Когда я был произведением искусства - Эрик-Эмманюэль Шмитт 11 стр.


— Есть ли в нашем мире лучший выбор, чем выбор быть предметом? В особенности, предметом искусства?

— Нет! — вновь завопил я.

— Вот видите, госпожа Мемфис. Вот на какой философии основано мое творчество, которое вы отрицаете. Такова концепция мира.

— Я борюсь за мир, в котором дети свободны, — гордо заявила она.

— Вы боретесь за мир, в котором дети кончают жизнь самоубийством, — с вызовом бросил ей я.

В ответ раздался душераздирающий крик, и женщина, обливаясь слезами, упала в обморок прямо на съемочной площадке. Зевс-Питер-Лама и ведущий передачи бросились к ней и, присев на корточки, захлопотали вокруг нее, проявив вдруг доселе невиданное сочувствие. Затем, обратившись к камере, ведущий объяснил, что Медея Мемфис — женщина трагической судьбы, так как несколько лет тому назад один из ее сыновей покончил с собой, что он очень сожалеет о случившемся инциденте, таковы, мол, преимущества — ох, простите, — недостатки прямого эфира, и объявил рекламную паузу.

Телепередача наделала много шума, и о нашей стычке в прямом эфире сообщили все ведущие мировые телеканалы. Все газеты поспешили дать свои комментарии, передовицы запестрели заголовками: «Кто же прав: Зевс-Питер-Лама или Медея Мемфис?».

Что касается меня, то я не уставал кипеть от негодования, находя невыносимым тот факт, что мою личность могли поставить под сомнение или даже подвергнуть критике в газетах. Они все должны не обсуждать меня, а восхищаться мною.

— Успокойся, Адам, — утешал меня Зевс-Питер-Лама, — все прошло просто замечательно. Самое главное — о нас говорят. Отныне ты по-настоящему вышел на орбиту мировой популярности. Нет человека, который не желал бы высказать свое мнение о тебе. Вот она, настоящая слава!

По всей видимости, он был прав, поскольку наплыв посетителей на выставку вырос в несколько раз, и мне пришлось, причем только мне, добавить ночные часы для своей экспозиции. Люди готовы были ждать часами в очереди, шагать по головам, чтобы прорваться ко мне.

В последнюю ночь перед отъездом, измотанный заключительным сеансом экспозиции, я долго не мог обрести спокойствия и, встав посреди ночи с постели, отправился поискать снотворное у Благодетеля. По рассеянности я забыл постучать в дверь номера люкс, где он остановился. Открыв дверь, я замер как вкопанный: Зевс, весело смеясь, распивал шампанское с Медеей Мемфис. Я весь напрягся, уставившись на правозащитницу, но она, к моему изумлению, с улыбкой открыла мне свои объятия.

— Адам, какое счастье тебя видеть! — воскликнула она, словно мы и не были с ней заклятыми врагами.

— Выпей бокальчик с нами, мой мальчик!

— Нет, мне нужно снотворное. Так вы… вы помирились?

Они расхохотались… На ковре, рядом с диваном, на котором они сидели, уже валялись три пустые бутылки. Они здорово накачались, но все не могли остановиться. Зевс, пошатываясь, подошел к своему чемодану, достал из него таблетки, сунул их мне в руку и, с трудом справляясь с икотой, произнес:

— Да. Именно так… мы помирились.

В это время Медея Мемфис так корчилась в кресле от смеха, что мне казалось, что ее вот-вот стошнит от веселья.

Я почувствовал, как во мне зарождается, кристаллизуется с чудовищной точностью одно подозрение. Я застыл на месте, вдруг пораженный одной простой мыслью: а что если я, в силу своей слабости, идеализировал Зевса, не замечая его истинного лица. Я выскочил из номера, вернулся к себе и, выпив таблетки, лег в кровать, чтобы погрузиться, в ожидании самолета, в полную безмятежность.

19

Встреча оказалась еще более трогательной и нежной, чем я ожидал. Фиона, чей взгляд обычно был устремлен вперед, к морю или холсту отца, Фиона, которая никогда не оборачивалась, заметила меня издалека. Так значит, она, правда, ждала меня? И боялась пропустить мое появление?

