27 апреля военный поезд № 143 отправился в Крым. В течение следующих полутора месяцев Есенин колесил по огромной стране, обескровленной мировой войной. “…Его обязанностью было записывать имена и фамилии раненых, – со слов брата рассказывала Екатерина Есенина. – <…> Ему приходилось бывать и в операционной. Он говорил об операции одного офицера, которому отнимали обе ноги”[307].
Лидия Кашина. 1915-1916
Екатерина Есенина, кажется несколько смещая даты, писала в своих мемуарах и о том, что брата отпустили “на побывку” домой после перенесенной “операции аппендицита”[308]. Так или иначе, но Есенину 13 июня 1916 года действительно был выписан пятнадцатидневный отпуск, большую часть которого он провел в Константинове.
Этим летом поэт шапочно познакомился с дочерью московского миллионера И. П. Кулакова, константиновской помещицей Лидией Ивановной Кашиной, которой впоследствии суждено было послужить прототипом для есенинской Анны Снегиной. Однако куда больше времени он пока проводил в обществе Анны Алексеевны Сардановской, выпускницы Рязанского женского епархиального училища, младшей сестры давнего есенинского приятеля Николая Сардановско-го. Ей при первой публикации Есенин посвятил стихотворение “За горами, за желтыми долами…” (1916):
Прозаическую вариацию этих несколько кокетливых, “томных” (как бы определила З. Ясинская) строк можно найти в письме Есенина Сардановской, отправленном уже из Царского Села в июле 1916 года:
Я еще не оторвался от всего того, что было, поэтому не преломил в себе окончательной ясности.
Рожь, тропа такая черная и шарф твой, как чадра Тамары.
В тебе, пожалуй, дурной осадок остался от меня, но я, кажется, хорошо смыл с себя дурь городскую.
Хорошо быть плохим, когда есть кому жалеть и любить тебя, что ты плохой. Я об этом очень тоскую. Это, кажется, для всех, но не для меня.
Прости, если груб был с тобой, это напускное, ведь главное-то стержень, о котором ты хоть маленькое, но имеешь представление.
Сижу, бездельничаю, а вербы под окном еще как бы дышат знакомым дурманом. Вечером буду пить пиво и вспоминать тебя.[309]
Анна Сардановская. Рязань, 1912
В ответном письме девушка слегка обиженно подтрунивала над Есениным:
Спасибо тебе, что не забыл Анны, она тебя тоже не забывает. Мне только непонятно, почему ты вспоминаешь меня за пивом, не знаю, какая связь. Может быть, без пива ты и не вспомнил бы?[310]
Николаю Клюеву о своем пребывании в Константинове Есенин сообщал совсем по-другому. Он словно пробовал на язык броские бодлеровские характеристики “падаль” и “гниль”, которым скоро предстояло войти в есенинский поэтический обиход: “Пишу мало я за это время, дома был – только растравил себя и все время ходил из угла в угол да нюхал, чем отдает от моих бываний там, падалью или сырой гнилью”[311].
Мария Бальзамова и Анна Сардановская
1914–1915
Из Константинова Есенин выехал 27 июня 1916 года; в Царском Селе он был 2 июля. Уже на следующий день поэт посетил квартиру Михаила Мурашева, где продолжил вживлять в сознание ближайшего окружения черты своего нового поэтического образа. После бурного обсуждения в кружке Мурашева картины Яна Стыки “Пожар Рима” и исполнения одним из гостей фрагмента “Сомнения” Михаила Глинки на скрипке “Есенин подошел к письменному столу, взял альбом и быстро, без помарок написал следующее стихотворение:
“Сергей Есенин
16 г. 3 июля.
Прим<ечание>. Влияние “Сомнения” Глинки и рисунка “Нерон, поджигающий Рим”. С. Е.”.
Я был поражен содержанием стихотворения. Мне оно казалось страшным, и тут же спросил его:
– Сергей, что это значит?
– То, что я чувствую, – ответил он с лукавой улыбкой.
Через десять дней состоялось деловое редакционное совещание, на котором присутствовал А. Блок. Был и Сергей Есенин.
