Поселившись в Суссексе, она всей душой отдалась сельской жизни и одеваться стала как пастушка с картины Ватто – к немалому смущению своего семейства.
– Обожаю Брюссель, – объявила она, засовывая внуку в рот какую-то липкую сласть, едва мать его отвернулась. – Помнишь, Эллен, мы были там в восемнадцатом году? Кажется, именно там тебе исполнился двадцать один год. Такие очаровательные люди. Какое гостеприимство! Что ни день, то приемы. Сама не понимаю, зачем мы оттуда уехали. А, припоминаю: я проигралась в карты и нам нечем было заплатить за жилье, а этот мерзавец Фладгейт отказался выдать мне авансом мои дивиденды… И был там такой уморительный кавалер, Франсуа де Бург, – ходил за мной хвостом.
– Людей я не помню, – откликнулась Эллен. – Я почти все время провела в тамошних галереях, смотрела на картины. И за мной никто не ходил.
– Рад это слышать, любовь моя, – вставил ее муж.
– Видимо, таков уж мой злой рок, – вздохнула миссис Кларк, – но мужчины вечно меня преследовали, с самых моих десяти-двенадцати лет. Да вот только вчера здесь, в деревне, я пошла подышать воздухом, оделась совсем просто, вот как сейчас, и глазом не успела моргнуть, а меня уже окружили с полдюжины очень внушительных мужчин. Я сильно переполошилась. Можно подумать, я несчастная маленькая Лулу.
– Господи, мама, ну что за сравнения! – нахмурился сын. – Я бы посоветовал тебе быть поаккуратнее в выражениях. И ради бога, не говори ничего такого в присутствии полковника Гревиля. От него зависит мое продвижение.
– Милый мой, да что я такого сказала? – с невинным изумлением поинтересовалась его мать. – Вы с Эллен вечно ко мне придираетесь. Луи, рассуди нас.
– Мадам, – он поклонился, – я готов защищать вас до последнего. Однако позволю себе заметить, что порой вам случается выразиться чересчур бойко…
– Какие вы все ханжи! – воскликнула она. – Скоро уж и рта мне не дадите раскрыть. Очень жаль, что вы не слышали, как я выражалась в былые дни. Помню, однажды на Тависток-плейс я сказала сэру Чарльзу Милнеру – у него еще был такой здоровенный племенной жеребец. «Чарльз», – говорю…
– Довольно, мама. Дай Луи прочитать нам письмо, – твердо остановил ее сын. – А то, что ты сказала сэру Чарльзу Милнеру поведаешь нам в другой раз.
Тесное общение с матерью уже научило его тому, что ее реминисценции, как правило, носят самый скабрезный характер, и его бросало в жар при воспоминании о некоторых ее историях, громогласно изложенных за ужином, который давал один из его командиров.
– Палмелла получил назначение в Брюссель в самый подходящий момент, – шепнул Луи жене. – Мы обязательно должны этим воспользоваться.
– Ты хочешь сказать, мы вновь сможем тесно общаться с Луизой? – уточнила его жена.
– Ну… да, и это тоже. Но я имел в виду несколько другое, сердечко мое: дела в Париже в последнее время шли неважно. Мне, совершенно не по своей воле, пришлось сделать несколько весьма неприятных долгов. Вот я и подумал, что Палмелла, возможно, придумает, как нам помочь в этот нелегкий момент.
Эллен не ответила. Она получила подтверждение своим доселе не высказанным опасениям. В денежных вопросах муж ее был напрочь лишен каких-либо нравственных устоев. Он готов занимать деньги у нее, у ее брата, у герцога – у кого угодно – без всяческих угрызений совести и без малейших надежд на то, что когда-то сможет вернуть долг.
– Мне бы очень не хотелось ставить Луизу в неловкое положение, – сказала Эллен. – В конце концов, Палмелла – ее друзья, а не наши. Надеюсь, ты не сделаешь ничего такого, что хоть в малейшей степени настроит их против нее.
