Последний дар любви - Елена Арсеньева 15 стр.


В 1873 году Екатерина Михайловна родила дочь. Ее назвали Ольгой. Общество вновь было скандализовано до крайности. Даже начальник Третьего отделения Петр Шувалов, которому вроде бы по долгу службы необходимо было ограждать имя государя от сплетен и осуждения, не смог удержатся и высказал в приватной компании нелицеприятное мнение. Увы, Шувалов позабыл, какую отменную доносительскую машину он возглавлял! Вскоре император с улыбкой сказал ему:

– Поздравляю тебя, Петр Андреевич.

– С чем?

– Я только что назначил тебя своим послом в Лондон.

Шувалову ничего не оставалось, как поблагодарить… одновременно помянув недобрым словом генерала Рылеева, который и уведомил императора о неосторожных словах начальника Третьего отделения.

Между тем слухи, достигнув точки кипения, стали утихать. Общество, да и царская семья осознали, что сделать ничего нельзя. Надо смириться! И роман императора перестал быть самой модной темой светской болтовни.

Однако любовь Александра к Екатерине Долгорукой не утихала. Теперь он был озабочен судьбой своих детей. Звание незаконнорожденного в России того времени неодолимым барьером стояло на пути человека, перечеркивало его судьбу. Но Александр был не кто-нибудь, а император. В его воле и власти было узаконить любое положение дел. И он решил проявить государственную силу ради детей от любимой женщины. 1 июля (знаменательное число для него и его возлюбленной, ведь именно 1 июля несколько лет назад Екатерина стала его любовницей!) 1874 года на свет Божий явился «Указ правительствующему Сенату»:

«Малолетним Георгию Александровичу и Ольге Александровне Юрьевским даруем мы права, присущие дворянству, и возводим в княжеское достоинство, с титулом светлейших».

Александр не хотел, чтобы его дети носили фамилию Долгоруких, – ведь это была фамилия прежде всего матери. Долгорукие – значит, незаконнорожденные. Они будут Юрьевские – в честь великого Юрия Долгорукого. Теперь дети и связаны с родом матери, и признаны отцом, который открыто назвал их своим отчеством – Александровичи.


Шло время. Россия жила своей жизнью, а человек, управлявший ею, словно раздвоился по велению непослушного сердца. Балканская война была важным событием, слов нет. Однако не менее сильно Александра Николаевича волновало желание никогда больше не расставаться с Екатериной. Теперь он верил, что для нее имеет значение только он, а не светская блестящая жизнь. Ради него она пожертвовала всем. Вся жизнь ее в нем и в их детях.

Екатерина сделалась столь необходимой, что Александр Николаевич решил поселить ее в Зимнем дворце – под одной крышей со своей семьей и с императрицей.

Три большие комнаты в третьем этаже отвели для покоев княгини Юрьевской. Они находились точно над апартаментами императора и соединялись с ними отдельной лестницей, а также подъемной машиной.

Царица Мария Александровна жила в покоях, смежных с комнатами мужа. Разумеется, она немедленно узнала о новой соседке. Впрочем, теперь никто ни от кого ничего не скрывал. Из чувства самосохранения об этом просто не говорили – принимали как должное, как свершившийся факт.

Вот когда дети императора благословили болезнь матери. Она была так измучена, что оставалась почти безучастна ко всему мирскому, суетному. Однако в этой отрешенности, погруженности в собственное состояние имелась и доля притворства. Однажды она горестно сказала подруге, графине Александре Толстой:

– Я прощаю оскорбления, наносимые мне, как императрице. Но не в силах простить мучений, причиненных супруге.

И все, и больше ни слова не было сказано ни детям, ни подруге, ни императору. Она снова замкнулась в своей отрешенности, которую диктовало ей чувство собственного достоинства. И сознание, что скоро все эти мучения закончатся – вместе с жизнью.

Между тем Екатерина Долгорукая родила вторую дочь – Екатерину, получившую тот же статус и фамилию, что и старшие дети. Но если Мария Александровна думала, что соперница только наслаждается жизнью, то она ошибалась. Поднялась волна новых нападок против романа императора. Они были спровоцированы неприятностями, вызванными войной с Турцией. Почему-то и в этом оказалась виновата княгиня Юрьевская. Ну да, она отвлекала царя от исполнения государственных обязанностей, своими любовными чарами истощила его силы, он в плачевном физическом состоянии, похудел, постарел…

Царская же семья по-прежнему хранила высокомерное молчание, лишь великая княгиня Ольга Федоровна, жена брата императора, Михаила, считала своим долгом клеймить проходимцев, окружавших государя, и этой своей назойливой праведностью терзала императрицу. Она была искренне убеждена, что действует во благо. Ну что же, давно известно, что услужливый дурак опаснее врага.

