Вы помните, какой мрачной даже средь бела дня выглядела лавка мадам Колевийе? Какими обычными, бледными и, скажем честно, заурядными были ее цветы? Едва только Александрина обосновалась в лавке, как та мигом чудесно преобразилась. Однажды утром она явилась с бригадой рабочих, молодых крепких парней, которые подняли такой тарарам — вперемежку со взрывами хохота, — что я приказала Жермене спуститься и посмотреть, что они там крушат. Жермена долго не возвращалась, и я рискнула спуститься сама. И поразилась уже с порога.
Лавка была залита светом. Рабочие содрали унылые коричневые обои и серую краску. Они убрали все следы сырости и перекрасили стены и углы в сияющий белый цвет. Блестел свеженатертый паркет. Они сломали перегородку, разделявшую основное помещение и подсобку, в два раза расширив тем самым пространство. Эти молодые люди, такие милые и такие жизнерадостные, весело встретили мой приход. Из погреба слышался резкий голос мадемуазель Валькер, она отдавала распоряжения еще одному молодому человеку. Заметив меня, она коротко кивнула. Я поняла, что я здесь лишняя, и смиренно, словно прислуга, распрощалась.
На следующий день Жермена, задыхаясь, посоветовала мне спуститься и взглянуть на лавку. Жермена выглядела такой возбужденной, что я поспешно отложила вышивание и пошла за ней. Все розовое! При этом такой розовый цвет, какого вы, мой дорогой, и представить себе не можете. Вихрь розового цвета. Снаружи цвет темно-розовый, но не вызывающий и не фривольный, ничего такого, что могло бы придать оттенок неприличия нашему жилищу. Простая и элегантная вывеска над дверью: Цветы. Заказы к любому случаю. Устройство витрины было восхитительным, таким же красивым, как картина, безделушки и цветы: торжество хорошего вкуса и женственности, идеальный способ привлечь взгляд кокетки или элегантного благородного мужчины, нуждающегося в приличной бутоньерке. А внутри — розовые обои самой последней моды! Это было прекрасно и просто обворожительно.
Лавка была переполнена цветами, самыми красивыми цветами, которые я когда-либо видела. Божественные розы невообразимых оттенков: пурпурного, багряного, золотистого, цвета слоновой кости. Величественные пионы склоняли тяжелые головки. И запахи, любовь моя. Этот одуряющий томный аромат, он разливался повсюду, чистый, нежный, как прикосновение шелка.
Я, зачарованная, замерла, всплеснув руками, как маленькая. Александрина вновь на меня посмотрела, все так же без улыбки, но я угадала искорку в ее остром взгляде.
— Итак, моя хозяйка одобряет розовое? — сказала она вполголоса, приводя в порядок букеты своими ловкими, быстрыми руками.
Я выдавила из себя слова одобрения. Я не знала, как себя вести с этой молодой и надменной девушкой. Первое время она меня смущала.
И только через неделю с лишком Жермена принесла мне в гостиную пригласительный билет. Розовый, конечно. И от него исходил чудесный аромат. «Не угодно ли мадам Розе заглянуть на чай? А. В.» Вот так и зародилась наша чудесная дружба. Среди роз и чаепития.
* * *Мне неплохо здесь спится, хотя каждую ночь я пробуждаюсь от одного и того же кошмара. И этот кошмар возвращает меня к тому ужасному событию, говорить о котором у меня нет сил и о котором вы ничего не знаете.
Этот кошмар терзает меня на протяжении тридцати лет, но мне всегда удавалось о нем молчать. Проснувшись, я неподвижно лежу и жду, чтобы успокоилось биение сердца. Иногда я чувствую такую слабость, что протягиваю руку за стаканом воды: у меня страшно пересыхает во рту.
Год за годом безжалостно повторяются одни и те же сцены. О них трудно говорить, потому что меня сразу охватывает страх. Я вижу, как чьи-то руки открывают ставни, вырисовывается неясная фигура, слышу скрип ступеней. Он уже в доме. О боже, он уже в доме! И тогда во мне нарастает безумный вопль.
* * *Но вернемся в тот день, когда я получила письмо. Александрина желала узнать о моих намерениях. Куда я собираюсь переехать? К дочери? Это, пожалуй, было бы самым мудрым решением. И когда я думаю переезжать? Может ли она мне чем-то помочь? Ну а она-то, конечно, найдет другое помещение на новом бульваре, в этом нет никакого сомнения. Возможно, потребуется какое-то время, но ей хватит сил начать все сначала, даже несмотря на то что она не замужем. Впрочем, хотелось бы, чтобы ее оставили наконец в покое на этот счет, — ее нисколько не волнует, что она останется старой девой, у нее есть цветы и я.
