Семья Мускат - Исаак Башевис Зингер 3 стр.


«Кто знает, кому повезет в следующий раз! — рассуждали они, растягивая, как принято в Галиции, слова. — Такие чудеса встречаются раз в сто лет».

«Быстро же она прибрала его к рукам!»

«А он тоже хорош — строит из себя святого».

Однако отрезвление наступило уже наутро после свадьбы. Желание, проснувшееся было в нем во время ухаживания, вскоре угасло. Когда они оказались в спальне одни, выяснилось, что невеста свой век отжила. Под шелковым париком волосы у нее были седые и коротко стриженные, точно овечья шерсть. На поясе она носила бандаж от грыжи. В постели она то и дело вздыхала и, не замолкая ни на минуту, говорила о своем покойном муже, о том, каким он был начитанным, как беззаветно любил дочь, о его рукописях, которые ей так хотелось издать в Варшаве. Рассуждала она и о дочерях раввинов, которые, презрев раввинскую премудрость, с каждым днем ведут себя все более распущенно и которые здесь, в Карлсбаде, открыто ходят с австрийскими офицерами. Она чихала, сморкалась, принимала валерьянку. Наконец реб Мешуламу это надоело, и он встал с кровати.

— Хватит болтать, — осадил он ее громким голосом. — Будет этому конец?!

В первый момент ему пришло в голову, что лучше всего было бы развестись с ней прямо в Карлсбаде, дать ей несколько тысяч отступного — и покончить со всей этой историей. Но ему было стыдно; к тому же он боялся, что развод повлечет за собой встречные обвинения и судебные иски, которые растянутся на годы. Копл вызывал у него слепую ярость, хотя в глубине души старик понимал, что тот ни в чем не виноват. За шестьдесят с лишним лет, что реб Мешулам жил своим умом, он еще ни разу не совершал подобной глупости. Разве он не продумывал каждый свой шаг? Он всегда устраивал свои дела таким образом, что дураком оказывался не он, а кто-то другой. Пусть горячие головы торопятся, бьются головой в стену, доводят себя до нищеты, болезней, позора и даже смерти. Но ведь теперь он сам, Мешулам Мускат, совершил непростительную ошибку! Какую пользу мог принести ему этот брак? Над ним будут смеяться его собственные дети. Не говоря уж о том, что он связал себя финансовыми обязательствами; не может ведь он нарушить слово, которое дал! Нет, он не из тех людей, которые не выполняют обещанного. В этом его не могут обвинить даже самые злейшие враги.

И, по здравому размышлению, он решил следовать давнему правилу мудрецов: лучший способ сделать дело — не делать ничего. В конце концов, что с того, что у него в доме копошится жена? Что же до ее части наследства, то он завещает ей какое-нибудь полуразвалившееся здание, одно из многих, и проследит, чтобы ее доля в завещании была не слишком большой. Однако больше всего выводила его из себя падчерица. Верно, она была образованна, говорила по-немецки, по-польски, по-французски, и в то же время ощущалась в ней какая-то независимость, даже высокомерие. Казалось, она смотрит мимо людей, говорит с вами, а думает о чем-то своем. Нет, с его семьей, с его делами она сочетается плохо. Кроме того, он был убежден: в Бога она не верит. И реб Мешулам решил: вернусь в Варшаву и выдам ее замуж с небольшим приданым — никак не больше двух тысяч рублей.

«Погоди, вот приедешь в Варшаву, — успокаивал он себя, — спеси-то у тебя поубавится».

Вот с какими мыслями вернулся в Варшаву реб Мешулам. Нет, он не из тех, кто витает в небесах, что-что, а учиться на собственных ошибках он умеет. Мудрый Мешулам Мускат способен взять верх не только над своими врагами, но и над собственными слабостями.

Глава вторая

1

Спустя несколько недель после возвращения Мешулама Муската в Варшаву еще один пассажир сошел с поезда в северной части города. Ехал он в вагоне третьего класса и вез с собой продолговатую, обшитую жестью корзину с двойным замком. Это был молодой человек лет девятнадцати по имени Аса-Гешл Баннет. Внук малотереспольского раввина реб Дана Каценелленбогена по материнской линии, он вез рекомендательное письмо к высокоученому доктору Шмарье Якоби, секретарю Большой Варшавской синагоги. В кармане у него лежал потрепанный том «Этики» Спинозы в переводе на иврит.

