Бальтазар (Александрийский квартет - 2) - Лоренс Даррел 12 стр.


Твой

Л. П."

"Внешность, насколько могу вспомнить. Светлые волосы, чуть выше среднего роста, крепкого телосложения, но не полный. Светлый шатен, усики того же цвета, что и волосы, - и очень маленькие. Тщательно ухоженные руки. Хорошая улыбка, хотя, когда он не улыбался, выражение на лице было чаще всего насмешливое, даже и не без нахальства. Глаза ореховые, самая, кстати, привлекательная и памятная из черт его лица, - он имел обыкновение глядеть собеседнику прямо в глаза, так, словно читал мысли, и взгляд - открытый, с какой-то пугающей даже искренностью. К одежде относился несколько небрежно, но сам всегда был чист, и вот уж чего терпеть не мог, так это грязных ногтей и воротничков. Впрочем, я несколько раз при встрече замечал на его костюме пятна от красных чернил - он писал только красными. Вот как!"

"Знаешь, мне иногда кажется, что свойственное ему в высшей степени индивидуальное чувство юмора поставило непреодолимый барьер между ним и миром или же он просто, открыв для себя бессмысленность всех и всяческих собственных мнений, взял себе за обыкновение шутки ради всегда говорить противоположное тому, что он думал на самом деле. Он был Божьей милостью иронист, оттого-то зачастую и казалось, что он грешит против хорошего вкуса; отсюда и вечно двусмысленный тон, и явная фривольность в обращении с вещами самыми что ни на есть важными. То была клоунада всерьез, клоунада как принцип, рассыпавшая вокруг искорки странных фраз и жестов. Его словечки впечатывались в памяти, как следы кошачьих лап в комок масла. На явную глупость он реагировал одним-единственным словом: kwatz"*. [Чушь (идиш).]

"По-моему, он вполне искренне считал, что успех - неотъемлемый атрибут гениальности. Собственные финансовые неурядицы (работа приносила ему совсем немного денег, да и те почти без остатка шли оставшимся в Англии жене и двум детям) просто не могли не заставить его сомневаться в собственных силах. Может быть, ему следовало родиться американцем? Не знаю".

"Я помню, как встречал его в порту вдвоем с запыхавшимся Китсом - тот собирался взять у него интервью. Мы чуть опоздали и поймали его, когда он уже заполнял анкету иммиграционной службы. Против графы "Вероисповедание" он написал: "Протестант - просто в том смысле, что я против"".

"Дав ему покончить с формальностями, мы тут же пригласили его выпить, с тем чтобы Китс мог без особой спешки взять свое интервью. Надо сказать, работенка ему досталась не из легких. У Персуордена была особая улыбка для прессы. У меня до сих пор хранится фотография, сделанная в тот день Китсом. Подобные улыбки застывают на лицах мертвых младенцев. Позже я не раз подмечал у него эту улыбку, и всегда она означала минутную готовность к надругательству над общепринятыми формами и нормами. Он, кстати, никогда и никого, кроме собственной своей персоны, не потешал: заметь себе. Китс трудился вовсю, разыгрывал самую неподдельную искренность, потел, пыхтел - и все без толку. Позже я попросил у него второй экземпляр отпечатанного на машинке интервью - он дал безропотно, сказав, что из "этого парня" новостей не выжмешь, и вид у него при этом был вполне дурацкий. Персуорден изрекал максимы в таком роде: "Долг каждого патриота - ненавидеть свою страну конструктивно". Или: "Англия страждет: ей нужны бордели"; последнее заявление Китса добило окончательно, и он спросил: не считает ли Персуорден, что введение свободы нравов принесло бы Англии пользу? Может, он просто хочет выдернуть стул из-под религии, а?"

