.

Красивы названия трав: зорок глаз у народа, различавшего их и дарившего имена! "Кузи-кулак" - широкие, мягко свисающие листья этого растения, в самом деле, точно ухо ягненка. А у белой горной мальвы нежное, как у девочки, имя "гульхайри"...

И все запахи этих трав сливаются в аромате меда, вся сила, подаренная им солнцем, переливается в его золотистые капли...

Морщины на лбу деда обозначаются резче: теперь он рассказывает о своих врагах: злой птице-щуре, пожирателе пчел, о медведе-шатуне, что повадился в какую-то зиму ходить на пасеку... Выкапывал из-под снега ульи, ронял их, поморозил три пчелиных семьи...

И, прерывая сам себя, дед указывает мне на невзрачный кустик, который в луче солнца вдруг начинает искриться, словно осыпанный бисером.

- Это трава - саган, погляди, Саиджан: у нее открытые нектарники. Это капельки будущего меда блестят...

Устав рассказывать, дедушка обращается ко мне:

- А ты, Саиджан? Какое дело на земле хочешь избрать ты для себя?

- Хочется стать геологом, дедушка.

- Геологи? Это те, что ищут газ под землей, чтобы потом провести его в дома и в хлопковые сушилки?

- Геологи ищут не только газ: нефть, руду, всякие полезные ископаемые.

- Что ж, пусть сбудутся твои желания! Земля - золота сундук, пусть он тебе откроется, Саиджан! - заключает разговор Муйдин-бобо.

------

Удивительное создание - человек: устает даже от отдыха! Не хочу больше растворяться в блаженстве, слушая, как мурлычет Гальвасай, точно сонная кошка. Хочу подняться туда, где он ведет себя, как нормальная горная речка: с рычанием протискивается среди валунов или, подобно белогривому коню, водопадом прыгает с трехметровой скалы.

Горы манят меня. В конце концов, что такое моя мечта - геология? В старину ее называли "горное дело"...

Родные примечают мои стремления и не одобряют их. Дедушка хмуро поглядывает из-под навеса бровей:

- Ты еще не окреп, Саиджан. И здешних мест не знаешь. Горная тропа ведет того, кто с ней знаком, чужого - обманет, ускользнет от него...

Я слушаю, киваю головой и все-таки совершаю разведочную прогулку. Не совсем в горы, а туда, где, по словам дедушки, расположились пасеки других пчеловодов.

Пройдя полдороги, вспоминаю: пчелы не любят чужих. Как бы не закусали...

Оставив тропу, ведущую к пасеке, шагаю напрямик. Луг под моими ногами словно курится легким дымком: это взлетают вспугнутые сиреневые мотыльки... Травы становятся все выше - по колено, по пояс, некоторые - в мой рост. Холодные жемчужины бутонов касаются моего лица. Сплетения листьев и стеблей все гуще, ноги попадают в зеленые силки, свитые вьюнами...

Чихая от цветочной пыльцы, в зазеленившейся рубашке, потихоньку поминая шайтана, стал я продираться сквозь чащу трав обратно к тропе. Вскоре услышал: мягко чавкают копыта. Оглянулся - всадник. Нет, всадница!

Я ее не видел прежде, хотя думал, что познакомился уже со всем кишлаком. Такую не забыл бы - приметная!

Не молода, но до старости еще далеко. Синеватые стрелы бровей, из-под платка чуть видны черные полукружья волос. Смуглое лицо красиво, замкнуто. Губы сжаты так, что кажутся одной чертой.

Когда всадница поравнялась со мной, я, помня о сельских обычаях, рассыпался в приветствиях. Здесь ведь здороваются с каждым, знакомым и незнакомым.

Глухая, что ли, эта женщина? Если и не слышит, то видит же мою руку, прижатую к груди, шевелящиеся губы!

Скользнув по мне взглядом с таким же равнодушием, с каким люди смотрят на суету насекомых, от которых нет ни пользы, ни вреда, всадница проезжает, безмолвная, не повернув головы.

Я вижу ее прямую, гордую посадку. Вижу, как помахивает сивым хвостом ее лошадь, как ширач-эремурус, высоченный, выше лошадиной холки, помахивает ей вслед розово-пенной, пышной кистью цветов.

Ничего не понимаю. Странная какая женщина - не поздороваться с приезжим!

