Этот августейший ребёнок, со своим нежным, слегка бледным лицом, хрупкой фигурой, вдумчиво-озирающимися глазами, был точным портретом своей царственной тётки. Молодой князь был тоже одет в окаймлённый горностаем русский костюм из тёмно-синего шёлка; четырёхугольная горностаевая шапка покрывала его белокурые локоны; вместо пуговиц на жилете сверкали огромные бриллианты; на груди красовались голубая лента и бриллиантовая звезда ордена Св. Андрея Первозванного.
Позади государыни виднелась высокая, серьёзная фигура графа Алексея Григорьевича Разумовского в роскошном фельдмаршальском мундире. Больше в свите государыни не было никого; не было даже дежурных статс-дам, которые обыкновенно должны были быть наготове повиноваться мановению бровей её величества.
Елизавета Петровна медленной, чуть колеблющейся походкой подошла к барьеру ложи; камергеры подвинули кресло; она опустилась на него. Великий князь занял место рядом на высоком табурете, а графы Шувалов и Разумовский остались стоять позади государыни. Двери ложи заперли, и Елизавета Петровна мановением руки дала знак к началу спектакля.
Занавес взлетел кверху, между тем как актёры с изумлением поглядывали на совершенно пустой зал, представлявший резкий контраст с наполненной людьми сценой.
Государыня облокотилась на спинку кресла; её глаза наполовину закрылись – она была занята, казалось, более своими мыслями, чем зрелищем. Юный великий князь, воспитываемый в тиши и удалении от двора, присутствовал впервые при спектакле и, склонившись вперёд, сверкающими глазами смотрел на сцену, производившую на него впечатление настоящего откровения.
Больше всех был изумлён Бломштедт при виде этого блестящего, ярко освещённого зала, в котором было так мало народа и который казался потому ещё печальнее и пустыннее. Он рассчитывал увидеть во время этого приключения, доставленного ему случаем, весь русский двор, о роскоши и блеске которого говорила вся Европа, а теперь видел лишь надломленную, похожую в своём сверкающем бриллиантами костюме на привидение императрицу да этого августейшего ребёнка, который ни разу ещё не появлялся в публике и о существовании которого вряд ли кто думал. Великий князь, герцог Голштинский, который был объектом поездки барона в Петербург и проникнуть к которому было целью этой поездки, отсутствовал. Бломштедт ровно ничего не понимал. Это первое появление его в кругу русской придворной жизни настолько противоречило всем его ожиданиям, что он положительно не мог привести в порядок свои мысли и найти какое-нибудь объяснение этому столь необычайному происшествию.
Актёры скоро справились с первым изумлением; они уже привыкли ничему не удивляться при русском дворе и быть свидетелями самых невероятных вещей. Они приложили все старания провести свои роли безупречно, так как императрица и одна стоила всех прочих слушателей; гром аплодисментов всего зрительного зала не был им настолько дорог, как лёгкое наклонение головы или мимолётная улыбка могущественной повелительницы.
Волков неутомимо метался туда и сюда за кулисами, приказывая, ободряя, указывая, тут устраивая в ряд хористов, там поправляя какой-нибудь бантик в костюме актёра или приказывая какой-нибудь капризной актрисе быть готовой выходить на сцену по первому же зову.
Бломштедт не отрываясь смотрел на царскую ложу и отдавал почти всё своё внимание чудной картине старой надломленной женщины, сверкающей блеском царственного одеяния, и ребёнка, точно выхваченного из какой-нибудь сказки седой старины. Вдруг он заметил, что статисты, в рядах которых он стоял, сделали движение в сторону, чтобы открыть заднюю кулису сцены. Он быстро, согласно распоряжениям Волкова, последовал за движением своего передового; глубина сцены, представлявшая собой пещеру, теперь открылась зрителям, и по ней заскользила теперь Мариетта Томазини в сопровождении четырёх других молодых балерин. Она представляла собой русскую крестьянку и была одета в национальный костюм, впрочем слегка и очень удачно ею самой изменённый: лёгкое каштанового цвета покрывало из тончайшей шёлковой материи облегало её стройное, затянутое в трико телесного цвета тело и ниспадало красивыми складками до колен; красные шёлковые туфли закрывали её ноги до щиколоток; сильный вырез на кафтане был затянут до самого горла лёгким изящным кружевом; короткие, доходящие до локтя рукава были схвачены у плеч лентами; волосы были завиты в локоны и выбивались в кажущемся беспорядке из-под маленькой красной меховой шапочки.
