Избранные произведения в двух томах. Том 2 - Рекемчук Александр Евсеевич 3 стр.


На столике содрогалась бутылка водки. Рядом — ломоть розового сала, ржаной хлеб. Рытатуева наливала себе стаканчик, мужу — полстаканчика. Тот выпивал, утирал губы вышитым платочком и снова сидел смирно. Рытатуиха же, после стаканчика, крякала молодецки, закусывала розовым салом, никого больше не угощала, зато услаждала все купе речами:

— Я и говорю: выгодней всего — поросятами жить… Мы, к примеру, поросятами жили. Парочку откормим, заколем — на базар. Опять заведем парочку… А теперь, как положили налог, выгоды нету. Вот мы и решили на Север переехать. На Севере разрешается. Не кладут налога… Нехай мой в какое-нибудь производство поступает, а я поросятами займусь. На, Ванечка, выпей…

Ивану — полстаканчика, себе — стаканчик.

После этого стаканчика Рытатуева сомлела, отвалилась к стене и завела частушку:

Себе же самой ответила:

Сама же подавилась от смеха:

— Ей право, второго Ивана за свой век изнашиваю!.. Первый муж у меня тоже Иваном был. Раком извелся — помер. А этот Иван у меня — второй. Ты, Ванечка, больше не пей… Хилый он, — разъяснила Рытатуева. — Сто грамм выпьет — целый день пьяный. Проснется с похмелья, воды попьет — опять пьяный.

Иван Второй внимательно слушал жену, часто моргая. А жена налила себе еще стаканчик, розовым салом закусила.

— Может, сходим пообедаем? — посмотрев на все это, сказал Степан Бобро Алексею.

Гогот тоже пошел с ними.

В вагоне-ресторане было людно, однако свободный столик нашли. Бобро вслух, с выражением прочел меню и, после долгих сомнений, заказал половину всего, что было там обозначено.

Алексей протестовать не стал. Не каждый день рассиживаются они по ресторанам.

А Борис Гогот сказал официанту:

— Яичницу. Отдельно мне посчитайте.

Когда же официант все записал, как ему говорили, и ушел на кухню, Гогот усмехнулся:

— Это разве ресторан? В ресторане оркестр должен быть. И туда с девочками ходить надо. Чтоб не зря деньги тратить… Между прочим, — снова подмигнул он Алексею, — ты с этой, коротенькой, не стесняйся: порядочные дома сидят — женихов ждут, а не по свету за ними гоняются.

— У нее нету дома, — возразил Алексей. — Сирота.

— С тебя и спрос меньше.

Когда Гогот за свою яичницу заплатил и пошел вон из ресторана, Степан тяжело посмотрел ему вслед и сказал:

— Такой он… предпоследняя сволочь.

Официант принес две никелированные кастрюльки с дымящейся солянкой. Поверху в сметане плавали тощие колесики лимона — одни спицы да обод. Однако все равно солянка была вкусная, забористая. Она еще потому была очень вкусной, что нет вкуснее той еды, которая в движении: когда дробно позвякивает ложка о край кастрюльки и еле-еле плещется в бокале ясное пиво.

— Ты по какой специальности собираешься работать? — спросил Алексей.

— А я не знаю… Придется новую изучать. Или — в разнорабочие.

— Не имеешь разве?

Бобро сдвинул белесые невидные свои брови:

— Я не имею?.. Первого класса шофер. Водитель.

— Чего же?

Степан медленно покачал головой. Налил в рюмку. И Алексею. Они выпили и запили пивом. На поворотах вагон заносило, бутылки кренились. Официанты хватались за столы.

Наверху в репродукторе уже давно вели разговор Тарапунька со Штепселем. Но слышно их было плохо из-за стука колес, из-за плотного шороха дождя по крыше. Будто еще двое людей ведут интересную беседу за соседним столиком.

Некоторые от водки багровеют. А Степан Бобро бледнел. Явственней проступали веснушки, проступали под кожей широкие скулы.

— Я ведь за то и попал. По шоферской судьбе… Ты, небось, подумал — ворюга? Подумал? Говори…

— Ничего я не думал, — уклонился Алексей.

— Девочку я убил. Машиной. Насмерть убил.

Степан сторожил взглядом лицо Алексея. И, должно быть, не туда Алексей отвел глаза — Бобро уставился на бутылку, постучал ногтем по стеклу:

— Из-за этого? Нет. Трезвый был. Только из гаража выехал… А она через дорогу. Тормознуть не успел… Так… Потом ее мать на суде выступала, учительница: оправдать просила. Плачет — и просит… Три года мне дали.

Степан стал смотреть в окно.