Молодой человек был высок и худ, с удлиненным бледным лицом, выдающимся вперед, покрытым преждевременными морщинами подбородком и с жидкой бородкой. Его светлые, почти бесцветные пейсы зачесаны были за уши. На нем были лапсердак и бархатная кипа, шея была обмотана шарфом.

«Варшава, — произнес он вслух и сам удивился своему голосу. — Наконец-то!»

На вокзале толпились люди. Носильщик в красной шапке попытался было отобрать у него корзину, но молодой человек отдавать корзину не собирался. Хотя был октябрь, погода стояла еще теплая. По небу, смешиваясь с клубами паровозного дыма, бежали свинцовые тучи. На западе, красное и большое, стояло солнце. На востоке проступали бледные очертания луны.

Молодой человек вышел из здания вокзала и зашагал вдоль стены, отделяющей железнодорожные пути от города. По широкой, мощенной булыжником улице громыхали экипажи, лошади, казалось, вот-вот собьют идущих сплошным потоком прохожих. Позванивая, проносились красные трамваи. Во влажном воздухе пахло углем, дымом и землей. В тусклом свете, хлопая крыльями, носились птицы. Здания вдали словно бы наваливались одно на другое, в окнах тусклым серебром светился день, золотой дорожкой пробегало заходящее солнце. Из труб змеился голубоватый дымок. Что-то давно забытое, но знакомое витало, казалось, над неровными крышами, голубятнями, чердачными окнами, балконами, телеграфными столбами и соединяющими их проводами. Асе-Гешлу казалось, что когда-то — то ли во сне, то ли в другой жизни — он уже все это видел.

Он сделал еще несколько шагов, а затем остановился, облокотившись на уличный фонарь, словно защищаясь от влекущей его толпы. От долгих часов сидения у него свело ноги. Ему казалось, что земля продолжает под ним дрожать, а двери и окна домов куда-то отступают, как будто он по-прежнему смотрит на них из несущегося поезда. Не спал он уже очень давно, и мозг его был погружен в дремоту.

«И это здесь я буду постигать божественные истины? — смутно подумалось ему. — В этом столпотворении?»

Мимо, торопясь, пиная ногами его корзину, пробегали прохожие. Что-то буркнул ему кучер в синем кафтане и клеенчатой шляпе, с хлыстом в руке, но в шуме улицы Аса-Гешл не расслышал, о чем его спрашивали, и даже не разобрал, говорит кучер на идише или на польском. Коренастый мужчина в рваном пиджаке остановился, посмотрел на него и спросил:

— Нездешний, что ли? Куда тебе?

— На Францисканскую. В пансион.

— Вон туда.

Мимо на маленьком деревянном помосте проехал, протягивая к Асе-Гешлу руку, безногий.

— Помоги калеке, — захныкал он. — Да принесет тебе наступающий месяц целое состояние!

Бледное лицо Асы-Гешла побледнело еще больше. Он достал из кармана монетку.

«А Спиноза считает, что я не должен испытывать к нему жалость, — подумал он. — Почему он сказал, что меня ожидает счастливый месяц? Разве уже начало месяца?»

Тут он вдруг вспомнил, что не молился со вчерашнего дня. И не надел тфилин.

«Вот до чего я докатился!» — пробормотал он.

И с этими словами Аса-Гешл поднял корзину и быстро зашагал дальше. Опять зима. А времени остается все меньше и меньше.

Народу на улице с каждой минутой прибывало. Он шел теперь по Налевки, вдоль которой протянулись четырех- и пятиэтажные здания с большими подъездами и вывесками на русском, польском и идише. Чем здесь только не торговали! Сорочками и тростями, ситцем и пуговицами, зонтиками и шелком, шоколадом и плюшем, шляпами и нитками, драгоценностями и талисами. Деревянные настилы были завалены товаром. Ломовые извозчики разгружали повозки и что-то выкрикивали хриплыми голосами. Люди толпами входили и выходили из зданий. Вертящаяся дверь магазина глотала и изрыгала людей, которые, казалось, танцевали какой-то безумный танец.

В пансион, сам по себе чуть ли не целый город, пришлось пробираться дворами. Всего дворов было три. Торговцы выкрикивали свой товар, ремесленники чинили сломанные стулья, диваны, кушетки. Евреи в линялых сюртуках и тяжелых сапогах суетились вокруг своих телег, обвешанных деревянными ведрами и фонарями. Грустного вида клячи с тонкими, вытянутыми губами и длинными хвостами тыкались мордами в овес и солому.