Он ответил неопределенной улыбкой, судя по всему просто не расслышав слов жены. А потом начал негромко напевать сыну, покачивая его на колене.
Бюссоны вернулись во Францию в конце мая, и Луи-Матюрен сразу же написал сестре с предложением навестить ее в Брюсселе. Эллен в этом вопросе проявила твердость; у нее не было ни малейшего желания отправляться еще в одно путешествие; ребенку это вредно, да и саму ее в последнее время мучат головные боли. Если Луи так уж хочет ехать, пусть едет один. Луизу, судя по всему, очень обрадовала возможность повидаться с братом, она написала, что друзья ее будут счастливы оказать ему гостеприимство. В итоге Луи-Матюрен отбыл в Брюссель в самом что ни на есть радужном настроении, мозг его просто лопался от всевозможных идей, которые нужно было изложить португальскому посланнику. Эллен же осталась дома, осунувшаяся более обычного от приступа желтухи, который, помимо прочего, усилил ее раздражительность. Она поставила перед собой твердую цель экономить в отсутствие мужа – и сама удивилась, сколь внушительно причитающееся ей пособие, если не растрачивать его на прихоти Луи; при этом она ни в чем себя не ограничивала, покупая все, что вздумается, и себе, и ребенку. «В дальнейшем я буду тверже, – решила она. – Скажу ему, что продолжать и дальше в прежнем духе мы не можем». После этого она принялась гадать, чем он занят в Брюсселе; вопреки собственной воле она очень по нему скучала – скучала по его пению, его смеху, его заразительной веселости.
Июнь в Париже выдался жарким, Эллен постоянно нездоровилось. Ей казалось, что это из-за желтухи, однако когда она все-таки вызвала врача, он сразу сказал, что она могла бы и сама догадаться, все признаки налицо: она снова ждет ребенка. Эллен пришла в ярость. Это ни в коей мере не входило в ее планы. Она уже немолода, у нее нет никакого желания снова проходить через все эти мучения. Кроме того, ей это не по средствам. Все ее помыслы были сосредоточены на единственном сыне, он сполна удовлетворил ее тягу к материнству. А теперь ее драгоценное дитя лишится полноты ее внимания; ему придется разделить его с другим. Она едва ли не возненавидела этого злосчастного, пока еще не родившегося соперника. В одном она была уверена твердо: любить его с той же силой она не сможет. Она тут же написала о своем открытии Луи, буквально осыпав его упреками, – как будто ее несчастный муж совершил нечто предосудительное; она писала, что едва жива от переживаний и решительно не понимает, как они справятся с непредвиденными расходами. К ее изумлению – и негодованию, – Луи в ответном письме не выказал ни малейшей тревоги. Замечательно, если у малыша появится приятель, писал он; а так он растет слишком избалованным. Появление брата или сестры пойдет ему на пользу. И поводов для беспокойства нет ни малейших. Он изложил все их жизненные обстоятельства герцогу Палмелла, и тот – а с ним вместе и его жена – отнеслись к нему с большим участием. Они предлагают Бюссонам временно отказаться от квартиры на Елисейских Полях и перебраться в Брюссель. Палмелла найдет для Луи место в своей свите, и они смогут жить, ни в чем себе не отказывая. Ребенок появится на свет в Бельгии, они наймут няньку-фламандку, которая станет приглядывать за обоими детьми. Луиза будет счастлива в обществе Эллен. Все складывается просто замечательно. Перед ними открываются самые светлые перспективы.
