Жизнь без шума и боли (сборник) - Татьяна Замировская 3 стр.


Он наверняка собирался ее похитить, иначе она бы не затеяла эту идиотскую свадьбу, но тут сложились обстоятельства таким образом, что он умер еще утром, буквально накануне церемонии, мылся в скользкой ванне, душ принимал (контрастный, всегда по утрам контрастный), нога взметнулась как-то вверх, упал и ударился головой, всё. И пока эта вот свадьба пела и плясала, он уже не интересовался всеми этими отношениями, у него случились совсем иного плана отношения, при чем тут теперь любовь.

Впрочем, она решила, что любовь как раз таки при чем. Даже отложила брачную ночь на неделю. Переживала, маялась, в церковь сходила, но не помогло. Однажды звонила кому-то из нас: почему не сказали? Откуда мы знали, с пугающей, но объяснимой иронией в голосе сказал кто-то из нас, мы все ждали, что он тебя похитит, что он тебя спасет.

Уже потом мы поняли, что именно таким нехитрым и гениальным, пускай и чудовищно случайным способом он ее и похитил, и спас, и кое-что еще. Но это их личное дело, что он там ее еще . Как ни крути, если расставание неизбежно, вовсе не важно, чем именно оно будет спровоцировано.

Плохой перевод

Один человек, испугавшись ночного экскаваторного ковша, просто так плавающего в пустоте между деревьями, неожиданно обучился собачьему языку. Облаяв зыбкий, даже не вполне чугунный, а какой-то кисломолочный, будто из детских чашечных пенок связанный ковш, человек почувствовал себя намного лучше – новый язык облегчил набухшую невыразимыми суждениями чашу его мозга. До дому он добрался почти без проблем, не считая кратковременной встречи с желтым автомобилем, до краев набитым испорченным желе (это был автомобиль-утопленник, такие иногда в душную, мгновенную ночь солнцестояния бродят городскими улицами в поисках новых, вертикальных, маршрутов). «Ты думаешь, я ничего не вижу? Ты думаешь, я ничего не понимаю?» – закричал человек в его зеленоватые, похожие на огурцовые аквариумы фары, но вышло лишь: «Гав-гав, гав, гав-гав-гав-гав-гав!» И страх – если в этом душевном мельтешении было что-то от страха – тотчас же превратился в бранный, дурно пахнущий пар, отскакивающий от зубов с каменным лепетом будто специальной машинкой стоматолог бурит желтый ротовой известняк. Буду ли я лаять, когда вернусь домой, вот вопрос, подумал человек. Дома некого бояться, вспомнил он: жена как утренняя пресса мягкой трубочкой течет сквозь сумеречный стрекот типографий; хвостатый ребенок Лилия Викторовна спит внутри жены бумажным осиным гнездом родственная кому-то мама Валаама видит во сне звезду Полынь; в медленной мертвой петле почтового ящика корчится письмо-революционер (был приказ всех повесить); в холодильнике дремлют чьи-то будущие внуки, отбывающие финальные аккорды наказания перерождением тушеными овощами А если я даже рядом с близкими буду лаять вместо того, чтобы произносить нормальные слова, подумал человек, что же это будет? С другой стороны, подумал он, уже входя в подъезд, это не катастрофа, зато собака умеет любить как никто.

Но что-то никакой любви ни к кому он не чувствовал. Поднимаясь по лестнице, он подумал о том, что положение вещей как-то можно было бы поправить, если бы все люди разом вдруг решили сменить свои имена на что-нибудь более подходящее – например, на Виктор. Но как можно уговорить сразу всех сменить имена? Продолжительным лаем? И прямо на пороге человек зашелся продолжительным лаем. Это был единственный раз в его жизни, когда он наконец-то высказал все, что думает о мироустройстве. Потом ему открыла жена и сказала: «Ты чё?», а он ответил: «Да ничё, это просто плохой перевод».

Семейное торжество

Тогда грабители вскрыли диван и вынули изнутри бильярдный шар, обложенный ватой.

Вату они затолкали друг другу в уши, чтобы не слышать, как тетка орет на кухне.

Она орала, потому что ей на лицо положили горячий утюг и нитку бирюзы, чтобы мельтешила синева перед глазами и не сильно жгло.

Но это им так казалось, а на самом деле она орала: «Не развинчивайте шар, пожалуйста!»

Там она хранила самое главное.