По окну — с той стороны — змеились и дрожали вместе с вагоном струйки. А дальше хлестал отвесный дождь. Полая осенняя вода лилась с сумеречного неба. Кюветы почти до краев налиты водой. Мокрые, по-собачьи взъерошенные елки уткнулись в воду лапами: никуда не убежать, нет на этом свете сухого места. За ними клубился сырой туман, похожий на тучу.

— Три года. Ну, я и обжаловать не стал. Насмерть ведь… Сидел честно. Работал. Только всякой грязи порядочно набрался. Какую отмоешь, а какую… видал у доктора, что на мне нарисовано? Так это в первый месяц, с горя. И не то, чтобы с горя — уговаривали очень. С ножом… Там, брат, всякие мастера есть. У них, я думаю, цель — побольше переметить, чтобы с этой метой ты навсегда, по рукам и ногам, ихний…

Усмехнулся. И тут же нахмурился:

— Только за руль я больше не сяду. Никогда.

Глотнул холодного пива. Глаза прикрыл веснушчатыми веками. Помолчал.

— А та девочка… У нее косички были.

«Напьется», — предположил Алексей. И позвал: — Сколько с нас?

Прошли через три вагона. В четвертом, своем, в тамбуре стояла Дуся, смотрела в окно.

Алексей хотел мимо пройти: не отставать же от товарища, с которым только что вели разговор по душам. Степан же, наоборот, увидев Дусю, стал топтаться в тамбуре.

А Дуся повернулась к Алексею и сказала:

— Постоим здесь, Алеша? Посмотрим в окно.

Степан покорно вышел.

Смотрели в окно. В нем ничего не было видно, кроме темноты. Кроме потоков дождя.

Здесь, в тамбуре, да и в самом вагоне к ночи появлялся крепкий холод. Не топили, потому что еще был сентябрь. Но сентябрь не везде одинаковый. Поезд шел прямиком на Север.

— Зябко, — поежилась Дуся и прижалась плечом к Алексею.

Возможно, ей самой и было зябко, но сквозь рукав гимнастерки, сквозь полушерстяной рукав темного ее платья Алексей ощутил живое, греющее тепло.

Он решился и обнял круглые Дусины плечи одной рукой. При этом Алексей внимательно вглядывался в темное окно, вроде он даже представления не имеет, не знает, что делает его левая рука, будто она — сама по себе. Он рассчитывал, что Дуся, по извечному девичьему обыкновению, тоже сделает вид, что ничего не произошло, даже вот не заметит, что ее обняла какая-то несмелая рука: до того интересно за окном.

Но Дуся заметила сразу. Сразу повернулась к Алексею и всем своим коротеньким, плотным, теплым телом прильнула к нему. Забросила руки за его шею, прикрыла глаза…

Поцелуи были очень протяжные, долгие настолько, что хватало времени прислушаться к ходу поезда, к шороху дождя на крыше. Можно было даже думать.

Алексей, например, подумал: «Вот — было время, когда я обнимал, целовал Таню. Любил ее. А теперь — вот эту. Уже ее люблю. Значит, ничего страшного. Все очень просто и замечательно».

Было замечательно. Он осторожно гладил Дусины волосы, чувствуя ладонью, до чего они густы и упруги. Потом выяснилось, что щеки у нее и шея даже на ощупь — смуглые. Особенно радостно было Алексею, что так близко, так безраздельно прижалась к нему девушка, ладная и теплая, сразу — своя. И он снова безошибочно находил ее губы.

«А может, все это — спьяна? — вдруг испугался Алексей. — Все-таки выпили со Степаном граммов по триста…»

Алексей отстранился.

Дуся, как видно, на это не обиделась или же сама решила, что нужно передохнуть. Только руку она оставила на его шее.

— Знаешь, Алеша, если ты хочешь, как приедем — распишемся.

— Можно и погодить. Приспичило? — сгрубил Алексей. Сразу вспомнил сказанные Борисом Гоготом слова: «Порядочные дома сидят — женихов ждут…»

Дуся опять не обиделась, но руку с его шеи убрала, облокотилась на поручни окна.

— Дурак ты, — миролюбиво сказала Дуся. — Совсем не приспичило. А замуж мне и вправду очень хочется выйти…

Сказала она убежденно и будто даже с гордостью.

— У меня ведь своей семьи никогда не было. Была — только я не помню. Даже мамы не помню. Войну помню, а маму — нет. И никакой фотокарточки не осталось… У тебя и отец и мать есть, так что тебе трудно понять. А у меня никого никогда не было…

Тут она спохватилась, наморщила лоб, заговорила горячо:

— Нет, опять не поймешь… У нас, в детдоме, очень хорошая жизнь была. Может быть, некоторым детям в своей семье куда хуже живется, чем нам, детдомовцам. Воспитательницы, учителя — они как родные. Им даже и нельзя быть не как родным — такая работа. А подружек выбирай любую. Можешь какую хочешь выбрать и считай, что сестра… У нас, в детдоме, очень хорошо было, Алеша!