Четыре товарки Мариетты были одеты, как и она, но им недоставало в костюмах того тонкого вкуса, который знает во всём меру, а также той удивительной уверенности и гибкой осанки, которая придавала первой танцовщице особенную прелесть; но главное, несмотря на то, что в отдельности они были красивы, им недоставало огня, сверкавшего в глазах первой танцовщицы, очаровательного выражения её полураскрытого ротика, дышавшего, казалось, огнём; прекрасная уроженка Гамбурга, выросшая под серым небом севера, казалось, излучала трепещущий солнечный свет, каким пропитываются люди в стране апельсинов, а её гибкое тело оживляло собой благородные античные формы.
Мариетта вылетела, окружённая своими партнёрами, из глубины сцены к самой рампе; её пламенный взгляд, не ища и не колеблясь ни минуты, попал прямо на молодого голштинского дворянина, сердце которого немедленно же забилось сильнее; она приветствовала его движением глаз, которого не заметила ни одна душа человеческая. Когда она проскользнула мимо него, Бломштедт заметил, как её головка повернулась к плечу, по направлению к нему – она как будто не могла отвести от него взор. Ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы не опуститься пред ней на колена со страстно протянутыми руками.
Низко склонившись пред государыней, Мариетта начала танец, дававший ей возможность показать весь блеск своего искусства и всей своей прелести. Балет был простой. Спутницы Томазини старались поймать её, а она пыталась ускользнуть от них, то увёртываясь из их рук, то отскакивая прыжками. Всё новые и новые прелести открывались в беспрестанно менявшихся положениях этой очаровательной пляски; каждая поза, как ни была она мимолётна, выказывала на мгновенье свою пластическую красоту. Очаровательную игру Мариетта дополняла чудесной, полной экспрессии мимикой. По временам, когда ей удавалось ускользнуть из рук преследовательниц, пытавшихся схватить её, её подвижное лицо выказывало такую насмешливую, хитрую радость, что можно было подумать – вот-вот раздастся чистый, звонкий смех с этих милых губ; иногда, в тех случаях, когда в сложных изгибах танца ей почти не оставалось лазейки, куда бы ускользнуть, её лицо выражало такое боязливое беспокойство и в то же время такую надменную, готовую на всё решимость сопротивления, что зритель готов был бежать к ней на помощь, чтобы спасти её от преследовательниц.
Во время всего балета она, казалось, ни на секунду не отводила взора от Бломштедта; во всё время танцев он видел устремлёнными на себя эти мерцающие, пламенные глаза – точно взор картины-портрета, преследующий повсюду зрителя. Казалось, что всё своё искусство Мариетта показывала только для него одного, хотя в то же время при каждом новом варианте балета она отвешивала низкий поклон по направлению к царской ложе. Когда же наконец по окончании короткого интермеццо прекрасная крестьянка была поймана спутницами и сжалась, даже и в последний момент пытаясь сопротивляться, она откинула голову в сторону и поглядела на молодого человека таким молящим о помощи и в то же время вызывающим взором, что последний еле-еле мог удержаться, чтобы не броситься вперёд и не унести её на руках со сцены.
Танец кончился; танцовщицы отступили назад в глубину сцены; Томазини тоже поднялась, снова сложив руки на груди, склонилась пред императорской ложей, в которой молодой великий князь хлопал в ладоши в полном восторге. Затем она совершенно естественным образом подошла к группе крестьян, к которой подходила костюмом, опёрлась на руку барона Бломштедта и склонилась, точно обессиленная, на его плечо. Молодой человек ощущал дрожь её чудного тела, он видел колебание её груди, лишь отчасти закрытой тонким кружевом; он чувствовал, как её душистые волосы касались его щеки; не в силах сдерживать возбуждения, он обнял рукой её за плечи и притянул к себе крепче. Никто не обратил на это внимания – всё это могло входить в программу представления. Главные персонажи снова принялись за прерванный балетом диалог, и пьеса пошла своим ходом дальше.
Вдруг императрица махнула рукой; обер-камергер поднял жезл и протянул его к сцене.
– Стой, стой! – крикнул за кулисами Волков. – Её императорское величество приказывает перестать!
Императрица выпрямилась и перегнулась через барьер ложи. Она смотрела на незанятые места партера и на пустые ложи.
Вдруг императрица махнула рукой; обер-камергер поднял жезл и протянул его к сцене.
– Стой, стой! – крикнул за кулисами Волков. – Её императорское величество приказывает перестать!
Императрица выпрямилась и перегнулась через барьер ложи. Она смотрела на незанятые места партера и на пустые ложи.
