Откинувшись на спинку стула, покачиваясь и усмехаясь, он продолжал:
– Понимаешь, в чем штука? Людям – верю и очень уважаю их, а – в дело, которое они делают, – не верю. Может быть, не верю только умом, а? А ты – как?
– Что? – спросил Самгин, чувствуя, что беседа превращается в пытку.
– Ты почему помогаешь? – спросил тот.
– Нахожу нужным, – сказал Самгин, пожимая плечами.
– Вот с этого места я тебя не понимаю, так же как себя, – сказал Макаров тихо и задумчиво. – Тебя, пожалуй, я больше не понимаю. Ты – с ними, но – на них не похож, – продолжал Макаров, не глядя на него. – Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но – чьи? Вот что я хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина – народника? Еще тогда понял я, что не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки...
Под окном раздался пронзительный свист.
– Полицейский свисток? – с удивлением спросил Макаров.
Клим очень быстро подскочил к окну и сказал:
– Что-то случилось, бегут...
В комнату ворвался рыжий встрепанный Лаврушка и, размахивая шапкой, с радостью, но не без тревоги прокричал:
– Солдаты наступают! Анфимьевна спрашивает: ставни закрывать?
Макаров тоже вскочил на ноги:
– Чорт возьми...
– Закрывать? – кричал Лаврушка. Самгин отмахнулся от него, ожидая, что будет делать Макаров. Тот, быстро одеваясь, бормотал:
– Обязанность врача...
Он выбежал вслед за учеником медника. Самгин, протирая запотевшее стекло, ожидал услышать знакомые звуки выстрелов. С треском закрылись ставни, – он, вздрогнув, отшатнулся. Очень хотелось чувствовать себя спокойно, но этому мешало множество мелких мыслей; они вспыхивали и тотчас же гасли, только одна из них, погаснув, вспыхивала снова:
«За этих, в кухне, придется отвечать...»
В кухне было тихо, на улице – не стреляли, но даже сквозь ставню доходил глухой, возбужденный говор. Усиленно стараясь подавить неприятнейшее напряжение нервов, Самгин не спеша начал одеваться. Левая рука не находила рукава пальто.
«Я слежу за собой, как за моим врагом», – возмутился он, рывком надел шапку, гневно сунул ноги в галоши, вышел на крыльцо кухни, постоял, прислушался к шуму голосов за воротами и решительно направился на улицу.
Выцветшее, тусклое солнце мертво торчало среди серенькой овчины облаков, освещая десятка полтора разнообразно одетых людей около баррикады, припудренной снегом; от солнца на них падали беловатые пятна холода, И люди казались так же насквозь продрогшими, как чувствовал себя Самгин. Суетился ветер, подметая снег под ноги людям, дымил снегом на крышах, сбрасывал его на головы. Макаров стоял рядом с Лаврушкой на крыльце дома фельдшера Винокурова и смеялся, слушая ломкий голос рыжего. За баррикадой кто-то возился, поворачивая диван, из дивана вылезала набивка, и это было противно, – как будто диван тошнило. Клим подошел к людям. В центре их стоял человек в башлыке, шевеля светлыми усами на маленьком лице; парень в сибирской, рваной папахе звучно говорил ему:
– Сборный отряд, человек сорок, без офицера...
– Штатские есть? – спросил светлоусый.
– Штук, примерно, семь...
– Надобно считать точно, а не примерно.
– Идут вразброд, а не кучей...
– Бомбов боятся! – радостно крикнул медник. Почесывая переносицу, человек в башлыке сказал:
– Значит – ростовцы не соврали, охотников двинут против нас. Пьяные – есть?
– Не приметил.
– Надо примечать, – вас, товарищ, не на прогулку посылали.
Человек в башлыке говорил спокойно, мягко, но как-то особенно отчетливо.
– Лаврентий, – крикнул он, дергая руками концы башлыка. – Значит, это ты свистел?
