Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3 - Александр Солженицын 22 стр.


И Гучков – ощутил освежение, как правда нужен ему этот всхлёстывающий удар, найти себя в атмосфере напряжённой, сочувствующей образованной аудитории – и почерпнуть уверенность из собственного уверенного голоса, и ощутить вокруг себя ореол славного прошлого.

И Гучков сидел на подиуме, разглядывая зальное скопление в счастливом молодеющем состоянии: возвращалось к нему прежнее чувство знаменитого человека.

А тем временем – всходили и всходили ораторы, и так весело, в завоёванной свободе, звучали их речи.

В этом зале как бы отменились законы революционной смуты, трепавшие город, и возвратилась прежняя приятная устойчивость жизни, однако и с полной свободой.

Председатель совета съездов промышленности и торговли возгласил, что пала власть, при которой труд народа и благоденствие были парализованы. А теперь – в полном доверии к правительству и в союзе с первыми демократиями мира…

И от совета съездов биржевой торговли («с умилённым чувством старого шестидесятника»). И комитет коммерческих банков. И московский биржевой комитет: наконец сметена вечная преграда народной самодеятельности и высоким идеалам! Московский люд бьёт челом первому собранию великодержавного народа! Деньги на войну у народа всегда найдутся! («Браво!») Россия – страна чудес! Раньше все были уверены, что свобода явится следствием победы. Теперь мы видим, что победа будет следствием свободы!

И особенно – приветствия министрам, самоотверженно взявшим на себя бремя правления в такой страшный момент. И так постепенно подступило ответить из министров главному.

Александр Иванович поднялся – счастливый, забывши все свои министерские тяготы и мрачности, взвинченный радостью этого собрания и новыми, новыми нестихающими аплодисментами. И навстречу – разве мог он опрокинуть им всю тревогу? Да она и ему самому уже казалась сильно преувеличенной.

– Милостивые государи! дорогие сотрудники последних тяжёлых лет! Мы-то с вами привыкли понимать друг друга с полуслова и при цензуре. Но через ваши сердца я обращаюсь к необъятной России, к которой несутся все наши помыслы, ради которой мы готовы и жить работая, и умереть страдая! (Аплодисменты.)

Он и правда думал так. Он овеян был знакомым прежним чувством, прежним правом: говорить сразу ко всей России.

– Все убедились, что победа России при старой власти невозможна, а надо свергнуть её – и лишь тогда появятся шансы на победу. (Аплодисменты.) И когда арестованы были наши товарищи, члены Рабочей группы, мы с моим другом и ближайшим сотрудником Александром Ивановичем Коноваловым отправились к представителям старой власти и сказали: «Мы с вами не в прятки играем! Мы не были революционной организацией, когда создавались, это вы сделали нас революционной организацией, и мы пришли к заключению, что только без вас Россию ждёт победа!» (Бурные аплодисменты.) И вот мы, мирная деловая организация, включили в свою программу – переворот, хотя бы и вооружённый! (Бурные аплодисменты.)

Гучков стоял перед ликующим залом, запрокинув голову. Вот наступило время! – теперь он открыто, с трибуны, мог заявить о планах переворота. Не в точности так было, переворот они придумали задолго до ареста Рабочей группы, а после её ареста не предприняли нового ничего, но сейчас всё легко сливалось и сплачивалось, чуть-чуть выправлялось в памяти, чтобы быть стройней, и брался реванш невзятого переворота. В эту минуту Гучков особенно любил слияние своего замысла и своего торжества. (И сколько милых дамских лиц! Никогда не стареет тяга в человеке.) Но избегая опасного пафоса, смягчил шуткой:

– Но господа! Этот переворот был совершён не теми, кто его сделал, а теми, против кого он был направлен. Заговорщиками были не мы, русское общество и русский народ, а сами представители власти. Почётным членом нашей революции мы могли бы провозгласить Протопопова. (Смех.) Это был не искусный заговор замаскированной группы, младотурок или младопортугальцев, а результат стихийных сил, исторической необходимости, – и в этом гарантия его незыблемой прочности. («Браво! Браво!») Не людьми этот переворот сделан, и потому не людьми может быть разрушен. Теперь надо внедрять, что наша позиция незыблемо прочна, и никакие заговорщики мира не смогут нас сбить с неё. Правда, обломки валяются ещё повсюду, – ну что ж, выметем их из нашей русской жизни! (Бурные аплодисменты.) Перед нами – великая творческая работа, для которой потребуются все гениальные силы, заложенные в душе русского народа. Мы теперь должны – победить самих себя, вернуться к спокойной жизни.