Поначалу Эллен едва не взбунтовалась. Она терпеть не могла, когда кто-то строил планы за ее спиной. Луи не имел права принимать столь важные решения, не посоветовавшись с нею. В первый момент она чуть не написала ему, что и слышать не желает о его замыслах. Но с другой стороны… как замечательно будет вновь увидеть милую Луизу, пожить в обществе действительно воспитанных людей, таких как Палмелла, забыть все денежные тревоги – а кроме того, у сына ее будет няня. В конце концов, может быть, план этот не так уж плох. Брюссель – приятный город. У них наверняка возникнут интересные знакомства. Итак, решение было принято. Луи-Матюрен приехал в Париж за семьей, и к концу лета Бюссоны перебрались в Бельгию.
Трудно сказать, какие именно услуги Луи-Матюрен оказывал Палмелла на протяжении трех лет, которые они провели в Брюсселе. В свите любого посланника есть одно-два лица, иногда и больше, которые получают щедрое вознаграждение за полнейшую праздность. Да, им доводится написать письмо-другое, выполнить какое-то официальное поручение; нередко можно видеть, как они с озабоченным видом мчатся куда-то по коридору, зажав под мышкой некие явно важные документы; на всех торжественных церемониях они всегда на виду, умудряются добыть себе и своим родным места в первом ряду, на утренних приемах и балах прикалывают к лацканам ленточки, дабы выделяться из толпы; кроме того, они всегда первыми начинают многозначительно кивать и перешептываться, прикрыв рот ладонью, если речь заходит о какой-то государственной или придворной интриге. В современном мире этих счастливчиков довольно бесцеремонно кличут прихлебателями. Впрочем, вряд ли это слово было в ходу в 1836 году при дворе его величества короля Бельгии Леопольда. В любом случае Луи-Матюрен Бюссон-Дюморье очень старался не оплошать на своей должности. Его патрон, португальский посланник, не играл решающей роли в международной политике, однако это не мешало ему быть просвещенным и обаятельным человеком. Его жена, в девичестве Эжени Сен-Жюст, была не менее благожелательна и прелестна. А щедрость Палмелла была такова, что Луи-Матюрену много месяцев подряд не пришлось залезать в долги к жене.
Жизнь Эллен переменилась самым приятным образом. Они сняли уютную квартиру в недальнем пригороде, помимо няньки-фламандки в доме было две служанки. Няня немедленно завоевала одобрение Эллен тем, что стала выказывать ребенку совершенно безудержное обожание. Она называла его «mannikin»[24], а он, учась выговаривать первые слова, превратил это в «Кики»; и вот довольно забавным образом – особенно если вспомнить, сколько труда было потрачено на то, чтобы выбрать ему достойное имя, – Джордж Луи Палмелла Бюссон-Дюморье стал Кики, да так им и остался до конца дней.
С его братом, Александром Эженом, родившимся девятого февраля, произошла такая же неприятность. Старший немедленно перекрестил его в «Джиги», – кстати, он не выказал никакой ревности, а, напротив, очень обрадовался прибавлению в семье.
Взяв новорожденного на руки, Эллен худо-бедно смирилась с его существованием, однако, право же, как этот ребенок мало походил на Кики! – помимо прочего, у него еще был ее длинный нос. Она только хмурилась, глядя, какой вокруг него подняли переполох. Герцог и герцогиня Палмелла стали его крестными, а одновременно с ними и Луиза – на том условии, что ребенок будет окрещен в католическую веру и в ней же воспитан.
Эллен все это было совершенно не по душе. Она не могла понять, почему Луи на это согласился, будучи атеистом. Кроме того, когда дети подрастут, будет так неудобно ходить в две разные церкви.
– Да какая разница? – беспечно отмахнулся от нее супруг. – Когда вырастут, будут верить во что захотят. А вот отказываться от такого влиятельного крестного отца, как герцог Палмелла, просто глупо. Если со мной что-то случится, он обеспечит будущее Эжена.
– А что в таком случае станется с несчастным Кики? – возмущенно осведомилась мать.
– Его крестный отец – твой брат Джордж. Не говори мне, что ему не по средствам присмотреть за крестником. Нашим сыновьям нечего бояться, Эллен. Все у них сложится прекрасно.