– Мне, товарищ Яков, студент из переулка сказал – идут...
– Уши тебе надо нарвать, душечка! Вы, товарищ Балясный, свисток у него отберите. На караулы – не назначать.
– Значит – ложная тревога, – сказал Макаров, подходя к Самгину и глядя на часы в руке. – Мне пора на работу, до свидания! На днях зайду еще. Слушай, – продолжал он, понизив голос, – обрати внимание на рыжего мальчишку – удивительно интересен!
Бородатый человек оттолкнул Макарова.
– До свидания, – почему-то очень весело крикнул доктор.
Самгин даже головой не кивнул ему, внимательно присматриваясь к защитникам баррикады. Некоторых он видел раньше в кухне, – они ему кланялись, когда он проходил мимо, он снисходительно улыбался им. Один из них, краснощекий, курносый парень, Вася, которого Анфимьевна заставляла носить дрова и растоплять печь в кухне, особенно почтительно уступал ему дорогу. В общем он видел человек десять, а сейчас их было девятнадцать: одиннадцать – вооруженных винтовками и маузерами, остальные – безоружны. Было ясно, что командует ими человек в башлыке, товарищ Яков, тощенький, легкий; светлые усы его казались наклеенными под узким, точно без ноздрей, носом, острые, голубоватые глаза смотрят внимательно и зорко. В общем лицо у него серое, старообразное, должно быть, долго сидел в тюрьме и там – засох. Ему можно дать двадцать пять лет, можно и сорок.
– Нуте-с, товарищи, теперь с баррикад уходить не дело, – говорит он, и все слушают его молча, не перебивая. – На обеих баррикадах должно быть тридцать пять, на этой – двадцать. Прошу на места.
Пятеро отделились, пошли в переулок; он, не повышая голоса, сказал им вслед:
– Сегодня вам дадут еще две винтовки и маузер. Может быть, и бомбочки будут.
Из-за баррикады вышел дворник Николай.
– Ружьецо-то и мне бы надо...
– Достанем, товарищ, обязательно! – Яков покашлял, крякнул и продолжал: – Стену в сарае разобрали? Так. Лестница на крыше углового дома – есть? Чудесно. Бомбочки – там? Ну, значит – всё. Товарищи Балясный и Калитин отвечают за порядок. Нуте-с, – наши сведения такие: вышло семь сборных отрядов, солдаты и черная сотня. Общая численность – триста пятьдесят – четыреста, возможно и больше. Черной сотни насчитывается человек полтораста. Есть будто пушечки, трехдюймовки. В общем – не густо! Но, конечно, могут разрастись. Ростовцы – не пойдут, это – наверняка!
«Вероятно – приказчик», – соображал Самгин, разглядывая разношерстное воинство так же, как другие обыватели – домовладельцы, фельдшер и мозольный оператор Винокуров, отставной штабс-капитан Затёсов – горбоносый высокий старик, глухой инженер Дрогунов – владелец прекрасной голубиной охоты. Было странно, что на улице мало студентов и вообще мелких людей, которые, квартируя в домиках этой улицы, лудили самовары, заливали резиновые галоши, чинили велосипеды и вообще добывали кусок хлеба грошовым трудом.
«Кого же защищают?» – догадывался Самгин. Среди защитников он узнал угрюмого водопроводчика, который нередко работал у Варвары, студента – сына свахи, домовладелицы Успенской, и, кроме племянника акушерки, еще двух студентов, – он помнил их гимназистами. Преобладала молодежь, очевидно – ремесленники, но было человек пять бородатых, не считая дворника Николая. У одного из бородатых из-под нахлобученного картуза торчали седоватые космы волос, а уши – заткнуты ватой.