"У меня до сих пор стоит перед глазами то стервозное выражение лица, с которым Персуорден ответил, весьма, кстати, горячо, так, словно и впрямь был шокирован вопросом: "Упаси Бог! Я просто хотел бы положить конец жестокому обращению с детьми, каковое является неотъемлемой и самой отвратительной чертой английского образа жизни - так же как и рабская привязанность к домашним животным, доходящая порой до непристойного". И Китс глотал все это раз за разом, усердно строча себе в блокнотике, вращая глазами, в то время как Персуорден сосредоточенно изучал морские горизонты. Но если Китсова журналистская душа могла еще пропустить подобные перлы под этикеткой причудливых ходов мысли гения, то вот уж чем он был всерьез озадачен, так это ответами на некоторые из вопросов касательно текущей политики. Так, например, он спросил Персуордена, что тот думает о Конференции Арабского Комитета, имевшей стартовать в тот день в Каире, и ответ гласил: "Когда англичане чувствуют, что они не правы, единственный привычный выход для них - фарисейство". - "Должен ли я понять, что вы критикуете британскую политику?" - "Нет конечно. В искусстве управлять государством нам равных нет". Китс осел, глотнул воздуха и, насколько я понял, зарекся задавать вопросы о политике. "Входит ли в ваши планы написать роман, пока вы здесь?" Персуорден: "Только в том случае, если я буду лишен всех прочих средств самоудовлетворения"".

"Позже Китс, бедолага, обмахивая пунцовое лицо газетой, сказал мне: "Колючий, засранец, не подступишься, а?" Самое забавное, что ничего подобного и близко не было. Как может думающий, по-настоящему думающий человек держать оборону от так называемой реальности, если он не станет постоянно упражняться в технике двусмысленности? Ну, дай ответ, попробуй! Поэт в особенности. Он сказал однажды: "Поэты не относятся слишком всерьез ни к идеям, ни к людям. Они взирают на них, как паша на женское поголовье обширного гарема. Они хорошенькие, кто спорит. И не без пользы, тоже верно. Но это не значит, что можно всерьез говорить о том, истинны они или ложны, или о том, скажем, есть ли у них души. Так, и только так, поэт сохраняет ясность видения и ощущение присутствия тайны в происходящем вокруг. Именно это имел в виду Наполеон, когда назвал поэзию science creuse*. [Пустым занятием, пустой наукой (фр.).] По-своему он был абсолютно прав"".

"Сей трезвый ум был чужд мизантропии, хотя суждения его и бывали порой резковаты. Я сам был свидетель: говоря о прогрессирующей слепоте Джойса или о болезни Д.Т. Лоренса, он бывал до такой степени взволнован, что бледнел и руки у него дрожали. Однажды он показал мне письмо Лоренса, в котором среди прочего я прочел: "Я чую в Вас какой-то привкус богоборчества - Вы будто даже ненавидите заключенные в самой природе вещей темные всполохи нежности, которые сейчас выходят на поверхность, Темных Богов..." Когда я дошел до этих строк, он усмехнулся. Лоренса он любил всей душой, но это не помешало ему в ответной открытке написать: "Дорогой мой ДГЛ. Вы - долбаный идолопоклонник. Я просто не хочу следовать Вашему примеру и возводить Тадж-Махал по поводу самых обыденных вещей, вроде хорошей е-ли"".

"Однажды он сказал Помбалю: "On fait 1'amour pour mieux йfouler et pour decourager les autres"*. ["Любовью занимаются затем, чтобы удобней было оттолкнуть и обескуражить других" (фр.).] И добавил: "Знаешь, что меня действительно беспокоит, - я слишком мало играю в гольф". Помбалю в таких случаях всегда требовалось несколько секунд, чтобы свести концы с концами. "Quel malin, ce typelа"* ["Тоже мне умник нашелся!" (фр.).], - пробормотал он себе под нос. И вот тогда, и только тогда, Персуорден мог себе позволить усмехнуться - и засчитать очередное очко в свою пользу. Это была та еще парочка, уму непостижимо, сколько они вместе выпили".