– Утомительно смотреть, – произнесла усталым, но слышным даже на сцене голосом, – на пустой театр; да и актёрам моим невесело, должно быть, играть, не имея зрителей. Алексей Григорьевич, – обратилась она к фельдмаршалу графу Разумовскому, – так как других зрителей нет, пусть придут сюда караулы от Преображенского и Измайловского полков; мои бедные солдаты будут рады увидеть пьесу на тему, взятую из великой истории нашей родины.
Граф Разумовский был, видимо, поражён, но тем не менее поспешил беспрекословно выполнять приказ.
Императрица снова откинулась на спинку кресла и, полузакрыв глаза, погрузилась в прежнюю задумчивость, между тем как великий князь смотрел блестящими глазами, сильно наклонившись вперёд, на сцену, где все действующие лица замерли в той позе, в которой застала их остановка. Таким образом группа этих фигур в пёстрых, блестящих костюмах представляла собой настоящую живую картину, которую маленький великий князь осматривал с большим старанием и которая без слов и движений возбуждала в нём высшую степень интереса.
Почти полчаса прошло в глубочайшем молчании. Императрица и немногочисленные лица в её ложе пребывали так же неподвижно, как и актёры на сцене; можно было думать, что всех этих людей, только что оживлённо двигавшихся, превратила в статуи волшебная палочка феи из старинной сказки.
Всё это время прекрасная Мариетта оставалась в объятиях молодого барона фон Бломштедта. Теплота её тела разливалась в его членах с магнетической силой; она отклонила головку немного назад и смотрела сладкими глазами, между тем как её полуоткрытые губы складывались в поцелуй. Молодой человек не мог оторвать от неё свой взор, он с пьяным восторгом упивался видом этой соблазнительной женщины; он забыл обо всём окружающем и ощущал лишь страстное желание продлить навеки эти блаженные мгновения.
– Почему мы на деле не то, что изображаем собой? – шепнула она так тихо, что лишь он один мог понять её слова. – Почему мы – не крестьяне какой-нибудь тихой деревушки, где мы могли бы жить вместе, друг для друга только, забыв обо всём мире? Почему вы должны быть важным барином, а я – бедной танцовщицей? Почему должен кончиться наш сон? Почему должны мы расстаться?
Барон не видел, что она говорит; он готов был сомневаться, что эти слова слетают именно с её губ; они достигали его слуха, точно доносясь издали; и всё-таки они были чарующе близки, они отдавались непосредственно в его бешено бившемся сердце и всё больше волновали его и без того разгорячённую кровь.
– Расстаться? – тихо переспросил он. – Никогда, никогда… После таких минут не бывает разлуки.
Мариетта снова положила голову на его плечо; её глаза наполовину закрылись, губы сложились, точно невольно, для поцелуя; не владея более собой, Бломштедт склонился к её губам, и, не стой они в глубине сцены, на их пылкое объятие было бы обращено внимание. Но все были слишком заняты судьбой спектакля, и взоры всех были обращены на императорскую ложу.
В это время на улице послышался грохот барабана; прошло несколько мгновений, двери театрального зала раскрылись, и партер и ложи быстро заполнились марширующими военным строем, под предводительством своих офицеров, рядовыми лейб-гвардии Преображенского и Измайловского полков, которые изумлёнными взорами обводили блестящее помещение. Они заметили императрицу, и её присутствие заставило их сохранять строгую военную выправку. Они остались стоять пред своими местами и с напряжённым любопытством и всеми признаками величайшего изумления стали смотреть на пёструю разноцветную картину, развёртывавшуюся пред ними на сцене. Спустя короткое время театр наполнился совершенно и двери были вновь заперты.
В императорскую ложу вошёл фельдмаршал граф Разумовский и доложил, что приказ исполнен.
– Садитесь, дети мои, – крикнула Елизавета Петровна, словно очнувшись от задумчивости, и, перегибаясь через барьер ложи, кивнула головой.
Тотчас же все эти солдаты, точно на ученье, опустились на бархатные и плюшевые сиденья, предназначенные для придворных дам и кавалеров. Ружья они поставили пред собой, а офицеры вложили сабли в ножны.
– Играть дальше! – произнесла императрица, махая рукой по направлению сцены.
В то же мгновение спектакль начался как раз с того места, на котором был остановлен, и скоро многократные вызовы показали, как легко то, что происходит на сцене, сыны народа принимают за картину действительной жизни.