Грабители развинтили шар. Там, внутри, было неосуществившееся бывшее будущее тетки: маленькая новорожденная девочка в розовом одеяльце, молодой любовник Викентий Замолотный, диплом о высшем образовании, фотоальбом о поездке всех троих (точнее, четверых – вместе с дипломом) в Венецию, автомобиль «Ока», новенький, практически нетронутый, с одной-единственной длинной продольной царапиной – гвоздем поцарапал какой-то неродившийся мальчишка: трепетная дёготная капля, не позволившая идиллическому набору кануть в разряд мифических универсалий, но и недостаточная для осуществления бывшего будущего.

Грабители сказали: «О, ну мы закрасим царапину, это максимум сто баксов».

Тетка радостно заорала из кухни: «Я сама дам вам сто баксов!» Но грабители ничего не услышали: взяли розовое одеяльце, сели в «Оку» и уехали, прихватив с собой молодого любовника Викентия Замолотного. «Привет, парни, – сказал им Викентий, появившись из шара. – Вы мне нравитесь, я уеду с вами, вы поможете мне осуществиться». Парни были не против: им в банду как раз требовался третий, помоложе. Возможно, их пленили усы Викентия: ни у одного из грабителей не росло таких пышных усов.

«Вот так и появилась она на свет», – добавляет тетка и улыбается маленьким ртом. У нее был ожог половины лица, и рот остался маленький, будто расплавленный. В день рождения нашей с Мариной племянницы она всегда рассказывает эту историю о чуде, осуществившемся столь неожиданным образом.

Племянница нарядилась танком и с милитаристским стрекотом ползает под столом. Через год ей идти в школу. Говорят, она сама себе строит эту школу где-то в подвале дома, и уже туда, между прочим, очередь.

Марина – мой злой близнец; после этой традиционной истории про шар она всегда спрашивает у тетки, слышно ли было что-нибудь от Викентия, не мог же он уехать с бандой этих чертовых демиургов просто так, навсегда. Еще она едким голосом просит показать диплом: мол, два года назад это был диплом МАИ, потом уже диплом РГГУ, а теперь что, любопытно.

Я – ее добрый близнец. Я ненавижу несправедливость, цинизм, холодную змеиную бирюзу (Марина ее практически не снимает: даже под душем стоит, обмотавшись жидкими, напряженными камнями, и смотрит зло: шторку задерни-то!), грубоватую непосредственность и беседы о текучести высших образований. Я провожу по телу Марины гвоздем – чтобы получилась длинная продольная царапина, – а когда она перестает орать, прошу тетку принести фотоальбом и показать фотографии той самой поездки в Венецию.

Там каждый год появляются какие-то новые фотографии, и меня это очень радует: значит, ее прошлое будущее продолжает осуществляться. Значит, все работает. А когда все работает, можно и отдохнуть.

И я беру Марину за руку, и мы уходим домой – спать.

Эпистолярный метемпсихоз. Коммуникация невозможна

Мысли с самого начала были какие-то нехорошие: мы с Ли договаривались, что будем писать друг другу письма; мы и писали поначалу, а потом Ли уехал заниматься раскопками на древней потусторонне-польской границе, выкопал там какой-то чугунный шар, шар взорвался, превратив границу в разверстые приветливые воротца, и письма писать стало сложнее. «Вообще, возможно, с письмами придется завязать», – думала я, завязнув по колено в кровавом болоте – в него превратились пространство, которое он исследовал, время, которое стало до ледяной тошноты свободным, и собственно исследователь, обернувшийся жирноватым паром и смешавшийся с дождем.

Вначале мы не могли определиться с адресом. Потом мы не могли определиться с носителем информации – бумажные письма не доходили, электронные шли прямиком в прошлое (мне уже несколько раз снился собственный растрепанный подросток, понуро вынимающий сам себя из петли: неприлично самоубиваться горем, до которого фиг доживешь в четырнадцатилетнем-то возрасте), посылки доходили исключительно родственникам, причем в травмирующей версии (флакончик мокрого пепла и инструкция – куда поехать, где рассеять, как звали), телеграмма превращалась в истекающего кровью голубя, визжащим снарядом влетающего в форточку и мечущегося по комнате, оставляя на стенах и потолке хаотичные алые письмена: «привет, тчк, добрался нормально, тчк, кормят так себе, впр, уфх, жчщ».