"Помбаль очень тяжело перенес известие о его смерти - для него это была катастрофа, он даже свалился недели на две. Стоило ему заговорить о Персуордене, и на глазах у него тут же выступали слезы; что бесило даже самого Помбаля. "Никогда бы не подумал, что так любил этого мерзавца..." И за всем этим мне слышится стервозный смешок Персуордена. Нет, конечно же, ты в нем ошибался. Излюбленным его прилагательным было uffish* [От нем. uff, по смыслу вполне русского.], по крайней мере он мне так говорил".

"Публичные его лекции провалились с треском, да ты и сам помнишь. Позже я узнал почему. Он читал их по книге. Это были чужие лекции! Но как-то раз я привез его в европейскую школу и попросил побеседовать с детьми из литературного кружка - и он был просто великолепен. Начал он с того, что показал им несколько карточных фокусов, а потом объявил имя победителя литературного конкурса и заставил его прочитать свое сочинение вслух. Затем попросил ребятишек открыть тетради и записать три вещи, которые им обязательно когда-нибудь помогут, если только они их не забудут до той поры. И вот что они записали:

1. Каждое из пяти чувств заключает в себе искусство.

2. Во всем, что касается искусства, необходима строгая секретность.

3. Художник должен ловить каждый всплеск ветра".

"Ну а потом он достал из кармана плаща огромный кулек конфет, на который все они тут же налетели - и он в том числе, - и тем завершил самую удачную из литературных встреч, когда-либо имевших место в стенах школьных".

"Были у него привычки и вовсе детские: он ковырял в носу, а еще обожал снимать туфли под столом в ресторане. Я помню едва ли не сотни встреч, прошедших на "ура" благодаря его естественности и чувству юмора, но он никого не щадил, и потому врагов у него всегда было в достатке. Однажды он написал обожаемому своему ДГЛ: "Maоtre, Maоtre* [Мэтр (фр.).], осторожней. Из тех, кто слишком долго ходит в бунтарях, обычно вырастают деспоты"".

"Ну а потом он достал из кармана плаща огромный кулек конфет, на который все они тут же налетели - и он в том числе, - и тем завершил самую удачную из литературных встреч, когда-либо имевших место в стенах школьных".

"Были у него привычки и вовсе детские: он ковырял в носу, а еще обожал снимать туфли под столом в ресторане. Я помню едва ли не сотни встреч, прошедших на "ура" благодаря его естественности и чувству юмора, но он никого не щадил, и потому врагов у него всегда было в достатке. Однажды он написал обожаемому своему ДГЛ: "Maоtre, Maоtre* [Мэтр (фр.).], осторожней. Из тех, кто слишком долго ходит в бунтарях, обычно вырастают деспоты"".

"О дурно написанной вещи он обычно говорил тоном весьма одобрительным: "В высшей степени эффектно". Это было чистой воды фарисейство. Он не настолько интересовался искусством, чтобы говорить о нем с другими ("Мелковата сучка, чтобы крыть, не стоит и обнюхивать"), вот и прятался за этим своим "В высшей степени эффектно". Однажды в сильном подпитии он добавил: "Эффектно то, что выжимает из публики чувства, не давая взамен ничего действительно ценного"".

"Ты чуешь? Чуешь?"

"Все это угодило в Жюстин, как заряд крупной дроби, лишив ее всякого подобия равновесия и в первый раз в жизни устроив ей встречу с тем, чего она уже и не ждала найти: со смехом. Представь, во что малая толика насмешки способна превратить наши Самые Высокие Чувства! "Что касается Жюстин, сказал мне однажды Персуорден, тоже по пьяной лавочке, - я вижу в ней старый, скучный сексуальный турникет, через который, как предполагается, всем нам предстоит пройти, - этакая коварная александрийская Венера. Боже мой, какая из нее могла бы выйти женщина, будь она и в самом деле естественна и не копайся она так в своих прегрешениях! Ее способ жить давно забронировал бы ей местечко в Пантеоне - но не отправишь же ее туда с рекомендацией местечкового раввина и с пачкой бронебойных ветхозаветных бредней за пазухой. Что скажет старина Зевс!" Поймав мой укоризненный взгляд, он перестал изгаляться над Жюстин и сказал со смиренной миной: "Прости, Бальтазар. Я просто не могу относиться к ней серьезно. Когда-нибудь я тебе скажу почему"".

