Мы использовали свой разум в бесчисленных практических целях, а равно для теоретических изысканий, которые в свою очередь подсказывали нам ответы на практические вопросы. Но мы не довольствовались этим, а нашли разуму еще одно применение. Мы воспользовались разумом, чтобы заселить загадочный мир вокруг нас бестелесными созданиями — богами, чертями, ангелами, призраками, нимфами, феями, домовыми, гоблинами. Мы создали в своих первобытных мозгах темный, неподвластный нам мир, где у нас есть и враги, и союзники. Были среди наших созданий и иные мифические существа, не темные и не страшные, а просто досужие плоды нашего воображения — Санта Клаус, Пасхальный Кролик, Мороз Красный Нос, Дедушка Песочник2 и многие, многие другие. И мы не просто создали их в уме, а до известной степени сами поверили в них. Мы видели их, мы беседовали о них, они стали для нас очень реальными. Чем, как не трепетом перед этими созданиями, можно объяснить, что крестьяне средневековой Европы с приходом ночи закрывали свои лачуги на все засовы и наотрез отказывались высунуть нос наружу? Чем, как не боязнью встретить нечто ужасное, объясняется, что кое-кто и сегодня не способен преодолеть страх темноты? Да, сегодня мы редко поминаем вслух призраков ночи, но былые тревоги и страхи не отмерли, — тому доказательством широко распространенная вера в летающие тарелки. В наши просвещенные дни показалось бы ребячеством, если бы кто-то заговорил всерьез об оборотнях и упырях, а вот верить в технических духов вроде летающих тарелок допустимо вполне.
Что мы знаем об абстрактном мышлении? Ответ очевиден: мы не знаем о нем ничего. Насколько я понимаю, не исключена возможность, что оно имеет электрическую природу и основано на энергетическом обмене определенного рода, — ведь физики заявляют, что любые процессы в последнем счете имеют энергетическую основу. Но что мы, положа руку на сердце, знаем об электричестве и об энергии? Что мы знаем, коли на то пошло, о чем бы то ни было? Знаем ли мы, как действует атом и почему, знаем ли мы, наконец, что такое атом? И может ли кто-нибудь дать объяснение, как возникает самосознание и осознание окружающей среды, отличающее жизнь от неорганической материи?
Мы полагаем, что мышление — результат неких мозговых процессов, и на словах соглашаемся с физиками, что тут, вероятно, замешан энергетический обмен. Но о мыслительных процессах мы знаем не больше, а, наверное, меньше, чем древние греки о строении атома. Честь первого упоминания об атомарном строении вещества обычно приписывается Демокриту, жившему в четвертом веке до Рождества Христова. Готов допустить, что это было достижением человеческой мысли, но в действительности атомы Демокрита не имели ничего общего с тем, что мы сегодня понимаем под атомом, — и ведь, между прочим, даже сегодня мало что понимаем. И когда мы сегодня говорим о мышлении, мы почти не понимаем, о чем говорим, примерно так же, как во времена Демокрита люди могли говорить об атомах (если говорили, то мимолетно, неуверенно и без подлинного интереса). Назовем вещи своими именами: в разговорах о мышлении мы просто-напросто пустословим.
Правда, мы знаем кое-что о результатах мышления. Все, чем располагает сегодня человечество, — это продукты мысли. Но по большому счету это лишь результат воздействия мышления на человека как животное, воздействия, аналогичного паровой машине: пар давит на механизм, и колеса вращаются.
Можно спросить: что происходит с паром после того, как он воздействовал на механизм и исполнил свое назначение? Не менее правомерен и вопрос: а что происходит с мыслью после того, как она воздействовала на нас самих? Коль скоро нас заверяют, что для возникновения и развития мысли необходим энергетический обмен, что происходит с этим обменом далее?
Мне кажется, я знаю ответ. По моему убеждению, энергия мышления, принимающего порой самые странные формы, изливаясь нескончаемо в течение веков из умов миллиардов мужчин и женщин, дала жизнь созданиям, которые в будущем — и, возможно, не слишком отдаленном — займут место, ныне принадлежащее человечеству.
Выходит, что наши преемники созданы тем самым механизмом, мышлением, которое сделало человечество видом, господствующим ныне. Но все известные мне данные свидетельствуют о том, что это как раз решение, типичное для эволюции.
Человек строит не только руками — он строит и разумом, причем, по-моему, прочнее и не совсем так, как можно было бы предположить.