Решаю при случае расспросить о ней родню.

Вечером, когда собирались ужинать, я и спросил.

Удивительно: Муйдин-бобо, который знает все о каждом из гальвасайцев, как будто растерялся, услышав мой вопрос.

Встал, покряхтывая, взял длинную палку с развилкой на конце и начал поправлять свесившиеся с опоры плети винограда, - не такое уж срочное дело!

Я смиренно помогал ему, поглядывая выжидательно. Наконец дедушка разомкнул уста, чтобы бросить досадливо:

- Что бы ни сказал я об этой злосчастной, будет оспорено! Спроси у бабки своей: о женщине лучше расскажет женщина!

Бабушка, которая склонилась над казаном, помешивая булькающую шурпу, немедленно распрямилась и воинственно махнула поварешкой:

- Да, расскажу! Мне бояться нечего!

- Несправедлива ты к ней, Фарагат! - вздохнул дедушка. - Сколько уж лет человек честно трудится, ни в чем плохом не примечен. Если что и было прежде, прошедшему - прощение, так ведь?

- Черная кошма от стирки не побелеет! - бабушка, видно, закипает не хуже, чем ее шурпа. А я-то думал, что ее уста способны рассыпать только ласковые "ургилай, айналай!"

- Не по-соседски живете. Подружились бы...

По тону дедушки чувствуется, словно бы он и сам сомневается в истинности своих слов. А вот бабушка еще прочней утверждается на прежней позиции:

- С огнем если подружишься, сам сгоришь!

Дедушка махнул рукой и, понурив голову, ушел в дом. Странно, даже в походке его выражались смущение и нерешительность. До сих пор я не замечал, чтобы глава семьи пасовал перед женой, впрочем, и разногласий между ними прежде не наблюдалось...

Я пристал с расспросами к бабушке и имел успех: слова посыпались, как спелый тутовник - когда тряхнешь дерево...

- В войну это началось, - рассказывала бабушка. - Разве нашелся бы в ту пору дом, не повидавший горя?

А ей, этой Зумрад, можно сказать, повезло еще... Другие мужей, женихов провожают, а эта замуж выходит! Конечно, если б не война, не пошла бы такая красавица за Беспалого. Так ее Аманбая прозвали, еще с детства. Мальчишкой украл он у отца патрон от охотничьего ружья. Хотел посмотреть, взорвется или нет. Посмотрел... Глаза, благодарение богу, спасли ему, а вот двух пальцев на правой руке как не было... Беда, несчастье, а как пришла война, словно бы счастьем обернулось: все на фронте, а он дома, женщинами да подростками, вроде тебя, Сайд, командует...

Посты, должности занимает. И пошли разговоры, что нечист на руку Аманбай - Беспалый... Что колхозным добром, как своим, распоряжается... Дувал вокруг двора своего на один слой пахсы выше поднял: не заглядывайте, мол... Соседей в дом не пускает, сам - ни к кому. Да только в кишлаке знали, что нет в том доме недостатка ни в чем... И по Зумрад видно - ходит важно, на щеках румянец горит...

Правду и через сорок мешков видно. Пришел день - разобрались в аманбаевых делах те люди, которым следует в таких делах разбираться. Увезли в город, судили, срок дали. Зумрад еще пуще стала от людей прятаться. Ходит вся черная, молчит... А однажды весь кишлак разбудила воплями и причитаньями. Приезжал будто бы человек из города, сказал ей, что нет больше Аманбая - заболел и умер в тюрьме. Вещи будто бы его привез... Горе есть горе. Но скажи, Саиджан, разве человеку не легче, если он своим горем поделится? А эта - словно стеной отгородилась от людей. Жила, ни с кем не знаясь, родных - и то отвадила от своего дома.

Прожила так несколько лет, стала вдруг проситься у председателя, чтоб отпустил ее в город. Какую-то важную причину выдумала. Председатель был душевный человек: хоть и не лишними были в те трудные годы рабочие руки, отпустил он Зумрад. И - словно в колодец она провалилась. Ни слуху, ни весточки. Не писала даже родне. Прошло еще года полтора, вдруг снова объявилась Зумрад в нашем Гальвасае. И не одна, с девочкой - Сайерой звала ее. Сироту, мол, взяла на воспитание, чтоб не довелось доживать свои годы в одиночестве. Ребенок - святое дело. Разве мы все без сердца? Стали снова ходить к ней, кто - с гостинцем, кто - с советом. Никого она не привечала, гостинцы брала словно камень ей приносили, а не свежий, на бараньем сале, патыр! А если начнешь расспрашивать, как в городе ей жилось, да как приемная дочка растет-привыкает, она губы сожмет - словно щель в копилке, глаза полыхают, как у дикого кота - сабончи... И ни словечка!