Она помолчала, улыбаясь своим воспоминаниям. Потом улыбка сошла:

— Но все равно это не своя семья. Все-таки каждый там понимает, что нет у него того, что у других есть. Родных нет. Совсем родных, понимаешь? Ну вот… А если пожениться, тогда семья получится. Родная, своя собственная…

— Ясно, — кивнул головой Алексей. Одобрительно кивнул.

И Дуся опять улыбнулась, обрадованная тем, что сумела так толково объяснить.

— Еще мне очень хочется, чтобы была своя комната. Наша… Пускай даже поначалу мебель самая ерундовая, но если всяких салфеток понавешать — у меня с собой полчемодана всяких вышивок — и если абажур повесить, разные коврики — получится очень хорошо! И пусть каждый день гости приходят — стряпать я тоже умею, нас там учили. Пусть приходят, верно?

— Пусть, — пожал плечами Алексей.

Тут Дуся запнулась, в смущении помедлила, но закончила уверенно и смело:

— А вместе спать, наверное, тоже приятно!

Алексей почувствовал при этих словах, как душа его, оробев, юркнула в пятки, но он тут же сгреб руками плотные Дусины плечи и опять, вслепую, отыскал губами ее губы.

И прозрел лишь тогда, когда щелкнула приглушенно ручка двери. В тамбур с бледным фонарем вошел старичок проводник. Он, должно быть, все видел, потому что притворился, будто ничего не замечает, озабоченно покашлял и сказал:

— К Котласу подъезжаем…

Он-то знал, что им ехать не до Котласа.

5

Посреди ночи прибыл поезд на ту всем известную и очень глупую станцию Березай, где, кому надо, приходится вылезать.

Вылезать, моргая заспанными глазами, спотыкаясь о чужие чемоданы и мешки. Вылезать — и под проливной дождь…

Дождь лил отвесно, крупными и частыми струями. Сразу же капли воды, отыскав нужную лазейку, скользнули за воротник Алексея, сплошной завесой потекла вода с козырька фуражки, захлюпало в сапогах.

Но даже сквозь мутную, зыбкую сетку дождя можно было увидеть: в три грани изломалась плоская гора (четвертая грань, вероятно, позади). А в котловине — влажная россыпь огней. Богатая россыпь. Легко повисли цепи уличных фонарей. Разноцветье окон: оранжевых, зеленых, желтых — жилые дома. Замысловатое нагромождение всевозможного света — заводы. Там же полыхает мгновеньями тонкая голубизна электросварки…

Могучее зарево встает над котловиной. Город.

От этого зарева и душе, и ногам теплее. Ведь радость остаться сухим — ничто перед возможностью обсушиться.

— Красиво-то как! — ахнула оказавшаяся, конечно, рядом Дуся. — Вроде елки. Я бы тут всю жизнь прожила. А ты?

— Поживем — увидим. Что ли тут всегда с неба льет? Вон лужи какие — море…

— Я уж вся сырая, — выбила зубами четкую дробь Дуся. — Зачем мы никуда не идем?

— А куда идти — знаешь?

Но от станционного здания уже торопились к ним люди в сверкающих кожанках. А может быть, и не в кожанках — просто вымочило их с ног до головы, до блеска.

— Здравствуйте, товарищи! — бодро поприветствовал их передний — видать, главный, но еще молодой. — Хорошо ли ехали?

Каждому по очереди взялся пожимать руки. А потом, когда плотнее обступили его, заговорил по-деловому:

— Значит, так. Работать вы все будете на Джегоре. Машины ждут. Чтобы зря не мокнуть, грузите вещи и — в путь. Подробности на месте.

— Это где же — Джегор? — озадаченно спросил из-за чьих-то голов старожил здешних мест Степан Бобро.

— Не близко. Двести сорок километров. Дорога скверная, но к утру будете.

Дождь громко шелестел по размытой земле. Потом к его монотонному шелесту прибавился растущий, смущенный гул голосов.

— Что за такой Джегор?

— Двести сорок километров — это же назад почти полпути…

— Знать не знаем: мы в «Севергаз» вербовались! — зазвенел голос Рытатуевой.

— Товарищи, — с легкой досадой, но вроде бы не очень удивляясь возникшим словопрениям, снова стал говорить молодой, главный. — Джегор — это и есть ныне район основной деятельности нашего комбината. Люди нужны именно там, а не в другом месте. В оргнаборе вас предупреждали…

— Ничего не предупреждали!

Зашумели. Стало вдруг слышно: спросонья заплакал Олежка у отца на руках. Намок, должно быть.

Главного будто стеганули — вскинулся:

— Кто здесь с детьми?

Ивановы протискались вперед. Олежка так же внезапно замолк.