Посреди третьего двора выступали жонглеры. На земле, на утыканной гвоздями доске, лежал полураздетый мужчина с длинными волосами и, задрав к небу ноги, пятками жонглировал бочонком. Коротко стриженная женщина в красных панталонах ходила на руках, ноги у нее болтались в воздухе. Во двор зашел старьевщик с грязно-белой бородой и мешком за плечами, вознес глаза к верхним этажам и, прочистив горло, хриплым, надтреснутым голосом покричал: «Что продадите? Что продадите? Я все куплю. Горшки и кастрюли, старые башмаки, старые штаны, старые шляпы. Старье! Старье!»

Посреди третьего двора выступали жонглеры. На земле, на утыканной гвоздями доске, лежал полураздетый мужчина с длинными волосами и, задрав к небу ноги, пятками жонглировал бочонком. Коротко стриженная женщина в красных панталонах ходила на руках, ноги у нее болтались в воздухе. Во двор зашел старьевщик с грязно-белой бородой и мешком за плечами, вознес глаза к верхним этажам и, прочистив горло, хриплым, надтреснутым голосом покричал: «Что продадите? Что продадите? Я все куплю. Горшки и кастрюли, старые башмаки, старые штаны, старые шляпы. Старье! Старье!»

Асе-Гешлу подумалось, что старьевщик не так прост. «Старье — это все, что остается от наших порывов и устремлений» — вот что хотел он сказать.

«А рабби Хаия учил: „Один человек говорит, ты должен мне сто гульденов, а другой отвечает, я тебе ничего не должен“». Эти слова доносились — как водится, речитативом — из дома учения по другую сторону двора. В пыльном окне Аса-Гешл разобрал чье-то смуглое лицо и растрепанные пейсы. На какую-то долю секунды в этом голосе потонул многоголосый шум двора.

Ведущие в пансион ступени были залиты помоями и завалены отбросами. Слева, на кухне, какая-то женщина склонилась над корытом с бельем, от которого поднимался густой пар. Справа, в комнате с четырьмя окнами и влажными, словно вспотевшими, стенами, за большим столом сидели несколько мужчин и женщин. Светловолосый мужчина с жадностью обгладывал цыплячью ногу, старый еврей с криво растущей бородой и с желтым, точно старинный пергамент, усыпанным веснушками лбом что-то бормотал над раскрытой книгой. Полнотелый молодой человек в пропотевшей жилетке поднес палку с сургучом к свече и капнул растопленным сургучом на конверт. Женщины сидели по другую сторону стола, как-то сами по себе, те, что постарше, были не только в париках, но и в косынках. Мужчина в стеганом пиджаке, из-под которого видны были нити талиса, зашивал мешок, орудуя огромной иглой с вдетой в нее толстой, точно веревка, ниткой. Мерцала и похрапывала газовая лампа. Навстречу Асе-Гешлу вышел хозяин пансиона, еще довольно молодой человек в золотых очках и типичном, похожем на бечевку, тоненьком хасидском галстучке.

— Новый постоялец? Чем могу служить?

— Можно у вас остановиться?

— Всегда пожалуйста. Но сначала я должен посмотреть ваши документы. Паспорт или свидетельство о рождении.

— У меня есть паспорт.

— Хорошо. Отлично. Как зовут?

— Аса-Гешл Баннет.

— Баннет. Вы случайно не родственник реб Мордехая Баннета?

— Я его правнук.

— Отпрыск знатного рода, а? Из каких мест будешь?

— Из Малого Тересполя.

— А в Варшаву что приехал? К врачу небось?

— Нет.

— В ешиву поступать?

— Еще не решил.

— Кто ж за тебя решит? И сколько времени ты собираешься здесь пробыть? Сутки или дольше?

— Пока сутки.

— Придется тебе спать в одной постели с кем-то еще. Зато дешевле обойдется.

Аса-Гешл поморщился и начал было что-то говорить, но, одумавшись, сжал губы и замолчал.

— А что тут такого? Полпостели тебе мало? Это тебе не Малый Тересполь, это Варшава. Тут не выбирают. У меня не отель «Бристоль». Когда мест нет, самые богатые купцы по двое спят.

— Я хотел снять отдельную комнату.

— Только не у меня.