В общем-то, люди похожи. Дети государя возмущались, что ему все безразлично, кроме этой роковой любви. Но ведь их матери тоже ничто не было важно, кроме оскорбления, от которого она не могла оправиться.

Она ничего не видела вокруг себя… так мечтала о смерти, что не заметила, как та бродит вокруг, забирая тех, кто ее совсем не ждет.

Глава 10 Взрыв

– Да что они там? – сердито спросил Александр Николаевич. – Все собрались, давно ждут!

– Их Высочества беседуют с Ее Величеством, – пожал плечами Адлерберг, министр двора и старинный друг императора.

Он посмотрел на эти сошедшиеся к переносице брови и неприметно усмехнулся. Государь порою бывает нетерпелив, как влюбленный мальчишка. Уж, казалось бы, теперь, когда он поселил свою ненаглядную Екатерину Долгорукую, княгиню Юрьевскую, в Зимнем дворце, когда может увидеть ее в любую минуту, он должен бы с бо€льшим терпением переносить такие обязательные ситуации, как парадный ужин. Однако нынче государь что-то сильно нервничает. За стол собирались садиться ровно в шесть, но задержались: на десять минут опоздал поезд, на котором приехали в Петербург светлейший князь Александр Баттенберг с сыном Александром – брат и племянник императрицы Марии Александровны, прибывшие в честь двадцатипятилетия правления Александра Второго. Поскольку Ее Величество нездорова, почти не покидает своих покоев и находится в некоем подобии летаргии, высокие гости зашли навестить ее перед застольем. Задерживаются на двадцать минут, а государь уже…

Александр Николаевич порывисто вскочил и сделал шаг к двери:

– Право, это не…

Адлербергу так и не привелось узнать, какое слово собирался проговорить император: «несносно», «невыносимо», «нестерпимо», «невозможно», «невежливо», «несусветно», «несуразно», «немыслимо». Громадная стена, отделявшая зал, соседний со спальней Марии Александровны, от столовой, вдруг пошатнулась и стала валиться. Из окон со звоном посыпались на пол стекла, люстра мгновенно потухла, и раздался оглушительный грохот. Из пролома метнулось яркое, ослепляющее пламя, и столовая исчезла. Послышались гром падающих камней, балок, лязг железа, звон стекла, крики и стоны, потом на мгновение все смолкло, но через минуту снизу, из образовавшейся бездны, уходившей в хаос, из наваленных деревянных балок и камней, донеслись крики и стоны.

– Государь, вы не ранены? – хором воскликнули Адлерберг и адъютант Разгильдяев, опрометью влетевший из прихожей комнаты.

Из соседней залы, смежной со столовой, вбежали цесаревич, Минни, – так среди своих называли Марию Федоровну, молоденькую жену наследника цесаревича Александра, – великие князья:

– Па, вы живы? Что это было? Столовая, господи! Столовая взорвалась!

– Куда забг'ались господа кг'амольники… – сказал государь с презрительной улыбкой, и только по этой картавости, проявлявшейся у него в минуты крайнего волнения, можно было догадаться, в каком он состоянии. – А?! Г'азгильдяев, поди узнай, что в каг'ауле. Там что-то ужасное.

Из покоев Марии Александровны выбежали иноземные гости – оба белее мела. Впрочем, они не были ранены и даже не испачкались обсыпавшейся штукатуркой: видимо, взрыв не привел к разрушениям в комнатах императрицы.

Александр Николаевич поглядел на них, и внезапно лицо его исказилось от страшной мысли. Спокойствия как не бывало! Он метнулся к двери, но не к той, которая вела в покои жены, а на лестницу. Взлетел по двум пролетам и замер, увидев бегущую навстречу Екатерину. Обеими руками она прижимала к себе детей, которые беспорядочно махали перед собой, силясь развеять поднимавшийся снизу едкий дымок, и в два голоса ревели. Завидев появившегося перед ними отца, они моментально перестали плакать, кинулись к нему, прижались и затихли. Екатерина припала к нему на грудь и тоже замерла, почти не дыша от ужаса.

– Целы? – хрипло спросил император. – Не ранены?

Он уже почти овладел собой и больше не картавил.

Княгиня покачала головой, царапая щеку о золотое шитье парадного мундира, но не в силах отстраниться от Александра Николаевича.

– Целы? – хрипло спросил император. – Не ранены?

Он уже почти овладел собой и больше не картавил.

Княгиня покачала головой, царапая щеку о золотое шитье парадного мундира, но не в силах отстраниться от Александра Николаевича.

