Последний дар любви - Елена Арсеньева 11 стр.


Мадемуазель Базяева подумала, что поступила очень умно, упомянув императора. Катя Долгорукая была перед ним в долгу и прекрасно помнила об этом!


А император считал себя в долгу перед этой семьей.

С тех пор как он написал указ об освобождении крестьян, его отнюдь не только благословляли. Еще и проклинали! Очень многие богатые помещики лишились доходов, были покинуты своими крестьянами и оказались на грани разорения. В их числе оказался и Михаил Михайлович Долгорукий. Ранее семья жила чрезмерно широко. Тепловка была несколько раз описана кредиторами, и, только заложив, а потом и продав фамильные бриллианты и золото, Долгоруковы смогли уплатить проценты и спасти имение от публичных торгов с молотка. И тут неожиданно в доме вспыхнул пожар. Подожгли дом крестьяне… на радостях, что стали свободны от барина. Долгоруков не был жесток с ними, но как-то следовало отпраздновать свободу! Все имущество сгорело.

Сам князь Михаил Михайлович находился в совершенной прострации и слег в постель от беспрестанных сердечных приступов. И тут вдруг княгиню Веру Николаевну словно осенило свыше. Она написала Александру о постигших их несчастьях, и царь велел определить четверых мальчиков в петербургские кадетские корпуса, а Катеньку и Машеньку в Смольный. Кроме того, Александр дал указание банкам приостановить опись последнего имущества. Семья была спасена от окончательного разорения.

Однако здоровье князя Долгорукова было настолько подорвано, что он вскоре умер. Вера Николаевна переехала в Петербург и, сняв скромную маленькую квартирку, жила от воскресенья до воскресенья, когда к ней могли прибегать сыновья. Иногда она навещала дочерей. Маша прилежно училась и мечтала попасть при выпуске на мраморную доску первой в своем классе. Катя была иная. Славилась своеволием и училась неблестяще – не скатывалась до самых плохих оценок отнюдь не из-за стараний, а благодаря врожденным способностям. Но она менялась как по волшебству в те дни, когда в Смольный приезжал император.

С тех пор как Екатерина Вторая основала институт благородных девиц, подражая Сен-Сирскому институту, некогда созданному мадам де Ментенон, фавориткой и морганатической супругой французского короля Людовика Четырнадцатого, это было очень популярное и уважаемое учебное заведение. Оно всегда находилось под особым покровительством царской семьи, поэтому никого не удивляло, что государь Александр Николаевич бывает здесь и осыпает институт своими милостями. Он заходил в классы и лазареты, присутствовал на балах. Каждый визит его сопровождался роскошным обедом и многочисленными подарками, но не этого ждала от него Катя…


Вечерами, накануне государевых приездов, она боролась со сном, выжидая, пока заснут соседки по дортуару. А потом тихо выскальзывала в ночной сорочке, накинув маленькую пелеринку, которой воспитанницы днем прикрывали плечи – ведь их платья были очень декольте.

Путь ее лежал по пустым коридорам в рекреационный зал.

Катю била дрожь – и не только от холода. Ей было страшно… а вдруг встретится призрак замурованной монахини?

Институтки боялись покойников и привидений, а про старинные здания Смольного монастыря много чего рассказывали! И «черные женщины» там бродили, и «белые дамы», и какая-то несчастная монахиня… Каждый вечер в дортуарах начинались волнующие и пугающие разговоры о привидениях. Мастерицы рассказывать говорили с необыкновенным увлечением, меняли голос, вытаращивали глаза, в самых поразительных местах хватали за руку слушательниц, которые с визгом разбегались в разные стороны, но, поуспокоясь немного, трусихи возвращались и с жадностью дослушивали страшный рассказ. Особенно упивались такой ерундой глупенькие кофульки[14], но даже и старшим девицам было жутковато.

Лунный свет, вливаясь в огромные окна, лежал на паркете голубоватыми бледными прямоугольниками. Катя быстро перебирала замерзшими ногами: холод пронизывал даже через знаменитые носки мадемуазель Базяевой.

Но вот рекреационный зал.

Дверь открылась без скрипа. Катя замерла в дверях, глядя на портрет императора, изображенного во весь рост, в мундире, с треуголкой в руках. В лунных лучах, пронизанных пылинками, а оттого живых, шевелящихся, казалось, что это стоит человек, неведомой силой вознесенный в высоту. Для Кати в этом не было ничего странного – она искренне считала его небожителем, который ходит над землей, ее не касаясь. Полумрак гасил краски, но Катя столько раз смотрела на портрет днем, что могла описать его даже не глядя.