За столом воцарилось молчание. Мужчина, тот, что штопал мешок, поднял иглу над головой и с недоумением уставился на Асу-Гешла. Женщина с треугольным лицом залилась, обнажив целый рот золотых зубов, визгливым смехом.

— Нет, поглядите на него! Хотел он! — воскликнула она с сильным литовским акцентом. — Тоже мне, граф Потоцкий!

Остальные женщины захихикали. Казалось, очки на носу хозяина пансиона победоносно поблескивали.

— Откуда, говорите, вы к нам прибыли, ваше высочество? — поинтересовался хозяин пансиона. Он подошел к Асе-Гешлу вплотную и проговорил эти слова прямо ему в ухо, как будто вновь прибывший плохо слышал. — Покажи-ка свой паспорт.

Он долго и внимательно разглядывал паспорт в черной обертке, а потом, наморщив лоб, сказал:

— Ага! Вон ты откуда! Из деревни, где и одна-то лошадь — редкость. Ладно, — добавил он уже громче, — ставь свою корзину. Варшава научит тебя жизни.

2

Предки Асы-Гешла и с отцовской и с материнской стороны принадлежали к знатному роду. У его деда по матери, реб Дана Каценелленбогена, имелось собственное ветвистое генеалогическое древо, начертанное золотыми чернилами на пергаменте. Стволом этого древа был царь Давид, а ветви носили имена других прославленных предков. У самого реб Дана на лбу красовался шрам, говорили, что это знак принадлежности к царскому роду; когда придет Мессия, люди со шрамом на лбу будут вправе надеть царскую корону.

Тамар, бабка Асы-Гешла по отцовской линии, носила, как будто была мужчиной, талис и на Новый год отправлялась в паломничество к белзскому ребе. Его дед по отцовской линии, муж Тамар, реб Рахмиэл Баннет, слыл человеком пылкой и неумеренной набожности, он никогда не притрагивался к пище до захода солнца, умерщвлял плоть холодными ваннами, а зимой обтирался снегом. Домашние заботы и деньги нисколько его не занимали, целыми днями он сидел, запершись на чердаке, и изучал Кабалу. Бывало, он отсутствовал по многу дней, и говорили, что в своих скитаниях он встречался в каком-то укромном месте с тридцатью шестью святыми, на целомудрии и смирении которых держится мир. Поскольку реб Рахмиэл заниматься общинными делами не желал, в жизни еврейской общины принимала вместо него участие Тамар. Спустив очки в медной оправе на нос, она заседала вместе с почтенными людьми местечка. Она нюхала табак из роговой табакерки, грызла лакрицу и говорила со значением. Ходили слухи, что сам белзский раввин, когда она входила, вставал ей навстречу и подвигал стул.

Родила она в общей сложности восемь детей, но дожил до двадцати лет только один. Одни появлялись на свет мертворожденными, другие умирали еще в колыбели. Умерших детей она уносить не давала и сама обряжала их для похорон. Последнему ребенку, чтобы его хранил Бог, дали сразу пять имен: Алтер, Хаим, Бенцион, Кадиш и Ионатан, — и, дабы обмануть Ангела Смерти, его нарядили, точно в саван, в штаны из белого полотна и в белую шапочку. На шею младенцу надели мешочек с амулетом и волчий зуб, чтобы отвести дурной глаз. В двенадцать лет его сосватали за Финкл, дочь малотереспольского раввина. В четырнадцать они поженились. Девять месяцев спустя молодая жена родила дочь Дину, а еще через два года — сына, которого в честь одного из прадедов назвали Аса-Гешл. На церемонии обрезания обе бабки, подхватив юбки, плясали так, будто пришли на свадьбу.

Но мира в доме молодых не было. Каждые две недели Ионатан (за ним сохранилось последнее из данных ему при рождении имен) садился в экипаж и уезжал к матери в Янов, где Тамар угощала его блинчиками, взбитыми яйцами с сахаром, жареным цыпленком, лапшой и вареньем. Весной она давала ему таблетки от глистов, как будто он еще ходил в школу. Избалованный Ионатан не переносил ни своего тестя, который вечно со всеми ссорился, ни тещу, которая запирала чулан со съестным от невесток, ни своих шуринов Цадока и Леви, которые, хоть людьми были и образованными, только и делали, что играли в шахматы или обменивались шуточками. Когда отец умер (произошло это в богадельне, далеко от дома, во время одного из его странствий), Ионатан поехал к матери и у нее остался, послав Финкл, которой тогда было всего-то девятнадцать лет, уведомление о разводе с посыльным.