Я рассказал Блоку о прошлом вечере, о наших спорах и показал стихотворение Есенина.
Блок медленно читал это стихотворение, очевидно и не раз, а затем покачал головой, подозвал к себе Сергея и спросил:
– Сергей Александрович, вы серьезно это написали или под впечатлением музыки?
– Серьезно, – чуть слышно ответил Есенин”[312].
Автограф стихотворения С. Есенина “Слушай, поганое сердце…”, записанного в альбом М. Мурашева.
Петроград. 3 июля 1916
Мурашев, иногда навещавший Есенина в Федоровском городке, в одном из вариантов своих мемуаров подробно описал быт и тамошнее времяпрепровождение приятеля. Вот выполненное им с протокольной точностью изображение есенинской комнаты в казарме: “Окно под потолком, но без решеток. Это не острог, а какой-то стиль постройки для слуг. Мрачная продолговатая комната. В ней четыре койки, покрытые солдатскими одеялами. Койка Есенина была справа под окном. У койки небольшой столик и табурет”[313]. А вот куда более отрадные строки о реакции полковника Ломана на визит Мурашева к другу: он “подошел к столику, сел на кровать Есенина и на большом листке бумаги написал: “Отпустить Есенину за наличный расчет 1 бут. виноградного вина и 2 бут. пива. Полковник Ломан””[314]. Пока эта снисходительность ничем не грозила: до прославленных есенинских запоев было еще очень далеко.
В Царском Селе Есенин часто виделся с постоянным его жителем, публицистом и критиком Ивановым-Разумником, которому после двух революций 1917 года суждено было сыграть очень большую роль в жизни поэта. “На моей памяти одно из посещений отца Есениным в 1916 году, – рассказывала много лет спустя дочь Иванова-Разумника Ирина. – Сергей Александрович стоял у рояля, пел. Может быть, не пел, а певуче читал свои стихи, но у меня сохранилось впечатление именно о пении”[315].
Приведем здесь также начальные строки мемуарного стихотворения Веры Гедройц “Сергею Есенину”:
4На 22 июля 1916 года пришелся пик взаимоотношений поэта из крестьян Сергея Есенина с династией Романовых: Есенин выступил в увеселительной программе в Царском Селе с чтением стихотворения, созданного специально к этому дню. Переписанный славянской вязью текст стихотворения вручили Александре Федоровне вместе со специальным экземпляром “Радуницы”.
Полковник Ломан, чьими стараниями было организовано выступление Есенина, отправил специальное прошение на имя Александры Федоровны с просьбой о поощрительном подарке поэту. Таким подарком должны были стать золотые часы с цепочкой.
Полковник Ломан, чьими стараниями было организовано выступление Есенина, отправил специальное прошение на имя Александры Федоровны с просьбой о поощрительном подарке поэту. Таким подарком должны были стать золотые часы с цепочкой.
Вопрос о желании или нежелании Есенина участвовать в программе увеселения императрицы, по-видимому, даже не ставился. Тем не менее либеральная общественность, как и следовало ожидать, встретила известие о “поступке” поэта с негодованием. В мемуарах Георгия Иванова, написанных, впрочем, в эмиграции, где общее отношение к царствовавшей фамилии резко переменилось, с обычными ивановскими преувеличениями, но в целом точно рассказано об этой реакции:
Кончился петербургский период карьеры Есенина совершенно неожиданно. Поздней осенью 1916 года вдруг распространился и потом подтвердился “чудовищный” слух: “наш” Есенин, “душка” Есенин, “прелестный мальчик” Есенин – представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце <…> Теперь даже трудно себе представить степень негодования, охватившего тогдашнюю “передовую общественность”, когда обнаружилось, что “гнусный поступок” Есенина не выдумка, не “навет черной сотни”, а непреложный факт. Бросились к Есенину за объяснениями. Он сперва отмалчивался. Потом признался. Потом взял признание обратно. Потом куда-то исчез, не то на фронт, не то в рязанскую деревню…
Возмущение вчерашним любимцем было огромно. Оно принимало порой комические формы. Так, С. И. Чацкина, очень богатая и еще более передовая дама, всерьез называвшая издаваемый ею журнал “Северные записки” – “тараном искусства по царизму”[317], на пышном приеме в своей гостеприимной квартире истерически рвала рукописи и письма Есенина, визжа: “Отогрели змею! Новый Распутин! Второй Протопопов!” Тщетно ее более сдержанный супруг Я. Л. Сакер уговаривал расходившуюся меценатку не портить здоровья “из-за какого-то ренегата”[318].