– Я не одобряю католическую веру, – стояла на своем Эллен.
– Я вообще не одобряю ни одну религию, – откликнулся Луи-Матюрен. – По мне, пусть Эжен молится хоть соляному столбу, главное, чтобы он был прилично воспитан, хорошо относился к животным и не заносился перед другими людьми.
И с тем он отправился в Брюссель, напевая себе под нос песенку, думая только о своем новом изобретении, которое собирался показать герцогу, – все ученые в Бельгии его уже отвергли.
В итоге маленького Джиги крестили в купели под чтение молитв на латыни, и свечи горели за него день и ночь благодаря ревностной тетушке Луизе, которая непрестанно молилась за племянника; дабы продемонстрировать свою признательность, а заодно, возможно, поквитаться за все те имена, которые на него навьючили, он уже в колыбели проявил бунтарский дух и совершенно неуправляемый характер.
Кики послушно пил свое молочко – Джиги выплевывал его матери в лицо. Кики делал свои делишки там, где ему говорили, Джиги – на полу в гостиной. Кики, когда его бранили, пускал слезу – Джиги хохотал и выдувал пузыри. Кики был ребенком тихим, мог часами сидеть, опустив лицо в ладони, и слушать музыку причем все его тельце подрагивало в такт материнской арфе; Джиги, с пятном сажи на носу в разорванном передничке, кромсал струны ножницами. Трудно корить Эллен за то, что она больше любила старшего, ведь от младшего ей с утра до ночи не было покоя; впрочем, владей она основами психологии, она бы поняла, что сама в этом виновата.
Братья очень любили друг друга; здесь, по крайней мере, все сложилось удачно. Кротость одного уравновешивала непоседливость другого.
Было у Эллен и еще одно переживание: младший обогнал старшего ростом и силой. В свои два года Джиги был не ниже четырехлетнего Кики. Он ловко кидал мячик; бегал быстрее и лазил по деревьям как обезьянка, пока Кики о чем-то мечтал на нижней ветке. Он оказался прирожденным комиком. Стоило ему скорчить рожу, и слуги хватались за животы от хохота. Старший брат пытался ему подражать, но с плачевным результатом. У него получалось вызвать лишь жалость. Было что-то невыразимо трогательное в его лице, во всей его фигурке. Каждому хотелось его защитить, пусть в том и не было нужды. Но каждому приходило на ум: «Этого ребенка нельзя обижать; недопустимо, чтобы он хоть как-то пострадал», а вот про Джиги все прекрасно знали, что ему решительно все равно: присвистнет и убежит.
Кики возбуждал в людях жалость точно так же, как возбуждал ее своим пением его отец; в них обоих было нечто трагическое.
Можно было подумать, что в обоих сокрыта некая тайна, которая пытается вырваться на свободу. Когда Луи-Матюрен пел, людям казалось, что они слышат ангельский плач – плач ангела, изгнанного из рая и мечтающего о возвращении. Жизнь – всего лишь бремя, сбросить бы его, и как можно скорее. «Я одинок, – рыдал этот ангел, – я бесконечно одинок. Я потерян, повержен, и нет во мне никакой добродетели». Неприхотливая песенка, которую Луи-Матюрен походя исполнял для друзей после ужина, – «Щелкунчик» или его любимая «Серенада» – мгновенно, стоило ему только возвысить голос выше шепота, повергала всех в состояние странной размягченности, точно молитва человека, который никогда ранее не молился, жалоба души, не ведающей Бога. Он стоял, сцепив руки за спиной, закинув красивую голову, очень довольный собственным исполнением, вовсе не думая о великом даре, который ему казался естественным; в самом этом неведении и заключалась трагедия. Наверху, в своей кроватке, Кики слушал, обхватив руками колени, и по щекам его струились слезы, и если бы в этот момент мать зашла его поцеловать и начала расспрашивать, ему нечего было бы ей ответить. Он знал одно: что в глубинах его еще совсем крошечного существа они с отцом – едины; они оба мучатся и страдают; они – слепцы, блуждающие во тьме.