Все было неестественно и так же неприятно, как этот тусклый день, бесцветное солнце, остренький ветер. Неестественна высокая и довольно плотная стена хлама, отслужившего людям. Особенно лезло в глаза распоротое брюхо дивана, откуда торчали пружины и клочья набивки. К спинке дивана прикреплена палка половой щетки, и на ней треплется красный флаг. Обыватели этой улицы тоже всё – люди, отслужившие жизни. Самгин, поеживаясь от ветра и глядя, как дворник Николай раскручивает голыми руками телеграфную проволоку, должно быть, жгуче холодную, соображал:
«При чем здесь этот?»
Человек с ватой в ушах стал рядом с ним и, протирая рукавом ствол винтовки, благодарно сказал;
– Ласковый денек сегодня.
Самгин взглянул на него недоверчиво – смеется?
– Вы на этой улице живете? – спросил он.
– Нет, я – с Благуши назначен сюда, – ответил человек, все поглаживая винтовку, и вздохнул: – Патронов маловато у нас.
– Что защищает эта баррикада? – спросил Клим и даже смутился – до того строго и глупо прозвучал вопрос, а человек удивленно заглянул в лицо его и сказал:
– Революцию защищает, рабочий народ, а – как же? Размахивая рукою, он стал объяснять:
– Там – Каретный ряд, а там, значит, тоже наши, – мы, вроде, третья линия.,,
– Ага, – сказал Самгин и отошел прочь, опасаясь, что скажет еще что-нибудь неловкое. Он чувствовал себя нехорошо, – было физически неприятно, точно он заболевал, как месяца два тому назад, когда врач определил у него избыток кислот в желудке.
«Покорнейший слуга... Кто это сказал: «Интеллигент – каторжник, прикованный к тачке истории»? Колесница Джагернаута... Чепуха все это. И баррикады – чепуха», – попытался он оборвать воспоминания о Макарове и даже ускорил шаг. Но это не помогло.
– Там – Каретный ряд, а там, значит, тоже наши, – мы, вроде, третья линия.,,
– Ага, – сказал Самгин и отошел прочь, опасаясь, что скажет еще что-нибудь неловкое. Он чувствовал себя нехорошо, – было физически неприятно, точно он заболевал, как месяца два тому назад, когда врач определил у него избыток кислот в желудке.
«Покорнейший слуга... Кто это сказал: «Интеллигент – каторжник, прикованный к тачке истории»? Колесница Джагернаута... Чепуха все это. И баррикады – чепуха», – попытался он оборвать воспоминания о Макарове и даже ускорил шаг. Но это не помогло.
«От ума или от сердца? Как это он говорил? Выдумывает от бессилия, вот что. Бездарный человек...»
Воспоминания о Макарове он подсказывал себе, а сквозь них пробивалось другое:
«Конечно, – любители. Настоящие артисты бунта – в деревне. Они всегда были там, – Разин, Пугачев. А этот, товарищ Яков, – что такое он?» – Незаметно для себя Самгин дошел до бульвара, остановился, посмотрел на голые деревья, – они имели такой нищенский вид, как будто уже никогда больше не покроются листьями. Домой идти не хотелось. И вообще следовало выехать из дома тотчас же после оскорбительной выходки Варвары. Самгин взглянул на часы и пошел на квартиру Гогиных исполнять поручение Любаши. Чтоб согреться и не думать – шел очень быстро. Хотелось, чтобы все быстрее шло к своему концу. Вспомнил фразы Кумова:
«Отношение человека к жизни зависит от перемещения в пространстве. Наше, земное пространство ограничено пределами, оскорбительными для нашего духа, но даже и в нем...» Дальше Кумов говорил что-то невразумительное о норманнах в Англии, в России, Сицилии.