"Жюстин, со своей стороны, изо всех сил старалась относиться к нему как нельзя серьезней, но он откровенно отказывался внушать ей симпатию или делить с ней свое одиночество - благословенный источник спокойствия и самообладания".

"Жюстин же, как ты знаешь, одиночества не переносит совершенно".

"Как-то раз ему пришлось, насколько я помню, читать в Каире лекцию, в филиале нашего Общества любителей искусства. Нессим был занят и попросил Жюстин подбросить Персуордена на машине. Вот так они и отправились вдвоем в путешествие, которое как раз и вызвало к жизни странную до нелепости тень любовной драмы, что-то вроде умно сработанной при помощи волшебного фонаря картинки пейзажа, и автором ее был - да нет, вовсе не Жюстин, а гораздо худший пакостник - наш друг писатель собственной персоной. "Это были Панч и Джуди во всей красе и славе", - говаривал впоследствии Персуорден, всегда с сочувствием".

"В то время он с головой ушел в работу над очередным романом и, как всегда, начал уже замечать, как обыденная жизнь, кривляясь и гримасничая, понемногу выстраивается вдоль им же самим в романе намеченных линий. Было у него объяснение для такого рода странностей: любая концентрация воли смещает ровное течение жизни (Архимедова ванна), она же определяет и угол отклонения. Реальность, считал он, всегда стремится подражать человеческому воображению, коему она, по большому счету, и обязана самим фактом своего существования. Отсюда, мне кажется, ты не можешь не сделать вывода: он был куда серьезней, чем хотел казаться, и за фасадом откровенных дурачеств жили вполне определенные идеи и убеждения. В тот день, надо сказать, он был здорово пьян; как обычно, когда работал над книгой. От книги до книги он капли в рот не брал. И вот там, в шикарном авто, бок о бок с чем-то безусловно красивым, смуглым, с глазами, накрашенными густо - как на носах древнегреческих трирем, - ему вдруг показалось, что книга, всплыв из глубин, застыла мощным базальтовым ложем под поверхностью его жизни, как под верхним листом бумаги - стальные скрепы, которые соединяют вместе подшивку отчетов о текущих событиях, как магнит в избитом школьном эксперименте, - и властно расчертила все вокруг незримыми линиями мощного магнитного поля".