Попросилась она у председателя - пасеку взять, там и жить стала. Уж когда-когда увидишь ее в магазине или в правлении! Однако от чужих глаз ничего не скроется. Стала подрастать ее приемная дочка, стали примечать люди: у нее одно лицо с Зумрад! Те же глаза и брови... Ну, ответь, Сайд, зачем ей было врать? Скажи она все как есть: вышла, мол, в городе замуж, не заладилась жизнь, пришлось вернуться в родные края, одной воспитывать дочку... Кто бы ее осудил? Кто бы не пожалел ее, если б к людям с открытым сердцем пришла? Так нет! Еще выше нос задрала, ходит, словно жердь проглотила... Сайеру свою, когда время пришло, не отдала в галъвасайскую школу - в район отвезла, в интернат. От кривой палки и тень кривая! Приезжает девчонка на лето - так же, как мать, сторонится людей. Подруг у нее нет...

И вдруг, бросив поварешку, бабушка выпрямилась и воскликнула так громко, чтоб слышно было в доме:

- А дед твой сердобольный меня во всем винит... Да я, если хочешь знать...

Тут она запнулась, притихла и опять начала помешивать давно готовую шурпу. Подняла на меня затуманенный печалью взгляд:

- Как приехал ты, Сайд, хотела я загладить все старое. Мы-то ближе всех к ее дому... Сходила, позвала в гости, радость, говорю, у нас... "Так ведь у вас!" - сказала, словно отрубила. И на привет твой, сам говоришь, ответить не пожелала. Ты-то чем виноват перед ней, ягненочек мой?

История, рассказанная бабушкой, тяжестью легла мне на сердце. Я все думал: велика ли вина этой женщины? Может, в чем виновны и односельчане? Как это вообще получается, что люди не могут понять друг друга?

Меня так и подмывало вмешаться в это дело и разрушить, наконец, стену отчуждения между одинокой женщиной и людьми Гальвасая. Только как этого добиться?

Видя внука хмурым и озабоченным, дедушка попытался развлечь меня по-своему. Притащил и стал показывать образчики меда:

- Вот, погляди, этот, белый, тверд и маслится, как баранье сало. А этот - прозрачней, чем вода. И еще посмотри - этот так густ, что не льется, а переплывает из банки на блюдце. А этот, темно-коричневый, видом похож на патоку, а вкус у него особенный, с легкой горчинкой.

Я рассеянно пробовал мед, похваливал - и невпопад спросил:

- А нет ли у вас камней, дедушка? Хоть бы один красивый камешек привезти на память об этих горах!

Брови старика поднялись недоуменно - морщины на лбу от этого выстроились в виде журавлиного клина.

- Камней? - переспросил он. И заулыбался, припомнив: - Есть, есть у меня камень! Я храню его потому, что он походит на окаменелый мед...

Несколько минут суетливых поисков - и вот лежит передо мной хрупкая на вид, но такая крепкая, каменная веточка - стебель с единственным листом, соперничающим своей светящейся желтизной с цветом меда, пронизанного солнцем.

Моих знаний по геологии, почерпнутых в основном из популярных книжек академика Ферсмана, хватило, чтобы понять: если это не драгоценный, то во всяком случае примечательный поделочный камень. Откуда он у деда?

Довольный произведенным впечатлением, Муйдин-бобо хитро улыбался.

- Откуда ветка, говоришь? Из каменного сада царя Шаддода... Не слыхал? Так послушай: вот что рассказывают старые люди...

Жестокий царь Шаддод ехал на охоту. На пути встретилось подворье бедняка. Не сворачивать же царю! Вслед за Шаддодом промчалась на горячих арабских конях его свита. Глянул хозяин: поле его вытоптано, деревья в саду поломаны. Разоренье! На крики и жалобы бедняги кто-то из свиты ответил ударом камчи...

Дальше