Должно быть, это нарушение адского протокола, но я не могу упустить такую возможность. Я поднимаю руку, машу изо всех сил, словно подзываю такси, и кричу:
― Эй! Мистер Сатана! Это я, Мэдисон!
Рогатое существо останавливается перед клеткой, где ежится смертный в истрепанной, замызганной форме какой-то футбольной команды. Зазубренными орлиными когтями, которые у него вместо рук, рогатый отпирает засов на клетке, тянется внутрь и пытается ухватить мужчину. Тот изо всех сил пытается увернуться.
Я продолжаю махать и кричать:
― Эй, сюда! Посмотрите сюда!
Я просто хочу поздороваться, представиться. Из вежливости.
Наконец один коготь зацепляет тяжело дышащего футболиста и вытаскивает его из железной клетки. Пленники в клетках вокруг кричат, пытаются отпрянуть как можно дальше; каждый корчится и дрожит в самом дальнем углу, вытаращив глаза. Их крики звучат хрипло и надрывно. Как вы расчленяете вареного краба, этот рогатый выкручивает у футболиста ногу. Все крутит и крутит, так что хрустит бедренный сустав, рвутся сухожилия, пока нога не отрывается от туловища. То же рогатый повторяет с остальными конечностями и подносит каждую ко рту, полному акульих зубов, впивается в мясистую накачанную плоть на костях мужчины.
Все это время я продолжаю кричать:
― Да послушайте! Мистер Сатана, когда у вас найдется минутка…
Я не в курсе, какие тут правила этикета.
Употребив в пищу все конечности, рогатый бросает кости обратно в клетку футболиста. Посасывание, причмокивание и жевание громче криков заключенных; отрыжка звучит как гром.
Когда от футболиста остается только костлявая грудная клетка, совсем как от индейки на День благодарения, одни белые ребра и лоскутья кожи, рогатый бросает его останки обратно и снова запирает дверцу.
Настала тишина. Только я скачу как безумная, машу руками над головой и кричу. Стараюсь все-таки не касаться грязнющих прутьев, но кричу:
― Эй!!! Тут Мэдисон! — Я поднимаю грязный шарик из поп-корна и швыряю ему вслед. — Я до смерти хочу с вами познакомиться!
Разбросанные окровавленные кости футболиста уже собираются, сползаются в человека, обрастают мышцами и кожей, и теперь смертного можно пытать снова и снова, до бесконечности.
Явно утолив голод, рогатый разворачивается, чтобы уйти.
Я захожусь отчаянным криком. Нет, так нечестно! Я уже вам говорила, что кричать в аду — очень дурной вкус. Это совершенно неуместно. И все-таки я кричу:
― Мистер Сатана!
Огромное хвостатое чудовище уходит.
Бабетт спрашивает:
― Какой сейчас день?
Если уж жизнь в аду можно с чем-то сравнить, так это со старыми мультфильмами компании «Уорнер Бразерс», где героев постоянно обезглавливают гильотинами и взрывают динамитными шашками, но к следующему покушению они снова целы и невредимы. Удобная система, хоть и несколько монотонная.
Чей-то голос произносит:
― Это не Сатана.
Из клетки с другой стороны говорит какой-то мальчик-подросток:
― Это был просто Ариман, демон из иранской пустыни.
На мальчике рубашка с короткими рукавами, заправленная в брюки-хаки, и большие часы подводника с функциями хронографа и калькулятора. На ногах у него удобные спортивные ботинки «Хаш Папис», а брюки подвернуты так коротко, что видны белые спортивные носки. Закатив глаза и покачав головой, мальчик говорит:
― Как можно ни фига не смыслить в древней межкультурной теологической антропологии?
Бабетт садится на корточки и принимается начищать свои дешевые туфли слюной и очередной салфеткой.
― Заткнись, зануда, — бормочет она.
― Ну да, это я протупила, — говорю я мальчику и тычу в себя пальцем. Ужасно глупый жест, даже в духоте ада я заливаюсь краской. — Меня зовут Мэдисон.
― Я в курсе, — отвечает мальчик. — У меня есть уши.
Под взглядом его карих глаз внутри моего жирного тела вспухает ужасный, отвратительный пузырь надежды.
Ариман, объясняет мальчик, всего лишь низвергнутое божество Древней Персии. Ариман был братом-близнецом Ормузда и сыном Зурвана, творца мира. В культуре древних персов Ариман отвечает за яды, засуху, голод, скорпионов и прочие пустынные пакости. У него тоже есть сын, которого зовут Зохак, и из плеч у сына растут ядовитые змеи, которые питаются, по словам мальчика, только человеческими мозгами. Короче… Типичная мрачнуха для мальчишек. «Подземелья и драконы» какие-то.
Бабетт полирует ногти о ремень сумки, на нас не смотрит.