Потом мы догадались использовать людей в качестве необходимого, недостающего вида почтовой бумаги. Для начала Ли присылает мне записку, зашифрованную внутри Адама – и Адам, не подозревая о том, что в его сердце бьется чужеродным кровавым голубем хриплое «Да-да, я всё помню», хрипло шептал мне что-то о чужих снах и воспоминаниях, а я взволнованно запоминала каждое его слово, чтобы увидеть во сне, что оно в данном случае означает. Потом визиты Адама участились – он хватал меня за руки знакомыми шершавыми пальцами, выдавал абзацы целительных воспоминаний, однажды даже рассказал, что случилось, когда тот чертов ископаемый шар превратился в секундный пожар на три гектара («Мне снилось, что я умер. Послушай, как это было…»). Я диктовала Адаму диковатые ответы, утром он все забывал: «Ты вчера мне что-то говорила про то, как растворять в молоке камни, но я ничего не помню, это к чему?» Адам был письмом в одну сторону, он разбухал безответностью, пару раз рыдал на пороге чем-то синеватым (оказалось, это автомобильная эмаль, пришлось коврик выбрасывать), однажды даже родил какое-то мелкое восьминогое существо, созревшее у него в сгибе локтя под видом пурпурного сердцевидного фурункула, мы сдали его в зоопарк, мы вообще часто ходили с ним в зоопарк кого-нибудь сдавать.

Со временем я нашла способ ответить на десятиэтажное, гигантское письмо Ли, отправив ему ответ в виде бледнолицей, желтоволосой и задумчивой Виталины, с которой я столкнулась в автошколе: она сидела где-то в углу и слюнявила карандаш, и ее не значилось ни в каких списках – было от чего нажеваться влажного грифеля. Виталина оказалась превосходным носителем – я водила ее в рестораны, дарила ей книги, отправляла ее к Адаму, исполненную тихого, мироточивого восторга, причем я не шучу: рядом с Адамом она начинала мироточить кипарисовым маслом – это был индекс. Она прижималась к нему прозрачной щекой и шептала в пылающие отверстия в его черепе страшные, несуществующие цифры – это был адрес. Она хватала его за руку и убегала с ним в санузел, и я два-три часа ждала их на кухне, опуская ладони в холодный ядовитый чай, и когда они возвращались, смущенные и розовые, как дети, я понимала: это было уведомление. Письмо дошло! Письмо дошло дважды, трижды, письмо дошло около тысячи раз; казалось, бумага никогда не закончится, потому что это был какой-то факсовый рулон Мёбиуса – вот уж редкая удача.

Мы так переписывались, наверное, месяцев пять или шесть, но потом случился какой-то сбой: Виталина с Адамом решили пожениться, непонятно было, как дальше. Сказать им? Не говорить? После венчания они танцевали внутри костела под приятную электронику – это Виталина вдруг предложила «приятную электронику», Ли терпеть не мог приятную электронику, предательство. Все пропитано предательством, председательством, предводительством какого-то интимного лепета вместо монолитного засилья потусторонней архитектуры. «Ты меня слышишь?» – спрашивала я, всматриваясь Адаму в глаза. «Прости, – отвечал Адам, – меня задолбало ждать, я хочу жить, а не ждать».

Именно из-за людей, которые хотят жить, а не ждать, никто в этом мире никогда ничего не дожидается – все живут и умирают, а по-хорошему должны ждать и исчезать. Эра белковых носителей информации рухнула, не успев толком начаться. Крах, кораблекрушение, призраки покидают палубу первыми. Похоже, мы облажались, какой стыд.

Люди никуда не годятся, пытаюсь я написать в следующем письме, людьми мы общаться больше не будем: они слабые, они рвутся, они намокают, когда дождь. Предлагаю вариант – небольшие колонии насекомых: улей, муравьиный холмик, комнатный термитник за стеклом. Но разве может какой-то термитник заменить живого человека? Похоже, мы так и продолжили переписываться этим чертовым человеческим факсом, вложив все чувства и эмоции в эти письма, полностью в них реализовавшись по обе стороны бытия и небытия, заполнив пустоту между нами новыми, чужими людьми, живущими своей отдельной, счастливой жизнью.

Иногда я думаю: что было бы, если бы не это дурацкое решение с непременными письмами отовсюду? Я иногда встречаю Адама и его жену – как ее зовут, я уже не помню – в парке Победы, где они выгуливают не нашего, иностранного совершенно ребеночка, пытаясь осмыслить случившуюся новую жизнь. Что было бы, если бы мне удалось как-то сохранить эту переписку, сберечь наши страстные письма? Имеет ли бумага право на непорочное зачатие? Ребенок, рожденный от рулона бумаги, – добьется ли он чего-нибудь в жизни, поступит ли в институт? К сожалению, все устроено таким образом, что лучший способ как-то устроить свою жизнь – позволить себе стать таким вот письмом. Коммуникация невозможна.

«Коммуникация невозможна» – написано на потолке с утра пораньше мохнатыми ночными бабочками, коммуникация невозможна. Если бабочек поджечь, то станет возможна – минуты на две, не больше, но между возможной и невозможной коммуникацией, по-моему, разницы никакой.