— В пункте оргнабора знали, что вы едете с ребенком?

— Говорил…

— Черт знает что! — выругался главный.

Оглянулся на своих спутников — досказал им остальное глазами. Потом Иванову:

— Идите к вокзалу, там стоит «Победа», отвезет вас. Останетесь в городе…

И, хотя за Олежку тут же все в душе порадовались, теперь стало всем приблизительно ясно, что сулит им неведомый Джегор. Гомон прянул с новой силой. Звенела Рытатуиха:

— А мы тоже желаем в городе!..

— Нет, что ли, тут работы?

— Товарищи, — снова, как речь, начал молодой, главный. — Каждый день мы снимаем с предприятий города и отправляем на Джегор сотни кадровых рабочих. Ни о чем другом не может быть и речи — только Джегор!..

«Будем тут до утра воздух языками лопатить!» — сплюнул в сердцах Алексей Деннов.

Только что из армии, он еще заново не привык к гражданским спорам и чувствовал к ним благородное презрение человека, привыкшего к языку приказа и рапорта о выполнении.

Тем более что он уже заметил, как Гогот, взметнув на плечо свой мешок-сидор, пошел к машинам: две пары одинаковых глаз просвечивали невдалеке пелену дождя.

— Пойдем, Алешенька! — в лад подсказала Дуся. — Надоело мокнуть. Какая разница — Джегор или не Джегор, если вместе. Правда?

Не ответив ей, Алексей подхватил чемоданы и двинулся на свет фар.

Два грузовика с крытыми кузовами терпеливо и ровно басили включенными моторами. Смутно белели за стеклами кабин лица безмолвных водителей.

Закинув чемоданы и кузов, Алексей влез туда сам, подхватил маленькое, но весомое Дусино тельце, и они уселись в самой глубине, у дребезжащей стенки. Сели и стали ждать. Ждать нм пришлось не очень долго.

Гомон приблизился, задержался где-то рядом, потом раздвоился, и к ногам Алексея с Дусей полетели чемоданы. Продолжая высказываться на различный манер, люди полезли под фанерную крышу. Затруднительно рассаживались, толклись, менялись местами, как всегда забывая о том, что с первым поворотом колес всяк окажется на своем место и дело разрешится к общему благополучию.

— Ни пуха, ни пера! — прокричал там, внизу, промокший главный.

— Пошел к черту, — вполголоса ответил кто-то, обычая ради.

Двинулись. Вверх-вниз заплясал открытый квадрат фанерного кузова.

Отдалились, расплылись в марево городские огни. С боков понеслись растрепанные черные очертания елок.

Вторая машина шла следом, щупая фарами колею. И в этом свете тонко серебрились частые нитки дождя.

Уже первые километры заставили пассажиров крепко задуматься о том, что их — километров — будет двести сорок. Машину швыряло и трясло. Надрывно выл мотор. Выл по-человечески, словно маясь зубами, и потому люди каждым нервом отзывались на его усилия.

Порой выпадал ровный участок. Шофер переводил скорость, и грузовик несся, вздымая позади колес широкие гребни воды. А потом опять шли колдобины и выбоины. Перед колдобиной водитель резко сбавлял скорость, машина замирала, будто над пропастью, — и тогда сзади надвигались фары идущей следом. Га-ах!.. — прихлынула к горлу душа. И отхлынула. Вскарабкавшись на бугор, грузовик снова, рывком, бросался вперед — и оставались далеко позади фары задней машины.

Трусили с боков черные лохматые елки, нудно одинаковые, бесконечной чередой. Лил дождь.

Дуся положила голову на плечо Алексея и уже вроде негромко похрапывала. И Алексей приник щекой к ее упругим, но мягким волосам. Не смыкая глаз.

Некоторым в кузове тоже не спалось: красные точки цигарок бродили в темноте, то накаляясь, то притухая.

— Обманул, выходит, товарищ уполномоченный… — незлобно так, с усмешкой сказала одна точка.

Вторая, помедлив, ответила:

— Сугубов-то? Он может… Я с ним, между прочим, давно знакомый. В одном районе жили. Работал он там раньше директором конезавода… Однако не получилось у него с лошадьми. Не справился, значит…

Качало.

Только качало уже не грузовик на выбоинах колеи, а лодку.

Алексей круто повернул эту лодку носом к волне, бегущей от кормы парохода, опустил весла. Лодка взлетела… И Таня, Татьяна, ухватившись за борта, рассмеялась, икая от страха. На ней — густой венок из ромашек. Белая майка, под которой, ей-богу же, ничего не надето. Руки и шея в золоте июльского загара.

Она смеется. Алексею же не до смеха: он глаз отвести не может от этой шеи, рук и майки.

— Татьяна, — задумчиво спрашивает он, — почему ты такая красивая?

Назад Дальше