— Папа, Адам пришел!

— А, Адам, какое счастье!

Огромная радость переполняла нас. Мы долго стояли, смущенно улыбаясь, — наверное, со стороны это выглядело потешно, — прежде чем решили обняться. Ганнибал оставил два звучных поцелуя на моих щеках, в то время как Фиона, неожиданно покраснев, едва прикоснулась ко мне своей щекой.

— Ну, и как чувствует себя наш путешественник?

— Я не хочу больше путешествовать, — ответил я. — У меня лишь одно желание — каждый день приходить сюда и любоваться миром через окно вашего холста.

— Отлично, тогда я продолжу работу, — сказал пейзажист. — Поговорим попозже.

В тот день Ганнибал поставил перед собой задачу передать на холсте то мгновение, когда воздух нельзя назвать ни морским, ни земным, тот воздух, который встретишь лишь на пляже прекрасным летним утром. Два искушения подстерегали его: воспроизвести воздух открытого моря — легкий морской воздух от края до края, соленый, отшлифованный, небесно-голубой — или выразить красками земной воздух — тяжелый, насыщенный, переполненный испарениями, запахами, идущими снизу от живой и неживой природы, скорее, дыхание земли, нежели воздух. Он же хотел уловить воздух смежных миров, воздух для крабов и лишайников, ту неуловимую границу, где соприкасаются эти два мира. Беспрестанно пробуя комбинировать зеленые, коричневые и синие краски, он к вечеру наконец-то добился своего. Мы с Фионой не переставали восторгаться его творческой победой.

— Ну ладно, на сегодня хватит комплиментов, — сказал Ганнибал, глянув на меня своими прекрасными голубыми, побледневшими от жизни глазами. — Поговорим о нашем дорогом Адаме. Вы знаете, мы с Фионой читали газеты и внимательно следили за вашим делом.

— За моим делом?

— Да, мы слышали, сколько шума наделал в Токио Зевс-Питер-Лама. Впрочем, как обычно. Какая твоя точка зрения на этот счет?

— Моя точка зрения?

— Но ты же не будешь утверждать, что если работаешь на Зевса, значит, полностью разделяешь его убеждения. Зная твою чувствительную натуру, я с трудом верю в это. Когда ты говоришь об искусстве, ты идешь прямо к самому главному.

— Когда я говорю о вашем искусстве, да, возможно. Но что касается творчества Зевса-Питера-Ламы, то я… я не могу таким же образом комментировать его.

— Что это значит?

— У меня нет мнения на этот счет. Я затрудняюсь сказать в точности, в чем состоит его искусство. Впрочем, мне на это наплевать. Для меня достаточно, что другие разбираются в этом искусстве.

— Так, по-твоему, это настоящее искусство?

— Ну, это, возможно, не красиво, но…

— Нет, я не об этом говорю тебе. Красивое или безобразное, неважно, главное, что это существует и заставляет мечтать людей. Возьмем, к примеру, его последнюю скульптуру: что ты об этом думаешь?

Он смотрел на меня, продолжая улыбаться своими опаловыми зрачками, в ожидании ответа. Я беспомощно взглянул на Фиону. Потрясенная жестоким оборотом, который принимала наша беседа, она бросилась мне на помощь.

— Папа, мне кажется, ты слегка надоедаешь Адаму своими расспросами.

— Нет, не надоедаю. Возможно, я задаю неудобные вопросы, но никак не скучные. Так какое мнение у тебя сложилось по поводу его последней скульптуры?

— Ну… то есть…

— Ты же видел ее?

— Не сказать, что во всех аспектах…

— Неважно, так ты видел ее?

— Да.

— Ну и что ты о ней думаешь?

Я опустил голову и понуро уставился в песок. Как человек, которого я боготворил, мог оказаться таким жестоким?

Он же продолжал, словно не замечая моего подавленного состояния.

— Ну, так я тебе скажу, что я думаю, раз ты так хорошо воспитан, что не решаешься произнести это вслух, так вот: это полный ноль! С эстетической точки зрения, это — помет. А с человеческой — просто дерьмо.