«Самих себя» он имел в виду – буйных солдат. Речь его хорошо извернулась, но только не та аудитория его слушала.

– И мы должны разрушить ту фортецию, которая стоит в Берлине. Я призываю вас к трудолюбивой, муравьиной работе. Я верю, что Россия выйдет из невероятно тяжкого положения, к которому привела её старая власть. Я со всех сторон вижу, как проснулись дремлющие угнетённые народные силы.

И даже слишком проснулись…

– Никогда ещё не было такого энтузиазма к работе. Правительство уверено, что падение старого режима увеличит интенсивность работы. С верой в светлое будущее русского народа…

Весь зал встал, и долго-долго-крепко аплодировали – и из этого упругого ветра набирался Гучков сил вести два военных министерства, что он, в самом деле, приуныл?

А потом выступал Коновалов, оратор не аховский, даже скучный, но общие слова умеет связать. Он – тоже заклинал: как не было ещё, но должно было стать непременно:

– Сегодня нация – поистине властитель своей судьбы. И не должно быть предела жертвам и подвигам. Русский народ-герой на фронте защищается грудью, а здесь разрушает вековые узы!

Наконец встал говорить и Терещенко, но он неожиданно где-то осип (может быть, в Экспедиции государственных бумаг) и говорил еле слышно. Впервые, защищая свою страну, мы можем смело говорить, что любим её.

Афоризм понравился, аплодировали.

Председатель мог заключить только одним: чтобы высказанные тут сегодня великие мысли по возможности распространились бы на всю необъятную Россию, а главным образом, конечно, речь Гучкова.

Уход министров из зала сопровождался большими овациями.

А ещё в собрании оказался Пуришкевич – и теперь пронзительно просил слова. Но несмотря на все его новейшие революционные заслуги, – и думские речи против правительства, и выстрелы в Распутина, – слова ему не дали: всё-таки правый. Да истерик, да скандалист.

516

От самого приезда комиссаров и все проводы Государя – мучительно дались генералу Алексееву. И почему «комиссары», когда они просто депутаты Государственной Думы? Потом старший из них Бубликов, – таких острых опасных людей Алексеев из опыта своей жизни и вспомнить не мог. Решительный, а глаза бегают, напряжённый, но и раздёрганный, то и дело всё оборачивался, будто ожидая, что кто-то стал за его спиной. Так и видно было, что он всех тут, начиная с Алексеева, подозревает в замысле, заговоре или подлоге. А ещё его манера вести себя, с задавашеством, голову закидывать, – в чужом месте, да в Ставке! – очень коробила. Первый раз за все эти десять дней Алексеев ощутил революционный Петроград не по аппарату, но через этого Бубликова, – и шершисто же по коже! Неужели теперь так и будет, и все из Петрограда будут приезжать такие?

И подумать, что именно этому Бубликову как радетелю железнодорожных перевозок, не представляя его лица и поведения, Алексеев неделю назад своими руками отдал все железные дороги страны, а значит – и весь ход событий.

Повидав – пожалуй бы не уступил.

А уж теперь ничего не оставалось, как уступать дальше. Два часа с ним здесь – продержаться вежливо, предупредительно, что ж по-пустому портить отношения?

И как же строили петроградские! Всё тяжёлое почему-то продолжало падать на Алексеева: и горечь объявить Государю об аресте. Бубликов, со всей своей дерзостью, не брался.

Всё больше Алексеев теперь понимал, что за эти дни – много они поработали его руками.

Тяжело он вволок свои ноги в салон императрицы-матери, шагом не генерала, но удручённого старика.

Посреди салона, уже ожидая его, стоял без папахи тоже не Государь, и не полковник, не кубанец-пластун, но 48-летний простоватый, усталый, ещё на дюжину лет загнанный человек и, не скрывая тревоги, расширил глаза на Алексеева.

Отъезда он ждал, но почувствовал что-то и смотрел: чем ещё ударят его? Отменят ли отъезд? Не пустят в Царское?

И огрузло старое сердце больного Алексеева, и окоснел язык, так неподъёмно ему стало объявить. Зачем он взялся?…

И не было сил смотреть в большие доверчивые, добрые глаза царя.

Ища как-нибудь помягче, пообходнее, Алексеев тихо, смущённо бормотал, что Временное правительство с этого момента… как бы… просто в качестве временной предупредительной меры… в основном, чтоб оградить от революционных эксцессов…

Приняв удар лбом, Государь ещё шире раздрогнул веками и стал сам успокаивать Алексеева – не расстраиваться.