Мальчик кивает в сторону, куда исчезла рогатая фигура, и говорит:
― Обычно он тусуется на дальнем берегу Пруда Рвоты, что на запад от Реки Кипящей Слюны за Озером Дерьма. — Пожимает плечами и добавляет: — Для гуля довольно прогрессивен.
Бабетт тонким голосочком вставляет:
― Ариман и меня однажды…
Заметив, какое выражение появилось на лице мальчика и как встопорщились его брюки, Бабетт возмущается:
― Съел, а не то, что ты подумал, мерзкий маленький извращенец!
Да, может, я мертвая и страдаю огромнейшим комплексом неполноценности, но и я могу издали распознать эрекцию.
Зловонный воздух между нами кишит жирными черными мухами.
Я спрашиваю мальчика:
― Как тебя зовут?
― Леонард.
― За что тебя низвергли в ад?
― За онанизм! — вставляет Бабетт.
― Переходил дорогу в неположенном месте, — отвечает Леонард.
Я спрашиваю:
― Ты любишь «Клуб „Завтрак“»?
― Чего-чего?
― А как ты думаешь, я хорошенькая?
Шикарные карие глаза мальчика Леонарда летают по мне, садятся, как осы, на мои полные ноги, на глаза за толстыми стеклами, на крючковатый нос и плоскую грудь. Потом косятся на Бабетт. Потом снова смотрят на меня; брови подскакивают к линии волос, собирают лоб в гармошку. Леонард улыбается и отрицательно качает головой.
― Просто уточнила. — Я скрываю улыбку, притворяясь, что расчесываю на щеке несуществующую экзему.
5
Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Сначала было непросто, но теперь я отлично провожу время и нахожу новых друзей. Ты уж прости меня за ошибку… Надо же: взять и перепутать тебя с каким-то обычным, ничем не примечательным демоном! От Леонарда я постоянно узнаю что-то интересное. А еще я изобрела суперзамечательный способ преодолеть свое пагубное пристрастие к надежде.
Кто бы мог подумать, что межкультурная антропологическая теология настолько занимательна! По словам Леонарда (у него действительно очаровательнейшие карие глаза), все демоны ада в более древних культурах когда-то играли роль богов.
Да, так нечестно, но кто одному бог, тот другому дьявол. Когда власть захватывала очередная цивилизация, она первым делом низвергала и демонизировала всех, кого обожествляла предыдущая. Евреи осудили Велиала, бога вавилонян. Христиане изгнали Пана, Локи и Марса, божеств древних греков, кельтов [5] и римлян соответственно. Англикане запретили веру австралийских аборигенов в духов мими. Сатану до сих пор изображают с раздвоенными копытами, как у Пана, и с трезубцем, как у Нептуна. Каждое предыдущее божество переселяли в ад, и богам, привыкшим к постоянным подношениям, любви и поклонению, такое изменение статуса, конечно, портило настроение.
О боги, конечно, я знала слово «низвергнуть» еще до того, как оно слетело с губ Леонарда! Может, мне тринадцать и в подземном мире я новичок, но не надо считать меня идиоткой.
― Нашего приятеля Аримана изгнали из пантеона еще дозороастрийские иранцы, — говорит Леонард и грозит мне указательным пальцем. — Главное, не поддавайся искушению объявить ессейство иудаическим воплощением маздаизма. — Леонард качает головой. — Все, что связано с Набопаласаром Вторым и Увахшатрой, очень неоднозначно.
Бабетт смотрит на компактные тени, которые держит раскрытыми, и подрисовывает себе глаза маленькой кисточкой. Отрываясь от своего отражения в крошечном зеркальце, Бабетт говорит Леонарду:
― А еще скучнее ты быть не можешь?
В эпоху раннего католицизма, говорит он, церковь обнаружила, что монотеизм не в состоянии заменить давно укоренившееся многобожие, пусть даже оно устарело и считается языческим. Священники, отправляющие службы, слишком привыкли обращаться к отдельным божествам, и поэтому церковь учредила святых, каждый из которых соответствовал более древнему божеству и символизировал любовь, успех, выздоровление от болезни и так далее.
Кипели сражения, возрождались и умирали царства, и Аримана сместил Сраоша, а Митра пришел на смену Вишну. Зороастр вытеснил Митру; каждый следующий бог отправлял предыдущего в забвение.
― Даже слово «демон», — продолжает Леонард, — придумали христианские теологи, неверно истолковавшие слово «даймон» в произведениях Сократа. Когда-то оно означало «муза» или «вдохновение», а чаще всего — «бог».
Кипели сражения, возрождались и умирали царства, и Аримана сместил Сраоша, а Митра пришел на смену Вишну. Зороастр вытеснил Митру; каждый следующий бог отправлял предыдущего в забвение.