На сцене показались древнерусские воины, и полководец в своей речи, полной поэзии и горячего патриотизма, предлагал им пойти на врага, обложившего их родной город. Воины и крестьяне на сцене ответили громкими дружными криками; в тот же момент все солдаты в театральном зале встали с мест, схватились за оружие, нацепили на штыки свои гренадёрские шапки и присоединились к патриотическим крикам со сцены, так что из-за всеобщего шума пришлось приостановить представление.
Императрица поднялась с кресла; её фигура выпрямилась, в тусклых глазах засверкал огонь.
Когда наконец буря улеглась, когда офицерам удалось усадить на места гвардейцев, готовых броситься на сцену, чтобы идти вместе с артистами на воображаемого врага, императрица, как только воцарилась тишина и пока представление не успело начаться вновь, крикнула громким голосом на весь зал:
– Так было некогда, дети мои; так некогда шли русские воины на врага; так преданы и верны были они своим царям, любившим их, точно родных детей. Так дело обстоит и до сих пор ещё; точно так же и вы выступите за свою мать-государыню, когда я пошлю вас присоединиться к вашим товарищам, находящимся в походе против нашего врага, прусского короля, грозящего нашей родине и оскорбляющего вашу государыню.
В зале снова раздался воодушевлённый крик солдат; он висел в воздухе несколько минут, пока наконец государыня не махнула снова рукой, чтобы водворить тишину.
– И так, как было встарь, – продолжала она, – как есть на деле и теперь, так должно быть и в будущем. Храбрые воины земли русской будут всегда готовы разнести врагов родины и защитить своих властителей. Смотрите сюда, – продолжала она, обнимая рукой маленького великого князя Павла Петровича и подводя его к барьеру ложи, – смотрите сюда! Этот мальчик – мой внук, которого я люблю, как сына; в его жилах течёт кровь моего отца, великого императора Петра Первого, разбившего вместе с вашими отцами турок и шведов; он – слабый ребёнок, и всё-таки он могуч, так как вы окружаете его железной стеной; ваши руки готовы защитить его; ваши мечи погрузятся глубоко в грудь его врагов и окрасятся их кровью… Он будет вашим царём после моей смерти, но я буду наблюдать с неба за тем, выполните ли вы свой долг, как выполняли его ваши предки! Я вверяю его вам… Клянитесь мне, что никогда не покинете его, что будете жить и умирать ради него, что его враги не смогут добраться до него.
– Клянёмся Пресвятой Матерью Божией и всеми святыми мучениками! – раздались отдельные голоса.
Скоро к ним присоединились прочие, и всё громче, всё грознее потрясал театр победный клич тысячи голосов:
– Клянёмся, клянёмся! Да здравствует наша матушка, Елизавета Петровна, дочь Великого Петра!.. Да здравствует Павел Петрович, наш будущий царь!
Артисты, стоявшие впереди, сочли нужным присоединиться к крикам, и несколько минут здание дрожало от грома восклицаний.
Императрица стояла, гордо выпрямившись; молодой великий князь испуганно смотрел на возбуждённые лица солдат и, дрожа, прильнул к своей царственной тётке.
Волков, хотя и не участвовал в спектакле, вышел на сцену в костюме крестьянина, чтобы лучше следить за этим необычайным, из ряда вон выходящим спектаклем. Он подошёл к Бломштедту, из объятий которого молодая танцовщица вырвалась, охваченная наполовину любопытством, наполовину страхом, при самом начале поразительной сцены, превратившей подмостки в зрительный зал. Волков сказал молодому человеку, совершенно очарованному и едва обращавшему внимание на происходившее в зрительном зале:
– Мне кажется, нам пришлось превратиться из участников драмы из древней истории в зрителей политической трагедии новейшего времени.
– Политической трагедии? – переспросил совершенно опешивший Бломштедт, с трудом отводя взор от Мариетты и удивлённо глядя на Волкова. – Почему непременно трагедии? Эти солдаты так рады зрелищу, доставленному имимператрицей.
– Мне-то, государь мой, – тихо заговорил Волков, – всё равно, но вас это касается, пожалуй, больше, чем меня; разве вы не слышите, что государыня провозглашает молодого великого князя Павла своим наследником, и это совершается в отсутствие великого князя, вашего герцога? Я не удивился бы, – еле слышно шепнул он на ухо молодому человеку, – если бы мне пришлось узнать, что в этот самый миг, когда солдаты приветствуют этого ребёнка в ложе, великий князь Пётр Фёдорович уже совершает путешествие в какую-нибудь отдалённую крепость, если и не в саму Сибирь.