"Флирт, заметь, никогда его не интересовал, и если он начал бить клинья под Жюстин, то исключительно из писательского интереса - ему хотелось обкатать некоторые фразы и интонации, проверить найденные при работе над романом "вкусные" идеи, прежде чем, фигурально выражаясь, сдать их в набор. Впоследствии он, конечно же, горько раскаивался в эгоистическом своем эксперименте. Он тогда как раз изо всех сил пытался избавиться от абсурдных клише, навязываемых нам повествовательной формой: "Он сказал", "Она сказала", "Он посмотрел многозначительно, он медленно поднял голову, он выпалил" и т. д. Можно ли вообще "реализовать" персонаж, не прибегая к такого рода подпоркам? Вот об этом-то он и думал, сидя рядом с ней на песке. ("Ее ресницы коснулись его щеки". Merde alors!* [Ну и дерьмо! (фр.)] Он что, и вправду мог такое написать?) Черные ресницы Жюстин подобны были... чему? Так что целовал он ее не без пыла и вполне чистосердечно, пусть и слегка рассеянно, ибо вряд ли его поцелуи предназначались лично ей. (Один из великих парадоксов любви. Сосредоточенность на объекте страсти да и само обладание суть яды,) Она вела себя смешно, даже нелепо, и он нелепость эту наглядно ей продемонстрировал серией обезоруживающих в своей искренности шутейных выходок, и она с удивлением обнаружила, что смеется, - и с облегчением едва ли не греховным. Ее поразили не только свежий запах его волос и кожи, не только его манера овладевать женщиной, исполненная чуть ленивой бесстыжей изобретательности, он был как-то странно самодостаточен, замкнут на себе. В ней всплеснуло неведомое доселе страстное любопытство. Да и те вещи, что он говорил! "Конечно, я читал "Mнurs" и раз сто по ходу дела узнавал тебя в исполнительнице главной трагической роли. Книга хорошая, она, конечно же, написана прирожденным lettrй* [Литератором, беллетристом (фр.).] и отдает модным запахом подмышек и eau de javel*. [Жавелевой водой (фр.).] Но не кажется ли тебе, что ты стала слишком много о себе понимать из-за всей этой чепухи? У тебя хватает наглости навязывать нам свои проблемы, и прежде всего самую главную проблему - себя, любимую, - может, тебе просто нечего больше предложить? Это же глупо. Или, может, это все оттого, что евреи любят порку и всегда готовы прибежать за свежей порцией?" И тут вдруг он схватил ее за шею и ткнул лицом в горячий песок, прежде чем она успела оценить меру нанесенного ей оскорбления или подобрать слова, попытаться ответить. А потом, не переставая целовать ее, сказал нечто такое, что заставило смех и слезы окончательно смешаться в едкий ком, застрявший в горле, в единое, неразделимое чувство".

""Пусти, ради Бога!" - возопила она наконец, решив вести себя так, будто она в ярости. Она за ним не поспевала. Он успел напасть и отойти назад, а ум ее, так сказать, все еще дремал.

"Ты что, не хотела со мной переспать? Значит, я ошибся!""

"Она посмотрела на него в упор, слегка ошарашенная выражением притворного раскаяния на его лице. "Нет, конечно нет. Да". Где-то у нее внутри рефреном звучало: "Да, да". Привязанность без отпечатков пальцев нечто столь же простое, как плыть под парусом или нырнуть где глубоко. "Дурак!" - вскричала она и вдруг ни с того ни с сего, сама удивившись, рассмеялась. Только ли нахрапом он взял ее? Не знаю. Моя точка зрения - это всего лишь моя точка зрения".

"Она, сама для себя, объясняла позже его поведение тем, что секс для него по природе своей ближе всего стоял к смеху - свободный ото всякой обусловленности, ни святой, ни профанный. Сам Персуорден писал, что считает секс комичным, божественным и низким одновременно. Но у нее никак не получалось расставить все точки над i, найти точное определение, она ведь любила точные определения. Сказав ему в тот раз: "Ты погряз в промискуитете, совсем как я". - она получила в ответ злую и даже с яростью произнесенную фразу. "Идиотка, - ответил он ей, - у тебя душа клерка. Для тех, кто любит поэзию, не существует такой вещи, как vers libre* [Вольный стих, верлибр (фр.).]". Этого она не поняла".

""Ты ведешь себя как впавшая в благочестие старая грешница, этакая подушечка для иголок, и мы все обязаны попеременно втыкать в тебя ржавые булавки восхищения", - сказал он резко. Позже, в дневнике, он сухо добавил: "Свет яркой личности манит мотыльков. И вампиров. Художники всех стран, запомните это и будьте бдительны!" И грубо выругал за неосторожность свое отражение в зеркале: в который раз эгоизм и любопытство подложили ему свинью, и самую что ни на есть ненавистную - интимную связь. Но он увидел в лице Жюстин спящей, как проглянул вдруг ребячливый жилец ее души, "известковый отпечаток папоротника в толще мела". Ему показалось, что именно таким должно было быть ее лицо когда-то, в ее самую первую ночь. Волосы спутаны, разбросаны по подушке, как взъерошенный черный голубь, пальцы как усики какого-то растения, теплый рот, сонное дыхание; теплая, как фигурный торт, только что из духовки. "А, черт!" - вскричал он в голос".

Назад Дальше