Приближаясь бульваром к Арбату, Самгин услышал вправо от себя, далеко, знакомый щелчок выстрела, затем – другой. Выстрелы, прозвучав очень скромно, не удивили, – уж если построены баррикады, так, разумеется, надо стрелять. Но когда перед ним развернулась площадь, он увидел, что немногочисленные прохожие разбегаются во все стороны, прячутся во двор трактира извозчиков, только какой-то высокий старик с палкой в руке, держась за плечо мальчика, медленно и важно шагает посреди площади, направляясь на Арбат. Фигура старика как будто знакома, – если б не мальчик и не эта походка, его можно бы принять за Дьякона, но Дьякон ходил тяжело и нагнув голову, а этот держит ее гордо и прямо, как слепой.
В стороне Поварской кто-то протяжно прокричал неясное слово, и тотчас же из-за церкви навстречу Климу бросилась дородная женщина; встряхивая головою, как лошадь, она шипела:
– Ох, господи, ох...
За нею выскочил человек в черном полушубке, матерно ругаясь, схватил ее сзади за наверченную на голове шаль и потащил назад, рыча:
– Встань за церковь, дура, чорт, в церковь не будут стрелять...
– Р-разойди-ись! – услышал Самгин заунывный крик, бросился за угол церкви и тоже встал у стены ее, рядом с мужчиной и женщиной.
– Молчи, – вполголоса командовал мужчина, притиснув женщину спиной своей к стене. – Не пикни! Надо выждать, куда идут... Эх, дожили, – он еще крепче выругался, голос его прозвучал горячо. Самгин осторожно выглянул за угол; по площади все еще метались трое людей, мальчик оторвался от старика и бежал к Александровскому училищу, а старик, стоя на одном месте, тыкал палкой в землю и что-то говорил, – тряслась борода. С Поварской вышел высокий солдат, держа в обеих руках винтовку, а за ним, разбросанно, шагах в десяти друг от друга, двигались не торопясь маленькие солдатики и человек десять штатских с ружьями; в центре отряда ехала пушечка – толщиной с водосточную трубу; хобот ее, немножко наклонясь, как будто нюхал булыжник площади, пересыпанный снегом, точно куриные яйца мякиной. Рядом с пушкой лениво качался на рыжей лошади, с белыми, как в чулках, ногами, оловянный офицер, с бородкой, точно у царя Николая. Рукою в белой перчатке он держал плетку и, поднося ее к белому, под черной фуражкой, лицу, дымил папиросой. Солдаты, кроме передового, тоже казались оловянными; все они были потертые, разрозненные, точно карты, собранные из нескольких игр.
За спиною Самгина, толкнув его вперед, хрипло рявкнула женщина, раздалось тихое ругательство, удар по мягкому, а Самгин очарованно смотрел, как передовой солдат и еще двое, приложив ружья к плечам, начали стрелять. Сначала упал, высоко взмахнув ногою, человек, бежавший на Воздвиженку, за ним, подогнув колени, грузно свалился старик и пополз, шлепая палкой по камням, упираясь рукой в мостовую; мохнатая шапка свалилась с него, и Самгин узнал: это – Дьякон.
Солдаты выстрелили восемь раз; слышно было, как одна пуля где-то разбила стекло. Передовой солдат прошёл мимо Дьякона, не обращая внимания на его хриплые крики, даже как будто и не заметив его; так же равнодушно прошли и еще многие, – мучительно медленно шли они. Проехала пушка, едва не задев Дьякона колесом. Дьякон все бил палкой по земле и кричал, но когда пушка проехала, маленький солдатик, гнилого, грязно-зеленого цвета, ударил его, точно пестом, прикладом ружья по спине; Дьякон неестественно изогнулся, перекинулся на колени, схватил палку обеими руками и замахал ею; тут человек в пальто, подпоясанном ремнем, подскочив к нему, вскричал жестяным голосом;
– Ах, мерзавец! Вот-т – он...