– Хорошо, – выдохнул тот, зажмурясь изо всех сил, чтобы сдержать слезы невыразимого облегчения. – Хорошо. Господи, благодарю! Теперь бояться, думаю, нечего. Уйдите в боковые комнаты. Пришлю к вам Адлерберга. Мне надо посмотреть, что там внизу.

Тем временем на платформе главной гауптвахты раненые лейб-гвардейцы Финляндского полка, несшего охрану Зимнего дворца, выходили и выползали из разрушенного помещения и силились собраться в строй.

– Что государь? – завидев подбежавшего Разгильдяева, встревоженно крикнул караульный начальник штабс-капитан фон Вольский.

– Господь хранит царскую семью. Никто не пострадал. Войди они в столовую минутой раньше – никого не осталось бы в живых. Государь приказал узнать, что у вас?

– Сейчас окончили проверку. Убито одиннадцать, ранено пятьдесят три. Как видите, больше половины караула нет. Караульный унтер-офицер, фельдфебель Дмитриев так растерзан взрывом, что мы узнали его только по фельдфебельским нашивкам. Знаменщик тяжело ранен.

В ворота, в сумрак слабо освещенного дворцового двора входила рота лейб-гвардии Преображенского полка, вызванная по тревоге на смену «финляндцам».

К фон Вольскому подошел начальник Преображенского караула:

– Как нам быть, господин штабс-капитан? Ваши не сдают постов. Говорят, без разводящего или караульного унтер-офицера сдать не могут.

– Они совершенно правы. Но оба разводящие убиты. Караульный унтер-офицер тоже… Придется мне самому сменить посты.

Фон Вольский вынул саблю из ножен и отправился снимать часовых кругом дворца. Однако знаменщик, старший унтер-офицер Теличкин, тяжело раненный, весь в крови, держал знамя и отказался передать его преображенскому унтер-офицеру.

– Почему не сдаешь знамени? – мягко спросил фон Вольский. – Тебе же трудно. Преображенец донесет знамя.

– Ваше высокоблагородие, – отвечал Теличкин, еле держась на ногах, – негоже, чтобы знамя наше нес знаменщик чужого полка.

– Да ты сам-то донесешь ли?

– Должен донести, – твердо произнес Теличкин, – и донесу.

Когда ослабевая, теряя сознание, Теличкин ставил знамя во дворце на место, к нему вышел Александр Николаевич. Он долго смотрел на знаменщика и наконец проговорил сдавленно, уже не скрывая слез:

– Неимоверные молодцы!


– Откуда мне было знать, что эти проклятущие немцы запоздают? – огрызнулся светловолосый молодой человек, отступая к окну и затравленно озираясь, словно ожидая нападения. – Машинка сработала вовремя, я ее на шесть двадцать поставил, она и грянула!

– Грянула! – передразнила маленькая женщина с гладко зачесанными темно-русыми волосами. – Грянула, да мимо! И это уже второй раз, второй раз, Халтурин, когда ты… – Она осеклась, задыхаясь от ярости.

В комнате находились несколько мужчин, они с откровенной неприязнью смотрели на человека по имени Степан Халтурин, а он не сводил глаз с этой женщины.

Она была очень некрасива. Большой лоб с зачесанными назад коротко остриженными волосами казался непомерно велик при мелких чертах лица. Маленький короткий подбородок – «заячий», или «подуздоватый», как выразился бы собачник, – делал безобразными ее большие бледные губы. Глаза были близко поставлены под редкими бровями и смотрели упрямо, напряженно и злобно. Она была в черном поношенном платье с крошечным белым воротничком, тесно смыкавшимся вокруг шеи. На шее надулись жилы, а лицо пошло пятнами. Только это и выдавало охвативший ее гнев – голос оставался тихим, ровным. Халтурину этот голос казался похожим на шипение разъяренной змеи.

Это была Софья Перовская. Вернее, стала такой…

Халтурин, большой, здоровый, молодой человек, откровенно боялся ее. Впрочем, Софья обладала редкостным даром внушать страх мужчинам, с которыми имела дело – подготавливала ли вместе с ними теракты (теперь она возглавляла террористическое ядро антиправительственной партии «Народная воля»), вела ли крамольную пропаганду, ложилась ли с ними в постель. Внушала страх, подавляла волю, делала их своими рабами, заложниками той ненависти, которую она питала к человечеству вообще и к каждому человеку в отдельности.

Год назад Халтурин слышал, как Софья вот таким же голосом сказала Александру Соловьеву перед тем, как послать его к Зимнему дворцу с заряженным револьвером, спрятанным под учительский вицмундир:

– Надеюсь, вы понимаете, что живым вам лучше не возвращаться. А станете болтать – везде достанем.