Если кто-то один измыслил мерзкую злобную тварь, рыскающую во тьме, этого, конечно, не хватит, чтобы пробудить ее к жизни. Но если тот же злобный образ создает мысленно (и с единодушным ужасом) целое племя, — это, на мой взгляд, достаточный толчок, чтобы тварь действительно ожила. Разумеется, ее когда-то не было. Потом она возникла в сознании одного человека, испуганно съежившегося перед лицом ночи. Испугавшись неведомо чего, он решил придать своим страхам какую-то определенную форму и, придумав ее, пересказал другим, что придумал, и они тоже представили себе эту вымышленную тварь. И коллективное воображение работало так долго и плодотворно, люди так поверили в собственный вымысел, что в конце концов воссоздали его в натуре.
Эволюция действует во многих направлениях. Можно сказать, что она действует в любом направлении, какое только находит. Тот факт, что доселе эволюция никогда не выбирала именно такой путь, может объясняться просто: пока не развился человеческий разум, в ее распоряжении не было фактора, способствующего созданию новых существ при помощи силы воображения. И не забудем, что кроме воображения, кроме произвола мысли тут задействованы силы и энергии, которых человек до сих пор не понимает и, возможно, никогда не поймет.
По моему убеждению, люди со своим неуемным воображением, со своей страстью к сочинению небылиц, с присущим им страхом времени и пространства, темноты и смерти, за тысячелетия создали иной мир, целый мир существ, живущих ныне на Земле рядом с нами. Этот мир скрыт, невидим, я не знаю, каков он, но уверен, что он вполне реален и настанет день, когда созданные нами существа выйдут из своих укрытий и предъявят нам права на наследство.
Во всей мировой литературе и в каждодневном потоке новостей рассеяны заметки о происшествиях необычных и странных — и в то же время эти происшествия зафиксированы с такой точностью, что их никак не спишешь на обман чувств и миражи…»
Глава 6
Рукопись обрывалась на середине страницы. Далее было еще немало страниц, но когда я перебросил листок, то увидел, что следующий заполнен отрывочными заметками, на первый взгляд, совершенно беспорядочными. И, конечно, трудночитаемыми, как все написанное почерком моего друга. И при этом вбитыми в страницу так тесно, словно она была единственной, какая у него оставалась, а стало быть, надлежало использовать каждый ее дюйм, чтобы вместить все собранные факты, все накопленные наблюдения. Заметки шли плотным строем через центр страницы, а затем поля заполнялись новыми заметками, и буквы порой превращались в такие крохотные узелочки, что сложить из них слова стоило немилосердных трудов.
Я быстро перелистал все до конца, но каждая следующая страница была подобием предыдущей, каждая была заполнена до отказа. Тогда я сложил страницы по порядку, вернулся к началу рукописи и приколол записку Филипа сверху, пообещав себе, что позднее непременно прочту все заметки до единой, прочту и попытаюсь разгадать их смысл. Но на сегодня с меня достаточно и того, что я уже прочел. Более чем достаточно.
Наверное, это шутка, — сказал я себе. Но это не могло быть шуткой, потому что мой старый друг никогда не шутил. Он не ощущал нужды в шутках. Он был исполнен доброты, он обладал гигантской эрудицией и если уж говорил, то находил словам лучшее применение, чем расходовать их на глупые шутки.
И я опять вспомнил его в тот вечер, когда мы виделись в последний раз, — сморщенного гнома в огромном кресле, угрожающем поглотить его без остатка, и то, как он заявил мне, что мы в осаде. Я был убежден, что он хотел сказать мне больше, гораздо больше, но не сказал, потому что, когда он собрался с мыслями, явился Филип и мы заговорили о чем-то другом.
Теперь, сидя в мотеле у реки, я чувствовал уверенность в том, что он намеревался пересказать мне рукопись, прочитанную минуту назад. Собирался сказать, что нас взяли в осаду существа, которых люди напридумывали за столетия, и что наш разум, наше воображение послужили целям эволюции.
Разумеется, он заблуждался. Если без обиняков, его теория граничила с помешательством. Но, едва подумав об этом, я тут же осознал в глубине души, что человеку такого склада, как он, непросто впасть в заблуждение. Прежде чем поверить свои мысли бумаге, хотя бы ради того, чтобы сформулировать их для себя, он проделал долгую и кропотливую работу, приведшую его к определенным выводам. Страницы, приложенные к рукописи, наверняка не исчерпывают собранных им доказательств. Скорее, они суммируют эти доказательства, подводят им итог и конспективно передают выводы. Нет, конечно, опять-таки отсюда не следует, что он не впал в заблуждение, все это очень похоже на заблуждение, но даже в таком случае у него должно было скопиться довольно фактов и логических построений, чтобы от его теории нельзя было просто отмахнуться.