Я ничего не мог сказать в ответ — слезы душили меня. Мое молчание Ганнибал, по-видимому, воспринял как согласие с его мыслями и неистово продолжал:

— Зевс слишком умен, чтобы самому поверить хоть на секунду в то, что он делает. Циничный и расчетливый, он стремится не к искусству, а к успеху. А успех — это, как правило, то, что исходит не от художника, а от публики. Вот уже на протяжении сорока лет Зевс заставляет публику реагировать на плоды его работы, он постоянно держит ее в напряжении, стремясь провоцировать слухи, которые выглядели бы как одобрение его творчества. Поскольку скандал — главный двигатель медийного организма, каким является наше общество, и он безустанно ищет идеи, которые шокируют это общество. Поскольку люди часто принимают то, о чем говорят, за истинные ценности, он постоянно генерирует слухи о себе, чтобы никто не сомневался в его ценности. Поскольку не совсем вдумчивый обозреватель может спутать качество произведения с количеством комментариев о нем, Зевс жаждет самых разных комментариев. Поскольку глупцы считают, что быть современным в искусстве означает быть революционером, он беспрестанно заявляет о разрыве с прошлым и об открытии новой эры в искусстве. Все думают, что он закладывает в искусство бомбу за бомбой, а на самом деле ему удалось поджечь лишь несколько петард. Свою карьеру он делает не в мастерской, а в средствах массовой информации; его красители, его масла — это журналисты, и в искусстве манипулирования общественным мнением он стал поистине великим гением. С этой скульптурой, ну, этой, последней, он продолжил свое дело, но в то же время перешел здесь всякие границы, превратившись в террориста, настоящего преступника. Да по сравнению с ним самые отъявленные сволочи в истории человечества выглядят сущими ангелами! Предложить человеку стать предметом! И каким еще предметом! Он его располосовал, искрошил, надругался, отнял у него все человеческое, уничтожил в его облике все естественное! Когда этот молодой человек осознает, что с ним произошло, он придет в ужас. Ведь он потерял свое место среди людей. Со временем он превратится в неприкасаемого, который будет внушать отвращение окружающим. Уж лучше бы Зевс-Питер-Лама вырезал у него мозг во время операции, выпотрошил бы его полностью, чтобы лишить беднягу малейших проблесков ума. Даже хоть капля сознания все равно остается сознанием. Маленькая искорка — это тоже огонь! У бедного парня, с которым он заключил чудовищный пакт, пробуждение ото сна будет ужасно болезненным. Нерон был более честным художником, когда поджигал Рим ради удовольствия от зрелища города, объятого пламенем. И у римлян, по крайней мере, был шанс — бежать или погибнуть. А вот Зевсу-Питеру-Ламе требуется живая жертва! Это сущий дьявол! Он будет накачивать наркотиками этого несчастного, чтобы тот не покончил с собой. Иногда среди ночи я просыпаюсь, преследуемый тревожными мыслями о бедной загубленной жизни, которую возложили на жертвенный алтарь в угоду тщеславию и преуспеванию, я сочувствую тому, кого использовали ради создания отвратительной скульптуры… этому… ну… как же его зовут…

— Адам бис, — произнес я сдавленным голосом.

— Адам бис, точно. Слушай, я как-то не думал об этом совпадении: у этой скульптуры такое же имя, как у тебя.

— Потому что это и есть я.

До Ганнибала не сразу дошел смысл моих слов, он готов был продолжать свою пламенную речь, но вдруг осекся, и оборванная фраза повисла в гнетущей тишине.

Фиона хлопнула его по плечу.

— Папа, я тебе об этом не говорила, потому что до сих пор мне не казалось это необходимым. Но это правда. Наш Адам, Адам, которого мы любим и которого так не хватало нам в последние дни, это… Адам бис.

Ганнибал спрятал лицо в ладони и громко простонал.

— Боже мой, что же я наделал?

Он схватил мою руку и, дрожа от волнения, поднес ее к своим губам.

— Простите… простите… я не знал… я не хотел… простите меня.

Мои пальцы стали влажными от его слез. Я беспомощно оглянулся на Фиону, ожидания от нее объяснений.

— Папа слепой, — тихо произнесла она.