Перовская была убеждена, что Соловьев живым не вернется: убьет императора – его пристрелит охрана, нет – покончит с собой. Ее вдохновляло беспрекословное послушание студента Поликарпова, которому два года ранее поручили ликвидировать полицейского агента Сембрандского. Поликарпов его выследил, приблизился и выстрелил из револьвера. Пуля, ударившись агенту в грудь, скользнула рикошетом в сторону. Удивленный студент выстрелил еще и еще. Агент в ответ лишь улыбнулся. Расстреляв по неуязвимому противнику весь барабан, последнюю пулю Поликарпов пустил себе в висок, зная, что после такого позора к своим лучше не возвращаться. Все равно убьют! Откуда ему было знать, что жандармы под одеждой часто носят стальной панцирь? А выстрелить противнику в голову он просто не догадался. Вот растяпа!

Соловьев оказался таким же растяпой, может, еще похлеще. Точно был выверен маршрут утренних прогулок императора вокруг Зимнего. Как правило, ненавистный народникам сатрап оставался один – охрана держалась в почтительном отдалении. Оставалось подойти к ему как можно ближе и расстрелять в упор из револьвера. Соловьев успел выпустить четыре пули, прежде чем набежала охрана, – и все пули мимо! Жандарм плашмя ударил его шашкой по голове. Соловьев упал, но сознания не потерял и попытался перерезать себе горло обломком бритвы, спрятанной в рукаве, однако и этого не успел. Правда, судя по тому, что арестов среди его товарищей не последовало, на допросах он молчал. Окольными путями удалось выведать, что Соловьев угрюмо заявил судебному следователю, уверявшему, что чистосердечное признание облегчит его участь:

– Не старайтесь, вы ничего от меня не узнаете, я уже давно решил пожертвовать своей жизнью. К тому же, если бы я сознался, меня бы убили мои соучастники. Да, даже в той тюрьме, где я теперь нахожусь!

И больше от него не добились ни слова.

Поликарпов и Соловьев были растяпами, конечно, но он, Халтурин, дважды растяпой! Ведь несколько дней назад он уже стоял у окна, выслушивая ругань Перовской. Но тогда Халтурин и сам понимал, что сплоховал, не сумел воспользоваться случаем разделаться с деспотом. А дело было как? Он столярничал в винном погребе Зимнего дворца (с великим трудом пристроился туда на работу, когда народовольцы решили устроить взрыв в винном погребе, расположенном как раз под парадной столовой), облицовывал стены, заодно пробивая в них шурфы для взрывчатки, как вдруг его позвали в кабинет царя. Сорвалась картина со стены – велено было взять молоток и гвоздь покрепче. Они находились вдвоем в кабинете – Халтурин и император. Сатрап сидел за письменным столом, перебирая какие-то бумаги, а Халтурин возился у стены: вешал картину. Минут десять провозился, и за это время как минимум десять раз мог бы тюкнуть деспота молотком по затылку. Почему не сделал этого?!

Она, эта змеища в образе женском, его только что не кусала от злости, узнав, что упущен такой случай. А Халтурин и сам не знал, что ответить. Может, ему стало жаль своих трудов, затраченных на подготовку взрыва? Сколько динамита натаскал из города! Проносил его на себе, прятал под одеждой, потом скрывал в своей постели и спал, можно сказать, на динамите, хотя от испарений у него адски болела голова. Да ладно, голова не отвалится, главное, в каморку рядом в погребом, где он жил, никто не совался. Халтурин завел дружбу с одним из жандармов, бывших при охране Зимнего, даже присватался к его дочке, ну вот по его протекции и заполучил подвальную комнатенку. Для дела – чего лучше!

А тюкни он в тот раз императора по голове, все усилия пошли бы прахом. И вышло бы, что он попусту ухаживал за рябой, глупой, толстой жандармской дочкой, а это было, наверное, самым для него тяжелым испытанием. Ну не нравились Халтурину толстухи, ему по вкусу были нежные, тоненькие, беленькие барышни, желательно из благородных. Может, оттого он в свое время разохотился на эту Перовскую, которая была из самого что ни есть благородного семейства, якобы даже губернаторская дочка, но это, конечно, вранье.

Халтурину было жаль не только своих усилий. Ну, тюкнул бы деспота, набежала бы охрана и прикололи бы его, убийцу государя императора штыками, или пристрелили бы, а то и забили бы пудовыми кулачищами (богатыри в Финляндский лейб-гвардейский полк подбирались отменные!). А смерть – она ведь только на миру красна, одному-то страшновато помирать!

Назад Дальше