Стояли друг против друга наедине – последний раз из стольких раз, когда их соединяла привычная служба. Вот самое страшное было сказано – и ничего. Теперь бы – что-нибудь помягче?

Повспомнить?…

Никто не мешал, не контролировал – сказать сейчас любые почтительные или преданные слова. Но – не шли. Что-то внутри обвалилось, загородило, ничего такого не мог Алексеев вымолвить.

С облегчением, что обошлось гладко, Алексеев ходил потом по военной платформе. К депутатам. И назад к императорскому вагону.

Но неизбежно было зайти ещё раз, попрощаться. Опять тяжело. Зашёл. В зеленоватом салоне Государь широко раскрыл руки и крепко обнял Алексеева.

И благодарил, благодарил его за всё.

И не просто ткнулся в щёки, но трижды взаправду поцеловал генерала.

Ещё с платформы, под козырёк, Алексеев почтил начавшийся отход Государя.

Пошли, пошли голубые вагоны с орлами. И подбирался обычный жёлтый второклассный с депутатами-комиссарами. И Алексеев подумал – нельзя их не поприветствовать на прощание. Но отдавать им воинскую честь – было бы неуместно. А вагон вот приближался, и что-то надо было сделать. Просто помахать рукой? Тоже не для генерала.

Растерялся. И перед комиссаровым вагоном – снял фуражку. И приклонил голову.

И тут же пожалел.

Возвращался в штаб – в смутном состоянии. Обиженным, униженным. Использованным.

И опять погрызало это чувство – как будто вины перед Государем. А вины – никакой не было. Какую можно было назвать? Разве только: вчера в ночь не предупредил об аресте.

Но всё равно это не помогло бы Государю. А только испортило бы ему настроение раньше.

Смутное, мерзкое состояние. От такого состояния только и было одно верное средство – работа.

А работа – всегда ждала, не придумывать. Неодолимые расчёты транспорта, продовольствия, топлива. А к ним теперь – и припирающее требование союзников: начать наступление 26 марта!

Ах, как вам легко пишется.

На все налегшие обиды – ещё эта налегала, от союзников. Поразиться надо: до какой же степени они никогда ни в чём не полегчали, не сбрасывали русским! И не помнили наших жертв – ни самсоновского выручения, ни двух ещё в Восточной Пруссии, ни брусиловского. И постоянно вмешивались в русскую стратегию. И не делились снарядами. Никогда ни в чём хорошо не помогли, посылали помощь только от избытка, И требовали, и требовали русских войск к себе на фронт. И навязали румын. И настаивали назначить общего Верховного – из французов. И вот теперь – 26 марта.

И англичане, и французы только в том и проявляются, что постоянно видят одни свои интересы.

Не имел права Алексеев в ответе раздражиться, выйти из рамок, – а сказал бы он им!

Но и наше новое правительство и новоиспеченный военный министр – они-то разве понимали наше состояние, подорванное десятью днями революции? Один Алексеев по своему положению только и мог охватить во всём объёме. Но тем более не должен был он держать это при себе. Все сношения с правительством эти дни – короткие дёрганья, по слишком срочным, но и преходящим вопросам. А не могла бы верхушка правительства сама приехать сюда да вникнуть?

Ничего, у Алексеева хватит терпения написать предлинные объяснительные телеграммы и Гучкову, и Львову.

Тут даже рисовалась возможность взять у них компенсацию за своё перед ними унижение. Тряхнуть их, что они ни о чём не ведают.

И – погнал, погнал мелкие петельки строк.

Это началось ещё с румынского вступления в войну, оно лишило нас равновесия, переклонило на левый фланг, нарушило главные оперативные перевозки, обнажило наш север. Теперь и Балтийский флот стал небоеспособен, и нельзя рассчитывать на его восстановление. И одновременно такое же разложение катится от Петрограда к Северному фронту – агитаторы, неповиновение, аресты офицеров, и волна докатилась уже почти до окопов. И в этом натиске мы склонны видеть тайную умелую работу нашего врага, использующего безотчётных неразвитых людей. В офицерском составе – упадок духа от травли, – и в чём же останется сила армии? При наших малокультурных солдатах всё держится на офицере. Целые воинские части скоро станут негодны к бою. При таких условиях германцы могут без труда заставить нас катиться назад. А разобраться – откуда всё разложение? От фабричного класса и малой доли запасных тыловых частей. Голос земледельцев и фронтовой 10-миллионной армии ещё не высказан, – а они не простят перевороту поражение в войне. И начнётся, может быть, страшная междуусобица в России.