Сестры милосердия – императрица Александра Федоровна (сидит) и великие княжны Татьяна (слева) и Ольга
Фотография К. Е. фон Гана. 1914
“Таких “преступлений”, как монархические чувства, – прибавляет Иванов, – русскому писателю либеральная общественность не прощала. Есенин не мог этого не понимать и, очевидно, сознательно шел на разрыв. Каковы были планы и надежды, толкнувшие его на такой смелый шаг, неизвестно”. [319]
Некоторое представление об этих планах все же способно дать витиеватое послание Николая Клюева полковнику Ломану – “Бисер малый от уст мужицких”, отправленное в октябре 1916 года, после консультаций с Есениным. Текст “Бисера…” представлял собою ответ на предложение издать книгу стихов Клюева и Есенина о царском Феодоровском соборе, где Ломан был старостой прихода.
Сергей Есенин. Портрет работы П. С. Наумова с надписью: “На память любимому Сереженьке, Г. 16. 22 ноября Ц. С.”.
Царское Село. 22 ноября 1916
Из этого послания видно, что в обмен на сверхлояльность и очевидные сопутствующие неприятности крестьянские поэты желали ни больше ни меньше как участвовать в решении государственных дел. Правда, не совсем понятно – в какой функции и с какими полномочиями:
“На желание же Ваше издать книгу наших стихов, в которой были бы отражены близкие Вам настроения, запечатлены любимые Вами Феодоровский собор, лик царя и аромат храмины государевой – я отвечу словами древней рукописи: “Мужие книжны, писцы, золотари заповедь и часть с духовными считали своим великим грехом, что приемлют от царей и архиереев и да посаждаются на седалищах и на вечерях близ святителей с честными людьми. Так смотрела древняя церковь и власть на своих художников. В такой атмосфере складывалось как самое художество, так и отношение к нему.
Дайте нам эту атмосферу, и Вы узрите чудо. Пока же мы дышим воздухом задворок, то, разумеется, задворки и рисуем. Нельзя изображать то, о чем не имеешь никакого представления. Говорить же о чем-либо священном вслепую мы считаем великим грехом, ибо знаем, что ничего из этого, окромя лжи и безобразия, не выйдет”. [320]
Возможно, впрочем, что подобным образом Клюев и благоразумно оставшийся за кадром Есенин, прямой подчиненный Ломана, просто “искусно уклонились от предложения” полковника-монархиста[321].
В сентябре 1916 года Есенин получил обещанный в июле царский подарок: золотые часы с изображением государственного герба. Несколько дней спустя он отправил слезное прошение в комитет Литературного фонда, более всего напоминающее письмо Ваньки Жукова “на деревню дедушке”: “Находясь на военной службе и не имея возможности писать и печататься, прошу покорнейше литературный фонд оказать мне вспомоществование взаимообразное в размере ста пятидесяти рублей, ибо, получив старые казенные сапоги, хожу по мокроте в дырявых, часто принужден из-за немоготной пищи голодать и ходить оборванным, а от начальства приказ – хоть где хошь бери. А рубашку и шаровары одни без сапог справить 50 рублей стоит да сапоги почти столько”[322]. После рассмотрения дела в фонде в финансовой поддержке Есенину отказали.