Чем только в детстве не болел Аса-Гешл; Гимпл, цирюльник, он же хирург, из Малого Тересполя, несколько раз отчаивался его спасти. У него были корь и коклюш, дифтерит и дизентерия, скарлатина и отит. Он рыдал всю ночь напролет, захлебывался от кашля и синел, как будто умирает. Финкл приходилось всю ночь носить его на руках. С раннего детства все у мальчика вызывало панический страх; он мог испугаться бараньих рогов, зеркала, трубочиста, курицы. Ему снились цыгане, которые засовывают детей в мешок и уносят Бог весть куда, покойники, гуляющие по кладбищу, привидения, которые пускаются в пляс во время ритуального омовения. Он вечно ко всем приставал с вопросами. А небо высокое? А земля глубокая? Что находится на другом конце света? Кто выдумал Бога? Его бабка зажимала руками уши. «Он сведет меня с ума, — причитала она. — Нет, это злой дух, а не ребенок!»

В хедере Аса-Гешл проводил всего полдня. Он быстро завоевал репутацию вундеркинда. В пять лет он уже изучал Талмуд, в шесть взялся за толкователей Талмуда, в восемь учить его было решительно нечему. В возрасте девяти лет он выступил в синагоге с лекцией, а в двенадцать писал философские письма раввинам из других городов, на что раввины отвечали ему длинными посланиями, величая его «остроглазым», «орлиным оком», а также «покорителем гор». Сваты осаждали семью всевозможными матримониальными предложениями; в местечке предсказывали, что Аса-Гешл наверняка со временем пойдет по пути своего деда и унаследует раввинское место — ведь Цадок и Леви, эти болтуны и бездельники, в подметки ему не годятся. Но тут сей многообещающий юноша вдруг, совершенно неожиданно сходит с праведного пути и вступает в ряды «современных евреев». Ведет в синагогах бесконечные споры и критикует раввинов. Молится, не надев чартс, молитвенный пояс, пишет на полях священных книг, высмеивает набожность и благочестие. Вместо того чтобы изучать труды комментаторов Талмуда, погружается в «Путеводитель растерянных» Маймонида и в «Кузари» Иегуды Галеви. Где-то раздобыл и читает писания безбожника Соломона Маймона. Ходит в незастегнутом лапсердаке, пейсы у него растрепались, шляпа сдвинута набок, глаза устремлены куда-то вдаль, за крыши домов. «Не думай столько, — ворчал его дядя Леви, — небеса от этого на землю не упадут». В городе бытовало мнение, что свел юношу с пути истинного часовщик Иекусиэл, последователь еретика Якова Рейфмана. Когда-то часовщик Иекусиэл был учеником реб Дана Каценелленбогена, однако впоследствии увлекся мирскими знаниями. Жил он в небольшом доме в конце улицы, от набожных евреев старался держаться подальше и общался главным образом с городскими музыкантами. У него были жидкая бородка, широкий, выпуклый лоб и большие черные глаза. Целыми днями Иекусиэл сидел в своей крошечной мастерской с ювелирным стеклышком в глазу. По вечерам он читал, а иногда, чтобы убить время, играл на цитре. Жена его умерла во время эпидемии, детей забрала к себе ее мать. Аса-Гешл стал в мастерской Иекусиэла своим человеком. В библиотеке часовщика хранились старые экземпляры новомодного журнала на иврите «Амеасеф» и «Пятикнижие» в немецком переводе Моисея Мендельсона, сборник стихов Клопштока, Гете, Шиллера, Гейне, а также старые учебники алгебры, геометрии, физики и географии, произведения Спинозы, Лейбница, Канта и Гегеля. Иекусиэл дал Асе-Гешлу ключ от дома, и юноша проводил у него целые дни, читая и занимаясь. Немецкий, впрочем, давался ему с трудом. Он корпел над математическими задачами и мелом на доске чертил геометрические фигуры. Когда его дед узнал, что юноша увлекается мирскими книгами, он от него отрекся. Глаза его матери опухли от слез. Но Аса-Гешл продолжал идти своим путем. Часто он оставался у Иекусиэла ужинать. Пока часовщик готовил еду, они вели философские беседы.

Назад Дальше