Александр Николаевич был изображен в синем общегенеральском мундире, с красными воротником и манжетами, расшитыми золотыми дубовыми листьями. Тусклым золотом отливали эполеты и шнуры аксельбанта. Мундир перехвачен в талии серым поясом, через плечо перекинута голубая муаровая лента ордена святого Андрея Первозванного. На груди еще несколько орденов и звезд. Сначала Катя в них не разбиралась, но как-то раз навестить ее приходил старший брат, и он разъяснил, что справа изображена Андреевская звезда, под нею звезда ордена святого Владимира I степени, в центре знак отличия «За беспорочную службу в офицерских чинах за XX лет», выше под воротником – крест ордена Святого Георгия IV степени, на колодке знак ордена «Военных заслуг», который вручил герцог Вюртенбергский, знак ордена «Филиппа Великодушного из Гессен-Дармштадта и знак «За XXV лет службы в офицерских чинах», коего Александра удостоил прусский король.

Катя со своей прекрасной памятью запомнила эти многотрудные названия сразу.

Александр Николаевич был изображен таким, каким был во время русско-турецкой войны, еще при жизни императора Николая Павловича, а оттого на нем были не императорские, а золотые свитские эполеты с именными вензелями императора Николая Первого. В большой бальной зале висел другой портрет, более парадный, написанный не более года назад, но Кате нравился именно этот. Примерно таким выглядел Александр, когда приезжал к ним в Тепловку…

Она приблизилась к портрету, вглядываясь в еще молодое, красивое лицо, окаймленное бакенбардами. Изящно загнутые усы придавали лицу задорное выражение, хотя глаза смотрели куда-то в сторону приветливо, но сдержанно. Катя обходила портрет, стараясь встать так, чтобы заглянуть в эти глаза, но никак не могла. Иногда это ее всерьез злило – ну почему он не смотрит?! И еще эти два кольца, которые очень старательно изобразил художник на его правой руке…

На безымянном пальце, конечно, обручальное. На мизинце – очень тонкое и маленькое, словно снятое с девичьего пальца. Наверное, это кольцо подарила ему невеста. Катя тяжело вздохнула. Или еще какая-нибудь женщина… Ее губы ревниво сжались. Нет, вряд ли он стал бы носить чей-то подарок так явно, все-таки государь и женатый человек.

Лучше она будет считать это подарком жены. Так немного легче, хотя…

– А ты что, хочешь, чтобы он женился на тебе? – укоряющее шепнула она себе, как делала это с тех пор, когда гуляла с императором рука об руку по аллеям волшебных садов Тепловки. Почему-то ей и в голову не пришло, что у всякого императора есть императрица. Ну, для десятилетней девочки это простительно, но с тех пор минуло семь лет… она повзрослела, но от полудетской, смешной ревности не избавилась.

Катя разжала кулачок и расправила записку, которую приготовила вчера.

«Дуся царь, пожалуйста, не забудь завтра посмотреть на меня и о чем-нибудь меня спросить. И не забудь улыбнуться мне и попрощаться со мной, а то в прошлый раз с Машкой ты простился, а со мной нет. Обожающая тебя Е.Д.».

Она снова сложила записку, и свернув ее тугим жгутиком, размахнулась – и забросила, стараясь попасть за портрет. Попала, но записка вывалилась на пол. Катя терпеливо вздохнула. Раньше кидать приходилось раз по десять, пока записка попадала на выступ стены, находившийся за картиной. Теперь она приноровилась и редко не попадала с одного или двух раз.

Однако сейчас она слишком волновалась. Почему-то впервые подумала о том, что случится, если начальнице Смольного, госпоже Леонтьевой, вдруг придет в голову поменять портрет государя. Все записки выпадут. И все прочтут, как некая Е.Д. годами молит и просит «дусю царя» помочь ей сдать экзамены, не ошибиться в контрольной по математике, выучить неправильные глаголы, запомнить стихотворение, а главное, приезжать почаще в Смольный и поглядывать – хоть иногда! – на нее, эту самую Е.Д. А вдруг догадаются, кто это? Хотя воспитанниц с такими инициалами в институте немало. Но если сличить почерки…

Да и ладно, что такого? Все кого-нибудь обожают!

Ох, в самом деле, ну кого только не обожали в институтах, скучая по истинной любви, которая уже должна была расцветать в сердцах барышень, но они были лишены общества молодых и красивых мужчин, а потому обожали кого придется: учителей, священников, дьяконов, привратников… а младшие девочки обожали даже старших воспитанниц. Обожали и государя. За его портретом нашлись бы не только записочки от Е.Д., так что напрасно волновалась Катя.

Да и ладно, что такого? Все кого-нибудь обожают!