― Даже слово «демон», — продолжает Леонард, — придумали христианские теологи, неверно истолковавшие слово «даймон» в произведениях Сократа. Когда-то оно означало «муза» или «вдохновение», а чаще всего — «бог».
Леонард добавляет, что если человечество просуществует достаточно долго, когда-нибудь даже Иисус будет мрачно слоняться по Аиду, изгнанный и вычеркнутый из жизни.
― Бред сивой кобылы! — кричит мужской голос из клетки футболиста. Там его обглоданные кости покрываются пеной красных корпускул, красные пузыри сбегаются, образуя мышцы, которые набухают и растягиваются, соединяясь с сухожилиями, заплетаются белыми связками — процесс, одновременно притягательный и отвратительный. Еще до того, как череп полностью затянуло слоем кожи, челюсть опускается, чтобы изо рта исходили звуки.
― Все бред, зануда ты собачий! — Новая кожа розовой волной вспухает над зубами, образует губы, которые говорят: — Давай, грузи дальше, мелочь пузатая! Потому ты тут и сидишь.
Не отрываясь от собственного отражения, Бабетт спрашивает:
― А ты за что сюда загремел?
― За офсайды, — кричит в ответ футболист.
Леонард кричит ему:
― Так почему я тут сижу?
Я спрашиваю:
― А что такое офсайды?
Из черепа футболиста вырастают волосы. Вьющиеся, медно-рыжие. В каждой глазнице надувается по серому глазу. Даже спортивная форма целиком сплетается из обрывков и ниточек, разбросанных по полу камеры. На спине футболки возникает большой номер «54» и фамилия «Паттерсон».
Футболист отвечает мне:
― Я заступил за линию схватки, когда рефери просигналил начало игры. Это называется «офсайд».
― И что, это тоже есть в Библии? — хмыкаю я.
Теперь, когда все его волосы и кожа на месте, видно, что футболист просто старшеклассник. Ему шестнадцать или, может, семнадцать. Пока он говорит, между зубами у него просовываются серебряные проволочки, и во рту образуются брекеты.
― За две минуты до второй четверти я перехватил подачу, полузащитник меня круто заблокировал — трах! Вот я и тут.
Леонард снова кричит:
― Но я-то почему тут сижу?
― Потому что ты не веришь в одного истинного Бога, — говорит Паттерсон-футболист. Теперь, когда он снова целый, его свежевыросшие глаза постоянно косятся на Бабетт.
Та не отрывается от зеркала, но то и дело корчит рожицы, поджимает губы, встряхивает головой, быстро-быстро моргает ресницами. Как сказала бы вам моя мама: «Люди не стоят так прямо, если их не снимают». В смысле, Бабетт наслаждается вниманием.
Да, так нечестно. И Паттерсон, и Леонард из своих клеток пялятся на Бабетт, которая заперта в своей. И никто не видит меня. Если бы я хотела, чтобы меня игнорировали, я бы осталась на земле в виде призрака и смотрела бы, как мама с папой ходят голышом, открывала бы шторы и устраивала сквозняки, пытаясь заставить их одеться. Даже демон Ариман, который разорвет меня на куски и съест, лучше, чем полное отсутствие внимания.
Ну вот, опять! Никак не проходит эта болезненная склонность к надежде. Моя пагубная привычка.
Пока Паттерсон и Леонард пялятся на Бабетт, а Бабетт — на себя, я притворяюсь, что смотрю на летучих мышей. Я любуюсь приливами и отливами бурых волн на Озере Дерьма. Я делаю вид, что расчесываю мнимый псориаз у себя на лице. В соседних клетках скорчились грешники, рыдают по привычке. Какая-то проклятая душа в нацистской форме снова и снова разбивает себе лицо о каменный пол клетки, расквашивает и сминает нос и лоб, словно крутое яйцо о тарелку. В промежутке между ударами сломанный нос и все лицо снова принимают нормальную форму. В другой клетке стоит парень-подросток в черной кожаной куртке, с огромной булавкой в щеке и с бритой головой — если не считать полоски волос, выкрашенной в синий и намазанной гелем, чтобы стояла колючим гребнем от самого лба до затылка. Я смотрю, как панк подносит руку к щеке и раскрывает булавку. Он вытаскивает ее из дырок в коже, просовывает руку между прутьями и тыкает кончиком острия в замок на двери своей клетки, шевелит им внутри скважины.
Все еще любуясь собой в зеркальце, Бабетт спрашивает, не обращаясь ни к кому конкретно:
― Какой сегодня день?
Леонард тут же сгибает руку и смотрит на свой морской хронограф.
― Четверг. Пятнадцать ноль девять. — Через секунду добавляет: — Стоп, нет… Уже пятнадцать десять.