Янтарные масла

Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал. Вова вылепил из снега небольшой комочек и положил его Славе на лицо. Комочек не растаял. Тогда Вова вылепил из снега еще два комочка, чтобы положить их Славе на глаза и тем самым закрыть для себя эпоху Славы на веки вечные – все, что их связывало, сгорело, как бумага, рухнуло, как этот дом за спиной прямо сейчас, да и какой смысл вспоминать, было ли что-то вообще: вот оно, все лежит перед Вовой на снегу, какое-то совершенно бесчеловечное.

Вова вздохнул. Попытался усадить Славу, прислонив его к деревцу. Слава был какой-то вялый. Вова достал из Славиного кармана мобильный телефон, набрал номер.

– Сегодня дом тоже сгорел, – выцветшим голосом сказал он, рисуя ногой узоры на снегу. – Но все не так страшно, как вчера, – я успел его вынести… Нет, не получилось, все равно он не дышит… Снег? Под снегом оставить? Хорошо. Завтра, может быть, успею… Не знаю. Мне казалось, я все рассчитал.

Вова залепил сидящего под деревом Славу снегом – получилась тугая ладная ледяная горка. Вова представил себя маленьким-маленьким, размером с гномика, будто бы он катается на миниатюрных серебряных саночках с этой горки, хохоча и плюясь хлебом и кетчупом (в детстве мама давала ему с собой бутерброд из хлеба и кетчупа, он вместо школы шел на Сафроновы Дачи кататься с горки вместе с дворовыми детьми; иногда они отнимали у него бутерброд, иногда – нет, бутерброд отнимала сама зима, ударяя мягким шлепком в солнечное сплетение на особо опасном трамплине).

«Воспоминания детства не должны иметь ничего общего с этой работой», – подумал Вова. «Воспоминания детства, – подумал Вова, – не должны иметь ничего общего ни с чем вообще». Он закашлялся; пошла носом кровь. Поднялся, побрел из лесу прочь, загребая кроссовками снег. Такая работа.

Вова работал спасателем – он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт – тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), а потом немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он заставал уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью («Зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря»), пару раз оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: «Снова развеять?.. Нет, тяжелый. Отнести назад?» Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши.

«Страницы его жизни кружат над городом, – думал Вова. – Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня». Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.

– Да, все нормально, работаю, вынес! – бодро рапортовал он в очередной прохладный мобильник, растирая снегом оранжевые волдыри на Славиных висках. – Да нет, как обычно, мертвый! Как дитя малое! Не успел, разумеется! Я уверен, завтра получится!

Но завтра не получалось. Вова даже всерьез подумывал бросить работу, уехать в какой-нибудь лес и строчить там вечерами роман под названием «Завтра никогда не получится» (ему нравилось название), но зарплата была очень хорошей, тяжело было отказаться. К тому же, как он потом понял, ничего и не должно было получиться – работа состояла исключительно в спасании, но не в спасении, по сути ведь никто и никого не может спасти.

Зима заканчивалась, работа становилась все более и более скучной: горящий дом, пожар в библиотеке (интересно было только в первые два раза, потом Вова уже откровенно халтурил, даже проводил эксперименты: сколько, например, энциклопедических статей на букву «М» он успеет прочитать до момента полного, идеального прогорания Славы насквозь), шаровая молния в загородном домике, воспламенение поезда «Франкфурт-на-Одере – Варшава-Всходня» (что Слава делал в том поезде, Вова так и не понял; он вообще ни разу не видел Славу живым, ничего не знал ни о его образе жизни, ни о его занятиях или увлечениях), дачный камин, дачный камин, дачный камин.

На одиннадцатом дачном камине, впрочем, что-то сдвинулось с мертвой точки – точнее, с нее сдвинулся сам Слава. Именно в этот день, очевидно в силу привычки (сюжет «дачный камин» становился чересчур однообразным – приехать на дачу на тихой, первой утренней электричке, застать празднично догорающий дом, вбежать по рассыпающейся под ногами лестнице на чердак, обнаружить там Славу, спящего на диване в обнимку с гитарой, вынести его по другой, витой металлической лестнице, оставляющей ожоги на подошвах, положить на снег, сделать контрольный звонок, аккуратно залепить запекшиеся глаза снежками, иногда сделать снежную куклу и, например, помочиться на нее – но это не всегда обязательно), Вова явился на работу (здесь: дачный домик, ибо местом работы, согласно контракту, было расположение любого рода катастрофы, подразумевающей Славу в своем эпицентре) на сорок минут раньше – слишком быстрый шаг, сократил путь через лес, не пользовался картой.

Назад Дальше