Я посмотрел внимательно на Ганнибала, и до меня внезапно дошло, что молочная лазурь радужной оболочки его глаз, неподвижность их диафрагмы, мечтательная размытость его взгляда — не что иное, как две бесчувственные точки мертвых глаз.

— Ему были знакомы только ваше присутствие, ваши размышления и ваш голос. Когда я читала ему газетные статьи, в которых писали о вас, я смалодушничала и описала ему… работу Зевса-Питера-Ламы… не уточняя, что речь идет о вас.

— Почему же?

— Потому что для меня вы не тот… человек. В вас нет ничего общего с… вашим внешним видом.

Ганнибал, продолжавший держать мою руку, вдруг осознал, до какой степени она… бесчувственная. Изумление добавилось к его слезам. Затем хуже: любопытство. Он невольно принялся ощупывать меня, поднимать одну руку, другую, пытаясь представить меня… Я отшатнулся от него, как от огня.

— Нет! — закричал я.

— Простите.

Он оперся о руку дочери, чтобы встать со стула.

— Пойдем, Фиона. Сегодня я наделал достаточно глупостей. Мне стыдно.

Фиона проворно собрала кисти, тюбики и тряпки. Ганнибал поднял на меня невидящие глаза и нерешительным голосом спросил:

— До завтра?

— Не знаю.

Он кивнул головой, что, мол, понимает. И все же повторил:

— До завтра, надеюсь. Если вы захотите, я расскажу, каким я вас видел.

И широко улыбнулся. Чувствуя, как ему тяжело, я в ответ тоже попытался выдавить из себя улыбку. Не знаю, как он мог ощутить, но он тотчас же воскликнул:

— Спасибо!

Забросив за спину сумку и мольберт, Фиона взяла подмышку свежеиспеченную картину, протянула старику другую руку, и они медленно стали удаляться от меня. Теперь я лучше понимал их неспешную походку: он не просто опирался о ее руку, Фиона вела его через песчаное море.

Когда они исчезли из виду, я наклонил голову и увидел на влажном песке наши отпечатки ног, — моих и Фионы. Я принялся рассматривать их: следы моих крупных, тяжелых мужских ног и ее маленьких, тонких женских ножек. Они отпечатались совсем рядом, иногда даже наползая друг на друга. И тут я заметил записку, подняв которую, прочитал наспех нацарапанные слова: «Здесь, в полночь. Фиона».

20

Луна желтым крутом зависла над пляжем, впрочем, судя по всему, ей было наплевать, какой она формы.

Я ждал свидания со спокойствием, которое удивило меня самого. Нетактичная вспышка гнева Ганнибала, скорее, обрадовала меня, чем разозлила, освободив от пут сомнений. Ничего из того, что я видел на выставке в Токио, не имело, на мой взгляд, отношения к настоящему искусству, и мне было просто непонятно, чем же я, жемчужина экспозиции, особенно отличаюсь от других мнимых шедевров. Если вопрос терзал и мучил меня беспрестанно, то ответ оказался менее болезненным. Выразив словами то, что я думал о себе, Ганнибал снял груз с моей души. Я был просто монстром. Никаким ни шедевром. В сущности, так оно было и лучше, потому что я всю свою жизнь хотел привлечь к себе внимание. Своего нового чудовищного обличья я желал не менее страстно, чем Зевс. Пусть не сам я его создал, но сделано это было по моему желанию. И пусть шедевром я не стал. Главное — я получил новое лицо, которое обращало на себя внимание. Красивый или безобразный, воспетый или обесславленный, я жил другой, наполненной жизнью. И никто не отнимет ее у меня.

Наконец я заметил Фиону. Теперь, когда она шла одна, без котомок, мольберта и холстов, без калеки, вцепившегося в ее руку, ее поступь была иной. Она приближалась ко мне легкой пружинистой походкой, и казалось, она не шагает, а летит, колышась над пляжным песком. В полуночной тишине лишь ее светлый силуэт украшал пустынный пляж. Воздух был насквозь пропитан влагой. Морские волны, осторожно накатываясь на берег, переливались под звездным небом перламутровым блеском. Она подошла ко мне. Ее распущенные волосы под лунным светом выглядели темными, а не рыжими и еще сильнее подчеркивали опаловую бледность ее лица.