Нагнулся и сунул штык, точно ухват в печку, в тело Дьякона; старик опрокинулся, палка упала к ногам штатского, – он стоял и выдергивал штык. Все это совершилось удивительно быстро, а солдаты шли все так же не спеша, и так же тихонько ехала пушка – в необыкновенной тишине; тишина как будто не принимала в себя, не хотела поглотить дробный и ленивенький шум солдатских шагов, железное погромыхивание пушки, мерные удары подков лошади о булыжник и негромкие крики раненого, – он ползал у забора, стучал кулаком в закрытые ворота извозчичьего двора. Совершенно отчетливо Самгин слышал, как гнилой солдатик сказал:
– Не умеешь.
За спиною Самгина мужчина глухо бормотал:
– Нищего убили, слепого-то, сво-олочи, – гляди-ко! Тяжело дышала женщина:
– Ой, господи! Пойдем, Христа ради, Егорша! Пушка-то...
Штатский человек, выдернув штык и пошевелив Дьякона, поставил ружье к ноге, вынул из кармана тряпочку или варежку, провел ею по штыку снизу вверх, потом тряпочку спрятал, а ладонью погладил свой зад. Солдатик, подпрыгивая, точно резиновый, совал штыком в воздух и внятно говорил:
– Вот как действуй – ать, два! Теперича отбей, – как отобьешь?
Штатский снял шапку, перекрестился на церковь, вытер шапкой бородатое лицо.
– Старика этого мы давно знаем, он как раз и есть, – заговорил штатский, но раздалось несколько выстрелов, солдат побежал, штатский, вскинув ружье на плечо, тоже побежал на выстрелы. Прогремело железо, тронутое пулей, где-то близко посыпалась штукатурка.
– Похоже – в нас? – шепотом спросил мужчина в полушубке и, схватив Самгина за плечо, дернул его на себя. – На Воздвиженку идут! Айдате, господин, кругом! Скорей!
Толкая женщину в спину, он другой рукой тащил Самгина за церковь, жарко вздыхая:
– А-яй! До чего довели, а?
– Слава те, господи, пушка-то не стреляет, – всхлипывая, ныла женщина.
– Нищих стреляют, а? Средь белого дня? Что же это будет, господин? – строго спросил мужчина и еще более строго добавил: – Вам надо бы знать! Чему учились?
– Вы сами знаете – народ недоволен, – сквозь зубы ответил Самгин, но это не удовлетворило мужчину.
– Народ всегда недоволен, это – известно. Ну, однако объявили свободу, дескать – собирайтесь, обсудим дела... как я понимаю, – верно?
– Да идем же, Егорша, – просила женщина.
– Постой, сестра, постой! Ушли они... Сняв шапку, Егорша вытер ею потное лицо, сытое, в мягком, рыжеватом пухе курчавых волос на щеках и подбородке, – вытер и ожидающе заглянул под очки Самгина узкими светленькими глазами.
– Кто же это блудит, а? В запрошлом году у нас, в Сибири, солдаты блудили, ну, а теперь?
Самгин молчал, глядя на площадь, испытывая боязнь перед открытым пространством. Ноги у него отяжелели, даже как будто примерзли к земле. Егорша все говорил тихо, но возбужденно, помахивая шапкой в лицо свое:
– Это – ни к чему, как шуба летом...
Самгин движением плеча оттолкнулся от стены и пошел на Арбат, сжав зубы, дыша через нос, – шел и слышал, что отяжелевшие ноги его топают излишне гулко. Спина и грудь обильно вспотели; чувствовал он себя пустой бутылкой, – в горлышко ее дует ветер, и она гудит:
«О-у-у...»
Проходя шагах в двадцати от Дьякона, он посмотрел на него из-под очков, – старик, подогнув ноги, лежал на красном, изорванном ковре; издали лоскутья ковра казались толстыми, пышными.
«Как много крови в человеке», – подумал Самгин, и это была единственная ясная мысль за все время, вплоть до квартиры Гогиных.
В комнате Алексея сидело и стояло человек двадцать, и первое, что услышал Самгин, был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но – его. Из-за спин и голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру, широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.