Чуть ранее он вместе с Клюевым возобновил отношения с Сергеем Городецким. “Я жил на Николаевской набережной, дверь выходила прямо на улицу, извозчик ждал меня, свидание было недолгим, – вспоминал Городецкий. – Самое неприятное впечатление осталось у меня от этой встречи. Оба поэта были в шикарных поддевках, со старинными крестами на груди, очень франтоватые и самодовольные. Все же я им обрадовался, мы расцеловались и, после мироточивых слов Клюева, попрощались” [323].
Когда Георгий Иванов в процитированном выше фрагменте своих “Петербургских зим” писал, что Сергей Есенин осенью 1916 года, кажется, был отправлен на фронт, он опирался на показания самого автора “Радуницы”, утверждавшего в автобиографии: “Революция застала меня на фронте в одном из дисциплинарных батальонов, куда я угодил за то, что отказался написать стихи в честь царя”[324]. “Это уж решительно ни на что не похоже, – справедливо отметает Владислав Ходасевич есенинскую версию. – Во-первых, вряд ли можно было угодить в дисциплинарный батальон за отказ писать стихи в честь царя: к счастью или к несчастью, писанию или неписанию стихов в честь Николая II не придавали такого значения. Во-вторых же (и это главное) – трудно понять, почему Есенин считал невозможным писать стихи в честь царя, но не только читал стихи царице, а и посвящал их ей[325].
Петербург. Николаевская набережная и Николаевский мост Фотография начала XX в.
А вот в свою рязанскую деревню Есенин действительно ездил: в начале октября он получил очередную увольнительную и из Царского Села отбыл сначала в Москву, а оттуда – в Константиново.
Вернувшись в Петроград в декабре 1916 года, поэт продал право на издание своих сочинений и тем самым на некоторое время обеспечил себя материально.
Биографическая справка Б. Козьмина в освещении описанного здесь периода биографии Есенина рабски следовала за его выдумками: “В 1916 году Е. был призван на военную службу. При некотором содействии полковника Ломана, адъютанта царицы, пользовался многими льготами, жил в Царском Селе и однажды читал стихи царице. Революция застала Е. в дисциплинарном батальоне, куда он попал за то, что отказался писать стихи в честь царя”. [326]
Глава пятая Поэт и революция (1917–1918)
1Если судить по хронике жизни Есенина за 1917–1918 годы, о поэте может создаться впечатление как о необычайно ловком “приспособленце”[327]. До 27 февраля 1917 года в высказываниях и поступках Есенина нет ни малейшего признака революционных настроений. Он активно участвует в мероприятиях праздничного дворцового ритуала: 1 и 5 января присутствует на богослужении в Феодоровском государевом соборе, 6 января – на литургии, 19 февраля выступает с чтением своих стихов в трапезной палате Федоровского городка перед высокопоставленными членами “Общества возрождения художественной России”[328]. При этом ни в письмах, ни в устных беседах, зафиксированных мемуаристами, Есенин не выказывал никакого неудовольствия или протеста в связи со своей ролью обласканного Двором “поэта-самородка”.
О том, как эта роль воспринималась общественностью, лучше всего свидетельствуют два высказывания, прозвучавшие как раз накануне начала беспорядков – 22 и 23 февраля. Умильно описывая недавний завтрак в честь “Общества возрождения художественной Руси”, корреспондент официальных “Петроградских ведомостей” сообщает: “Песенники, гусляры и народный поэт Есенин, читающий свои произведения, опять мешали действительность со сказкой”[329]. Тогда же Зинаида Гиппиус записала в своем дневнике впечатления от заседания “Религиозно-философского общества”: “Особенно же противен был, вне программы, неожиданно прочтенный патриото-русопятский “псалом” Клюева <…> За ним ходит “архангел” в валенках”[330]. И консервативный журналист, и либеральная писательница отмечают в есенинском облике и складе смешение: первый – “действительности со сказкой”, вторая – елейно-“небесного” (“архангел”) с нелепо-“земным” (“валенки”). Для первого “народный поэт” воплощает чудесное возвращение старины, для второй – черносотенный карнавал, вдвойне позорный на фоне тревожных февральских событий. “Бедная Россия. Да опомнись же!” – такими словами Гиппиус заключает пассаж о Клюеве и Есенине[331].