Ох, в самом деле, ну кого только не обожали в институтах, скучая по истинной любви, которая уже должна была расцветать в сердцах барышень, но они были лишены общества молодых и красивых мужчин, а потому обожали кого придется: учителей, священников, дьяконов, привратников… а младшие девочки обожали даже старших воспитанниц. Обожали и государя. За его портретом нашлись бы не только записочки от Е.Д., так что напрасно волновалась Катя.

Обожательницы назывались адоратрисы – от французского слова adoratrice. К имени или званию обожаемого предмета непременно присовокуплялось слово doux, или сладкий, сладкая – в зависимости от того, какого рода было обожаемое существо. Впрочем, чтобы не путаться в родах французских прилагательных, традиционно douce или, на русский лад, дуся, называли всех подряд, мужчин и женщин.

Обожали довольно смешно. Встретит адоратриса свой «предмет» – и кричит ему:

– Adorable! Charmante! Divine! Ce€leste! Обожамый! Очаровательный! Божественный! Чудный!

Если адоратрису накажут за то, что она, слишком пылко выражая свои чувства, выдвинулась из пар или осмелилась громко кричать, она считала себя счастливой и ликовала, ибо пострадала за обожаемое существо.

Однако Катя все это считала глупостью. Все думали, что Долгорукая-первая настолько отчаянная, что обожает только себя, нарушая все традиции. На самом деле слово «обожание» было не вполне точным для обозначения того чувства, которое она испытывала. Тут гораздо больше годилось бы слово «любовь».

Нет, тайная любовь.

Глава 3 Свобода для свободы

Все же Соня ушла из дому не сразу. У матери немедленно начинались сердечные припадки, лишь только она заговаривала об этом. Почему-то отец решил, будто строптивая дочка переменилась. И вот однажды Варвара Степановна завела разговор о том, что пора бы Сонечке перестать бунтовать, повзрослеть и найти себе милого друга по сердцу.

Соня сразу поняла, что матушка поет с чужого голоса. И легко было догадаться с чьего. Она страшно вспыхнула, разгорячилась.

– Сонечка, – робко сказала Варвара Степановна, – тебе бы, деточка, научиться властвовать собою, как Пушкин говорил. Ты такая у меня миленькая, нежненькая, хорошенькая, а как начинаешь злиться, ну… совсем наоборот!

Соня сама за собой такое знала. Чуть разойдется – лицо покрывается красными пятнами, на лбу вспухает некрасивая жила, на скулах – какие-то бугры, да еще слюной брызжет вгорячах… Ужасно, что и говорить. Конечно, куда приятнее и милее она, когда чирикает что-нибудь женственно-глупое, но себя такую Соня презирает и ненавидит, от себя такой хочет избавиться как можно скорее, потому что это лицемерие.

Ей противно лицемерить с мужчинами, которых она видит в доме отца. Она хочет других – тех, которые полюбят ее и некрасивую, полюбят за пылкую натуру и светлый ум, а также за радостную готовность идти на жертвы ради борьбы с сатрапами и самодержцами. Мелькнувшую мысль, что сама она желает любить только красивых и сильных мужчин (больше к хилякам вроде Александра Романова она даже не притронется!), Соня немедленно спрятала даже от самой себя.

Собственно, она разъярилась именно из-за мужчины. Вот даже матушка, добрейшая и милейшая матушка, цитирует не просто Пушкина, а именно «Евгения Онегина». Соня этот роман в стихах терпеть не могла, потому что он воспевал мужской шовинизм.

«Учитесь властвовать собою! Не всякий вас, как я, поймет, к беде неопытность ведет!» Какая высокомерная, отвратительная отповедь! Евгений Онегин, если бы дослужился до чинов, стал бы таким, как отец, – самодовольным самцом.

В представлении Сони ситуацию отнюдь не спасало то, что «самодовольный самец» Онегин в конце концов был отвергнут Татьяной, некогда отвергнутой им. Ведь она продолжала униженно любить его, подлеца, а дала ему отказ, лишь повинуясь чувству долга перед мужем, перед толстым генералом. Еще одно напоминание об отце, который был именно генералом, вернее, генерал-губернатором, но все равно толстым.

Нет, надо уходить. В этом доме нет ни глотка свежего воздуха. Бежать, иначе зачахнешь в покорности, как зачахла матушка, как чахнет, причем с удовольствием, сестра.

Она уже давно отказалась поступать в Смольный институт, который славился жестокой дисциплиной, однако теперь поняла, что пора заканчивать с домашним образованием. Надо больше общаться с людьми!