Неподалеку, не далеко и не близко, огромный великан со львиной головой, лохматой черной шерстью и кошачьими когтями вытаскивает из клетки вопящего, дрыгающего руками и ногами грешника. Жертва повисает на собственных волосах. Как вы бы ощипывали губами виноградины с грозди, демон смыкает губы на ноге человека. Мохнатые львиные щеки демона делаются впалыми, и крики грешника становятся громче, потому что его мясо отсасывают прямо с живой кости. Превратив одну конечность в жалобно обвисшую палку, демон принимается снимать мясо со второй.
Несмотря на весь этот шум, Леонард и Паттерсон продолжают глазеть на Бабетт, которая любуется сама собой. Ледниковый период тупости.
С приглушенным звяканьем панк в кожаной куртке прокручивает кончик булавки в сторону, и механизм замка на двери его клетки срабатывает. Он достает булавку, вытирает слизь и ржавчину о джинсы и снова продевает сквозь щеку. Потом распахивает дверь и выходит. Его ирокез такой высокий, что синие волосы задевают проем.
Вразвалочку двигаясь вдоль ряда клеток, панк с синим ирокезом заглядывает в каждую. В одной лежит египетский фараон или кто-то в этом роде, человек, который отправился в ад за то, что молился не тому богу. Несчастный съежился на полу, болтает бессмыслицу и пускает слюни. Его рука вытянута к прутьям, а на пальце блестит большой бриллиантовый перстень. Бриллиант в районе четырех каратов, степень D, не какой-то там кубический цирконий, как в дешевых сережках Бабетт. Перед этой клеткой панк останавливается и наклоняется. Просунув руку через прутья, он снимает кольцо с иссохшего пальца и кладет в свою мотоциклетную куртку. Встав, он ловит мой взгляд и медленно направляется в мою сторону.
На нем черные мотоциклетные ботинки — кстати, отличный выбор обуви для Аида. Один ботинок у щиколотки перевязан велосипедной цепью, второй — скрученной в узлы грязной красной банданой. Его бледный подбородок и лоб испещряют красные точки прыщей, контрастирующие с ярко-зелеными глазами. Вразвалочку подойдя еще ближе, парень с ирокезом сует руку в карман куртки и что-то оттуда достает.
― Лови!
Он размахивается, бросает предмет, который вспыхивает длинной, высокой аркой, пролетает сквозь прутья клетки и падает туда, где смыкаются мои ладони.
Играя роль настоящей мисс Стервы Стервович, Бабетт продолжает игнорировать Паттерсона и Леонарда, но держит тени под таким углом, чтобы шпионить за панком. Она рассматривает его так внимательно, что когда брошенный предмет блестит, яркая вспышка отражается от зеркальца ей прямо в глаза.
― Что такая милашка, как ты, — спрашивает меня парень с ирокезом, — здесь потеряла?
Когда он говорит, булавка в его щеке дергается, вспыхивает оранжевым. Он вразвалочку подходит к прутьям моей клетки и подмигивает мне зеленым глазом, хотя смотрит на Бабетт. Он явно трогал грязные прутья, а потом еще и свое лицо, джинсы, ботинки — измазался грязью с головы до ног.
Да, так нечестно, но некоторые в грязи ухитряются выглядеть еще сексуальнее.
― Меня зовут Мэдисон, — говорю ему я, — и я надеждоголик.
Да, я знаю слово «манипуляция». Может, я и мертвая, и сижу в клетке, и слишком интересуюсь мальчиками, но меня все равно используют, чтобы вызвать ревность другой. Еще теплый, у меня в ладони лежит краденый бриллиантовый перстень. Мой первый подарок от парня.
Парень с ирокезом вытаскивает огромную булавку из щеки, вставляет острие в замочную скважину и начинает вскрывать мой замок.
6
Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Как я понимаю, членство в аду дает доступ к миллионам и миллиардам знаменитостей высшего ранга… Вот уж кого я совершенно не жажду увидеть, так это своего покойного дедулю, давно усопшего Папчика Бена. Долгая история. И вообще, считай меня любопытным подростком, но я не могу устоять перед искушением и не сбежать из клетки. Очень уж хочется посмотреть, как тут все устроено!
Избавьте меня от любительских диагнозов: я действительно надеюсь понравиться дьяволу. Не забудьте также про мое пристрастие к некоему слову на букву «Н». Если я сижу здесь, взаперти в склизкой клетке, очевидно, что Бог от меня не в восторге. Мои родители сейчас явно вне досягаемости, как и любимые учителя или диетологи — короче, все авторитеты, которым я старалась угодить последние тринадцать лет. Так что ничего удивительного, если я перенесла все свои незрелые потребности во внимании и привязанности на единственного взрослого, способного создать в моем мозгу родительский образ: Сатану.