— Он не спит, — сказала она.

— Почему вы не дали ему снотворного?

— Ему стыдно. И очень хорошо, что стыдно. И я не хочу избавлять его от стыда после всего, что он вам сказал.

Взяв меня под руку, она запрокинула голову, словно хотела вдохнуть в себя все звездное небо.

— Давайте прогуляемся.

Пляж в сумерках выглядел не таким широким, как днем, и гораздо более грозным. Мне чудилось, что тени злобно кружат вокруг меня, что прибрежные скалы, выросшие до исполинских размеров, угрожающе обступают меня со всех сторон.

Я крепко сжал ее ладонь, и у меня на душе сразу стало спокойно.

— Расскажите мне свою историю.

И я без утайки, несмотря на данное Зевсу-Питеру-Ламе обещание хранить тайну, рассказал ей все, начиная с того дня, когда открыл для себя никчемность существования в обществе моих братьев, до моих неудавшихся попыток покончить с собой, встречи с Зевсом-Питером-Ламой на крутом берегу Паломбо Сол и заключенном между нами пакте.

— По сути, он спас вам жизнь?

— Именно поэтому я сразу же и стал называть его своим Благодетелем.

— Он спас вам жизнь, но не ради вас, а ради себя. Использовал вашу жизнь, чтобы преуспеть в своей.

— Но так все поступают, разве нет? Все используют друг друга ради своих целей.

— Ах, вот как? И как же вы меня используете? А моего отца?

— Вы заставили меня поверить в то, что жизнь прекрасна. Заставили прекратить думать только о себе.

Она молчала, словно ей требовалось время, чтобы обдумать мой ответ. Вдруг она воскликнула:

— Для меня совершенно необходимо, чтобы вы хранили один секрет.

— Какой секрет?

— Что мой отец слепой. Он терял зрение постепенно и окончательно ослеп пять лет назад. Никто не знает об этом. А если бы узнали, ему сложнее было бы продавать свои картины, и нам пришлось бы в жизни по-настоящему туго.

— Как? Разве вы не богаты?

Мое изумленное восклицание вызвало у нее приступ хохота. Нисколько не обидевшись, я любовался, как она смеется, запрокинув назад голову, как трясется от смеха ее маленькая грудь.

— Почему вы так говорите?

— Потому что Зевс-Питер-Лама тоже художник и зарабатывает миллионы.

— В том-то и дело, что основной талант Зевса-Питера-Ламы заключается в том, чтобы набить себе карманы. Мой же отец просто пишет картины; а значит, мало интересует любителей живописи и, тем более, коммерсантов.

— Но он же великий художник.

Повернувшись ко мне, она, со слезами на глазах, тихо спросила:

— Вы так тоже считаете?

— Да, я всего лишь тупица из тупиц, но я так думаю. И кстати, чувствую себя все же меньшей тупицей, когда так думаю.

Мы присели на прибрежный камень и молча смотрели на темное море. Взяв ее руки в ладони, я тихонько дышал на них, согревая ее холодные пальцы. Она замерла, склонив голову на мое плечо, и я едва улавливал ее дыхание.

— Почему вы были такого низкого о себе мнения? — спросила она.

— Это было не мнение, а сама реальность: я был безлик и ни на что не похож.

— Может, вы были похожи на самого себя?

— Ну да, на пустое место.

— У вас есть фотографии той поры?

— Ни одной. Я их все сжег. А от тех, что остались, избавились, должно быть, мои братья. Впрочем, сегодня под маркой Зевса я живу счастливой жизнью. Раньше любой мог заменить меня. Теперь же я уникальный и незаменимый.

Мы еще долго гуляли по влажному песку. Мне было приятно не только разговаривать с Фионой, но и молчать вместе с ней. Наш молчаливый разговор начался еще тогда, когда она стояла за мольбертом отца, а я сидел рядом, наблюдая за рождением шедевра. Мы чувствовали себя вместе, когда шагали в одном ритме, вдыхали один и тот же ночной воздух, когда сидели под одними и теми же звездами, делили на двоих одну ночь. Наше уединение, трогательное и чувственное, придавало даже простым, незначимым словам некий потаенный смысл, понятный только нам двоим.

Назад Дальше