Соня пошла на Аларчинские женские курсы при мужской гимназии. Здесь в основном учились дочери мелких чиновников и мещан, конечно, самые обыкновенные телки, которые побыстрей мечтали стать коровами, однако между ними мелькали несколько более или менее светлых голов. Одной из таких голов была Вера Корнилова. От нее Соня впервые услышала о «народниках», которые решили посвятить свою жизнь просвещению простого народа и борьбе за его лучшее будущее. Лучшее будущее – значит, будущее без царя? Это ей вполне подходило.

Естественно, что отцу вскоре доложили о сомнительных знакомствах дочери, но все его попытки приструнить дочку не имели никакой пользы. Девушка просто сбежала из дома, жила у Верочки Корниловой, а когда ее стала разыскивать полиция, уехала в Киев. Домой она вернулась только после обещания отца выдать ей паспорт и разрешить жить самостоятельно.

Сдав все экзамены за гимназический курс, Софья поступила на педагогические курсы, чтобы стать народной учительницей. Однако она уже была в списках «политически неблагонадежных», а потому ей даже не выдали диплом учительницы после окончания курсов. Софья только фыркнула насмешливо. Никакие бумаги, никакие дипломы от «этого режима» ей были не нужны. Взяла да и уехала в Тверскую губернию работать помощницей учительницы в селе Едименово.

Правда, подчиняться какой-то унылой старой деве, которая боялась без дозволения начальства шагу шагнуть, ей было противно. Крестьяне относились к «учительше» пренебрежительно, то же отношение переходило и на ее помощницу. Все разговоры о свободе, которые затевала Софья, встречали только насмешку.

– Куды ты, девка суешься? Шла бы замуж да детков рожала – вот и весь ответ.

Детков!

Детков Софья и чужих-то терпеть не могла, еще и своих крикунов да пачкунов заводить. Вот не хватало?!

В школе она работала вовсе не из охоты сто раз повторять «аз, буки, веди» или зубрить, дважды, мол, два всегда четыре, а только чтобы не придиралась полиция, мол, губернаторская дочка в деревне живет да с крестьянами якшается.

Диплом все-таки был нужен… наконец-то Софья его добилась и отправилась учительствовать в Самарскую, а затем в Симбирскую губернию.

В идеях просвещения крестьян она быстро разочаровалась. Народ оказался редкостно туп и умом неподвижен. Закоснел в покорности своим угнетателям. Не желал читать книги – отчасти потому, что был неграмотен, а грамоту знать, опять же не желал. И слушать лекции никаким калачом его не заманишь.

Народ спал, как Илья Муромец. Ну и сколько можно ждать, пока он проснется? Софья уже устала и поняла: ждать не нужно, народ необходимо встряхнуть. Вот как к спящей к ней матушка подходила да начинала уговаривать: «Сонечка, вставай, деточка, миленькая…», так под это воркование еще и лучше спалось. Так же и с народом ворковать – лишь усыплять его подспудные силы. И вот однажды отец, осердясь, вылил кувшин с холодной водой. Соня вмиг соскочила с постели! И хоть тогда Соня отца еще пуще возненавидела и рыдала от злости на него, шепотом проклиная и вообще не стесняясь в выражениях, сейчас она подумала, что именно такой метод и нужен для борьбы с народной апатией.

Она вернулась в Петербург и свела знакомство с членами кружка «чайковцев». Отношения здесь были совершенно свободные, ненависть к понятию собственности доходила до того, что собственность одного мужчины на женщину считалась просто преступлением. Софье немедленно показали самым простым и наглядным – и самым желанным для ее пылкой натуры! – способом, что это означает. Теперь она вполне смогла дать волю своим потребностям, а главное, осознала, что ей теперь интересно в жизни одно: добиться свержения режима, одним из столпов которого являлся отец, ее семья. И у нее, оказывается, много единомышленников.

И в этом кружке и во всех других кружках и обществах, куда ее заносило («Земля и воля», «Черный передел», «Народная воля»), она пользовалась уважением не только за безотказность и покладистость свою (в смысле самом пошлом), но и – все-таки! – за стоическую строгость к себе, неутомимую энергию и за свой обширный ум, ясный и проницательный, с неженской склонностью к философии. Привлекала также чрезвычайная трезвость ее ума. Перовская была начисто лишена иллюзий, видела все события в их истинном свете и всегда умела окоротить чрезмерно восторженных товарищей, которые мечтали дожить до установления царства всеобщей справедливости. Перовская была твердо убеждена, что жизнь ее будет недолга и трудна, кончит она либо от пули, либо в петле, либо сгорит в чахотке, потому что без прикрас видела трудности, стоящие на пути террористов в столь строго охраняемом обществе, как Российская империя. И все же она намерена была унести за собой как можно больше жизней сатрапов и тиранов всех рангов, желательно дойдя при этом до самой высокой вершины – до царя.

Назад Дальше