Боль и красота сливались в одно, и не было между ними границы. Полнота красоты и сосредоточение духа в отцовском голосе были почти непереносимы. Джиги, разметавшись, спал рядом, сосал палец и улыбался, вспоминая похищенные днем сливы, но музыка его не достигала. Так, возможно, улыбалась Мэри-Энн, когда читала первое письмо от герцога Йоркского.
Сколько тончайших, незримых, невычленимых нитей сплетаются воедино, чтобы получилась одна-единственная человеческая личность; какими странными клубками наследственных черт были маленький Кики и маленький Джиги. Потому ли Джиги всю жизнь оставался обаятельным мотом, что бабушка его была содержанкой? Потому ли он стал бунтарем, что мать не желала его появления на свет? Оттого ли Кики в зрелые годы стал искуснейшим рисовальщиком, что у Луи-Матюрена была научная складка, а у Эллен – ловкие пальцы? Потому ли жили в нем желание укрыться от реальности и почти непереносимая тоска по прошлому, что отец его отца, Робер-Матюрен Бюссон, лишился родины и долгие годы провел в изгнании? Какое наследство мог Робер-Матюрен оставить своим детям, которых родил, перевалив за пятьдесят лет, на чужбине, кроме тоски и недоумения, желания вернуться домой, тяги к постижению и опыту, вошедшей им в кровь и подсознание? На границе Бретани и Анжу, откуда ведет свое начало их род, живут мечтатели, мистики, суеверцы, хранители древних легенд; воздух там мягок и пропитан тихой меланхолией, дожди выпадают часто, а по земле стелется туман. Человек, изгнанный из этого края, жестоко вырванный из этой почвы и пересаженный на шумные улицы Лондона, будет жить с потрясением и увечьем до конца своих дней. Ему уже не оправиться, и если он и пустит корни, они потянутся не туда, куда должны.
Будут среди его потомков мятущиеся души, будут невоздержанные, безрассудные жизнелюбцы, но у всех сохранится общая тоска по прошлому, все станут вслепую искать безопасного укрытия – так одинокие дети бессознательно пытаются спрятаться в благословенную тьму материнского чрева.
Кики был сыном своего отца и деда по отцовской линии. Он родился художником и мечтателем, как и они, однако своих современников и современниц он изображал с безжалостной сатирой и виртуозной точностью – ту же точность демонстрировал и его отец, смешивая в пробирках свои химикалии.
А способность к сосредоточению, стремление к успеху, борьба с бедностью и слепотой, несгибаемая воля?
Этими качествами Луи-Матюрен не отличался, его отец – тоже. Милые, добросердечные, меланхоличные Бюссоны из Сарта не обладали такой внутренней силой. Эти качества Кики унаследовал по женской линии, от женщины, лишенной нравственных устоев, чести и добродетели, от женщины, которая уже в пятнадцать лет твердо знала, чего хочет от жизни, и, несмотря на низость своего происхождения и воспитания, попирая сантименты и хорошие манеры своими прелестными ножками, добилась всего играючи – и потирая пальчиком нос.
8
Вероятно, Бюссоны до бесконечности продолжали бы жить той же беззаботной жизнью, если бы осенью 1838 года португальского посланника не отозвали обратно в Лиссабон. Судя по всему, дома он в этот момент оказался нужнее, чем в Бельгии. Было ли это действительно так, или речь шла о некоем дипломатическом маневре, выяснить уже невозможно; да и в любом случае на судьбах Бюссонов это никак бы не отразилось. Их присутствие в покоях посланника более не требовалось. Ни герцог, ни герцогиня не предложили Бюссонам сопровождать их в Португалию.