Разумеется, он заблуждался. Если без обиняков, его теория граничила с помешательством. Но, едва подумав об этом, я тут же осознал в глубине души, что человеку такого склада, как он, непросто впасть в заблуждение. Прежде чем поверить свои мысли бумаге, хотя бы ради того, чтобы сформулировать их для себя, он проделал долгую и кропотливую работу, приведшую его к определенным выводам. Страницы, приложенные к рукописи, наверняка не исчерпывают собранных им доказательств. Скорее, они суммируют эти доказательства, подводят им итог и конспективно передают выводы. Нет, конечно, опять-таки отсюда не следует, что он не впал в заблуждение, все это очень похоже на заблуждение, но даже в таком случае у него должно было скопиться довольно фактов и логических построений, чтобы от его теории нельзя было просто отмахнуться.
Он намеревался рассказать мне обо всем, не исключено, что хотел опробовать на мне свои умозаключения. Но из-за Филипа, явившегося так некстати, отложил это до более удобного случая. А случая уже не представилось, поскольку через два дня он погиб, его машину сплющило в лепешку, а из него вышибло дух в результате столкновения с другой машиной, которой, однако, так нигде и не нашли.
Я задумался и вдруг похолодел от страха — особенного, кошмарного страха, какого я никогда не испытывал прежде. От страха, который выполз из иного, неведомого нам мира, который прятался где-то в дальнем уголке наследственной памяти и, казалось, был многократно забыт. Именно такой страх, леденящий и цепенящий, выворачивающий душу, был уделом тех, кто корчился в пещере, вслушиваясь в звуки, издаваемые дьявольскими созданиями, что скрывались снаружи во мраке.
Я задал себе вопрос: а не может ли статься, что мыслительная мощь этих созданий мрака достигла такого развития, такого совершенства, что они теперь способны принять любую форму, любой облик по своему усмотрению? Способны, например, преобразиться в машину, которая протаранит другую машину, а потом, после тарана, вернуться в иной мир, в родное свое измерение, в невидимость, покинутую временно ради определенной цели?
Может ли быть, что мой старый друг погиб именно потому, что догадался о секретном мире этих исчадий разума?
А как же гремучие змеи? — перебил я себя. Нет, гремучие змеи тут ни при чем, потому что змеи были самыми настоящими. Но разве трицератопс, дом с окружающими постройками, рыдван на козлах у поленницы, Куряка Смит и его женушка не казались мне настоящими? Что если это ответ, который я искал? Что если все эти предметы и существа порождены миром исчадий, устроивших маскарад, чтобы заманить меня в засаду, замутивших мне сознание до того, что я готов был поверить в заведомо невероятное, и уложивших меня не на кушетку в доме Куряки, а на скальное дно расщелины, где полно змей?
Но если даже так, то зачем? Затем, что эти гипотетические исчадия знали о толстом конверте от Филипа, который поджидает меня в лавке Джорджа Дункана?
Это безумие, — уговаривал я себя. Ну а пропустить развилку на дороге — не безумие? Трицератопс, и дом, очутившийся там, где никакого дома не было и в помине, и гремучие змеи — не безумие? Нет, нет, — повторил я себе, — гремучие змеи были реальными. Но что такое реальность? Каким образом можно удостовериться в реальности чего бы то ни было? А если мой старый друг прав в своих догадках, что вообще останется от реальности?
Я был потрясен гораздо глубже, чем признавался себе. Я сидел в кресле и смотрел в стену, а когда пачка листов выскользнула у меня из рук, я даже не шевельнулся, чтобы их подобрать.
Если все это так, — подумал я, — значит, прежний надежный мир вышибли у нас из-под ног… Значит, гоблины и вампиры существуют теперь не только в сказках у камелька, а во плоти; ну, может, и не совсем во плоти, но каким-то образом существуют, а не просто мерещатся. Мы считали их плодом воображения и даже не представляли себе, насколько же мы правы. И опять-таки, если все это так, Природа в эволюционном развитии совершила очередной гигантский скачок вперед — от живой материи к сознанию, от сознания к абстрактному мышлению, а от абстрактного мышления к новой форме жизни, призрачной и реальной одновременно, а возможно, даже способной выбирать, быть ли ей призрачной или реальной.