Должно бы их пробрать, что никакие они ещё не властители над Россией.

Спасенье одно: успокоить армию, восстановить доверие солдата к офицеру. А для того – правительству перестать потакать Совету рабочих депутатов. Поставить предел бесконечному потоку разлагающих воззваний! Мы ждём и просим приезда ведущих министров в Ставку для совещания с главнокомандующими. Чтоб обсудить наши потребности. Возможности. И добровольные ограничения.

Когда Алексеев ровными строчками и сопряжённым языком выписывал свои срочные документы – он как бы преодолевал все наросшие угрозы, все расстояния, непонимания от дальности. Облегчаясь в аргументах – он как бы уже и превзошёл опасности, и ему, как всегда, стало легче.

К концу своих двух длинных мрачных писем он изрядно успокоился, уравновесился, стал надеяться на доброе взаимопонимание с правительством, и как оно осадит Совет депутатов и остановит гангрену.

Отлегала досада, неловкость, привезенная с вокзала. Алексеев хорошо преодолевал изнурительно-тягостный сложный день и мог рассчитывать хоть сегодня поспать без сердечной муки.

Найдёт он завтра как ответить и союзникам. Гурко на зимней конференции не обещал им так рано.

Но тут пришёл Лукомский с тревожным лицом – и положил перед ним газету «Известия Совета рабочих депутатов», сегодняшнюю, прибывшую с вечерней почтой.

На её грязноватой странице с нечистой печатью и многими крупными заголовками была отчёркнута штабным красным карандашом – статейка.

И почему-то ёкнуло сердце у Михаила Васильевича.

Что ещё? Это было… Это был комментарий газеты на приказ генерала Алексеева ещё от 3 марта, когда Алексеев узнал только ещё о первой банде, едущей по железной дороге, и телеграфировал в штаб Западного фронта, чтобы такие банды старались даже не рассеивать, но захватывать, немедленно тут же назначать полевой суд – и приговор приводить в исполнение немедленно же.

Тогда – это составилось так естественно, простая мера военачальника, Алексеев написал текст телеграммы не задумываясь.

Сегодня – он может быть и задумался бы, что выразился слишком резко.

Но вот он читал газету Совета – и шея, и лицо его наливались жаром.

… Генерала Алексеева многие наивные люди считают человеком либеральных взглядов и сторонником нового строя…

Да, он себя и считал теперь таким! Уж теперь у него и выхода другого не было, как сторонник.

… Разоружение железнодорожных жандармов считается в его глазах тяжёлым преступлением, заслуживающим смертной казни…

Да, до сих пор он думал так. Но теперь видел, что перебрал. По тому, как оно покатилось…

… И это после того, как новый строй установлен именно захватом власти…

Что верно, то верно, Михаил Васильич, кажется, запутался: в самом деле – а вся-то власть?… И тогда – что тужить о жандармах?

Всё больше его наливало жаром испуга, простого грубого испуга, пока он читал роковые подслеповатые строчки.

… Но особенно замечательны средства, которые намерен принять генерал… Генерал Алексеев достоин своего низверженного господина Николая II. Дух кровавого царя жив в начальнике штаба…

Аи, как нехорошо! Как грубо связали.

… Этим распоряжением Алексеев сам подписал себе приговор в глазах сторонников нового строя…

Боже мой, что ж это делается? Как они разговаривают? – ещё острее Бубликова… Приговор??… Крепко же умеет Совет рабочих депутатов…

… Но генерал Алексеев не найдёт таких «надёжных частей» и «верных офицеров».

И, кажется, верно.

В центре Ставки, в охраняемом штабе, над своими беззвучными излияниями безмолвному правительству, – от резкого голоса Совета депутатов почувствовал Алексеев себя беззащитным, просматриваемым, угрожаемым.

И – одиноким.

Нет! Он достаточно дистанцировался от отречённого царя и не допустит объединить себя с ним, никак!

Но: без царя-то он и застигнут одиноким.

Иногда и сердился на царя, и забывал, как хорошо: защитная власть над тобой. А без неё – вот ты и не сила.

И никогда единого резкого слова, не то что подобного, он от Государя не слышал.

Газета доканчивала:… По имеющимся у нас сведениям военный министр Гучков распорядился не применять репрессивных мер, которых требует генерал Алексеев…

Назад Дальше