Я пытался вообразить, что это за новая жизнь, каковы ее радости и печали, побуждения и принципы. У меня ничего не вышло. Самое мое тело из костей, плоти и крови не позволило мне вообразить эту жизнь. Потому что она должна быть принципиально иной, пропасть между нами слишком широка. С тем же, если не большим, успехом можно было бы просить трилобита, чтобы он вообразил себе мир динозавров. И если в своем бесконечном обновлении видов Природа ищет качества, полезные в борьбе за существование, то вот наконец она нашла существа (если позволительно называть их существами) с фантастически высокой способностью к выживанию, ибо в физическом мире нет ничего, абсолютного ничего, что могло бы угрожать им.
Я сидел, размышляя об этом снова и снова, и мысли грохотали в черепной коробке, как раскаты отдаленного грома, и тем не менее ни к чему не приводили. Я даже не блуждал по кругу. Я просто дергался туда-сюда, как полупомешанный чертик на веревочке.
Мне стоило немалых усилий оборвать чехарду безумных мыслей, и тогда я опять услышал журчание, радостный и смешливый голос реки, бегущей по земле в величии своего волшебства.
Надо распаковать пожитки, вытащить из машины коробки и сумки и приволочь их в комнату. Меня ждет рыбалка, каноэ у причала и крупные окуни, затаившиеся в камышах и среди кувшинок. А потом, как только я обживусь, меня ждет книга, которую надо, обязательно надо написать.
А еще, я вспомнил, что сегодня меня ждет школьный вечер и распродажа корзинок. Придется туда пойти.
Глава 7
Линда Бейли приметила меня в ту же секунду, как я переступил школьный порог, и налетела на меня словно хлопотливая самодовольная курица. Она была одной из немногих, кого я помнил, да, честно говоря, ее просто невозможно было забыть. Вместе с мужем и выводком неопрятных детишек она жила на ферме по соседству с нашей, и за все годы, что мы провели здесь, едва ли выдался десяток дней, чтобы она не притащилась по дороге, а то и прямиком через поля, одолжить чашечку сахара, или кусочек масла, или еще какую-нибудь ерунду, которой у нее вдруг не хватило в хозяйстве и которую она, между прочим, потом не удосуживалась отдать. Она была крупная, костлявая женщина с лошадиным телосложением и если постарела, то, по-моему, совсем чуть-чуть.
— Хорас Смит! — взревела она. — Малыш Хорас Смит! Я бы узнала тебя где угодно!..
Она схватила меня в объятия и принялась колошматить по спине. Она осыпала меня звучными тумаками, а я недоуменно припоминал, случилось ли хоть однажды в отношениях между нашими семьями что-нибудь, что дало бы ей право на такое приветствие.
— Значит, ты вернулся! — грохотала она. — Ты не смог жить вдали от нас! Уж если Пайлот Ноб у тебя в крови, никто его нипочем не забудет. Даром что ты побывал в разных местах. В языческих странах. И в Риме ты тоже был, ведь так?
— Я провел в Риме некоторое время, — ответил я. — Это вовсе не языческая страна.
— У меня возле свинарника растут пурпурные ирисы, — объявила она, — из сада самого папы. Вообще-то не на что особенно посмотреть. На своем веку я видывала ирисы и получше, куда привлекательнее этих. Будь у меня другие такого сорта, я бы выкопала их и вышвырнула давным-давно. А эти сохранила из-за того, что они оттуда. Уж поверь, не у каждого есть ирисы из сада самого папы. Не думай, что я поддерживаю папу и всякие там глупости, но это все-таки особенные ирисы, ты согласен со мной?..
— Конечно, согласен, — ответил я. Она вцепилась в мою руку.
— Да пойдем же, ради Бога, сядем! Нам надо о многом поговорить… — Она потащила меня к выстроенным в ряд стульям, и пришлось сесть с ней рядом. — Ты говоришь, Рим не языческая страна, но ведь у язычников ты тоже был. Что ты скажешь о русских? Ты же часто бывал в России…
— Не знаю, что и сказать. Есть русские, которые до сих пор верят в Бога. Правда, правительство у них…
— Вот тебе раз! Никак тебе нравятся русские?
— Некоторые нравятся, — ответил я.
— Я слышала, ты был в Унылой лощине и утром проезжал мимо фермы Уильямсов. За какой надобностью тебя туда занесло?
Интересно, — подумал я, — а есть что-нибудь, о чем бы она не слышала, о чем не слышал бы весь Пайлот Ноб?.. Отчетливее, чем в перестуке барабанов по джунглям, эффективнее, чем по радио, новости распространяются здесь в мгновение ока — все до мельчайшего слушка, до самой ерундовой догадки.
— Да вот пришло в голову свернуть, — приврал я слегка. — Мальчишкой я, бывало, охотился там на белок…
Она взглянула на меня подозрительно, не уловив логики в моих оправданиях.