Я, как всегда, внимательно ее слушала. Я уже привыкла к ее резкому голосу, и он мне даже нравился. Когда же она замолкла, я негромко сказала, что не собираюсь уезжать. У нее вырвалось восклицание. Нет, продолжала я, не обращая внимания на ее волнение, я останусь здесь. И я объяснила ей, что значил для вас, Арман, этот дом. Я рассказала ей, что вы здесь родились, так же как до вас здесь родился ваш отец, а еще раньше — его отец. Что этому дому почти сто пятьдесят лет и что в нем жили многие поколения Базеле. И никто, кроме Базеле, не жил в этих стенах, построенных в 1715 году, когда только проложили улицу Хильдеберта.
В последние годы Александрина часто расспрашивала меня о вас, и я показала ей две ваши фотографии, с которыми я никогда не расстаюсь. Одна, на которой вы на смертном одре, и вторая, последняя фотография нас обоих, сделанная всего за несколько лет до вашей кончины. Ваша рука на моем плече, у вас очень торжественный вид, а на мне платье-манто, и я сижу на стуле перед вами.
Она знает, что вы были высоким и хорошо сложенным мужчиной, что у вас были каштановые волосы, темные глаза и сильные руки. Я рассказала ей, каким вы были очаровательным, мягким и вместе с тем сильным, как ваш чудесный смех наполнял меня радостью. Я рассказала, что вы писали мне коротенькие стихи и подкладывали их под мою подушку или прятали среди рукоделия и как я ими дорожила. Я рассказала ей о вашей верности, о вашей порядочности и что я никогда не слышала, чтобы вы солгали. Я упомянула и о вашей болезни, о том, как она возникла и развивалась, вроде насекомого, пожирающего цветок изнутри.
В тот вечер я впервые объяснила ей, что дом был для вас источником надежды в те страшные последние годы. Вы и помыслить не могли хоть на минуту покинуть дом, потому что он вас защищал. А сегодня, через десять лет после вашей кончины, дом действует точно так же и на меня. «Теперь вы понимаете, — сказала я ей, — что в моих глазах эти стены имеют куда большую ценность, чем любая сумма, которую собирается выплатить префект?»
Как всегда, при упоминании имени префекта, я не скрывала своего глубочайшего презрения. Он разорил остров Сите, разрушил шесть церквей, разворотил Латинский квартал, — и все это ради прямых линий, этих бесконечных, монотонных бульваров, ради огромных домов цвета сливочного масла, построенных по единому образцу, — отвратительное сочетание вульгарности и внешнего блеска. Этот блеск и пустота, которые так нравятся императору, вызывают у меня омерзение.
Как всегда, Александрина клюнула на приманку. Как это я не могу понять, что проводимые работы совершенно необходимы городу? Префект и император видят город чистым и современным, с отлаженной системой сточных вод, с освещением общественных мест, с питьевой водой без микроорганизмов. Как это я могу всего этого не замечать и тем самым отрицать прогресс и оздоровление условий жизни общества? Речь идет о решении проблем санитарии и об искоренении холеры. При этих словах, о мой любимый, я заморгала, но продолжала молчать, хотя мое сердце взволнованно забилось… Она не умолкала: новые больницы, новые железнодорожные вокзалы, строительство новой оперы, мэрии, парков, присоединение к Парижу пригородов, — как я могу закрывать на это глаза? И сколько раз она употребила при этом слово «новый»!
Через какое-то время я перестала ее слушать, и она наконец ушла, такая же раздраженная, как и я.
— Вы слишком молоды, чтобы понять, что связывает меня с этим домом, — сказала я ей, когда она была уже в дверях.
Она прикусила губу и промолчала. Но я знала, что именно она хотела мне сказать. Я могла услышать повисший в воздухе ее немой ответ: «А вы слишком стары».
Она была права. Я слишком стара. Но еще не настолько, чтобы отказаться от борьбы. Не настолько, чтобы не дать отпор.
* * *Сильный шум снаружи затих. Но рабочие скоро вернутся. У меня дрожат руки, когда я наливаю воду или разжигаю угли. Сегодня утром, Арман, я чувствую себя слабой. Я знаю, что у меня мало времени. И я боюсь. Но я боюсь не конца, любовь моя, а всего того, о чем я должна написать в этом письме. Я слишком долго откладывала. Я оказалась трусихой и презираю себя за это.
Я пишу эти слова в нашем пустом и промерзшем доме, и мое дыхание паром вырывается из ноздрей. Перо оставляет на бумаге прихотливые линии. Блестят черные чернила. Я вижу свою руку с пергаментной, сморщенной кожей. Вижу обручальное кольцо, которое вы надели мне тогда на безымянный палец и с которым я никогда после этого не расставалась. Вижу движение своего запястья. Вижу завитушку каждой буквы. Кажется, что время течет бесконечно, но я-то знаю, что все мои минуты, все секунды уже сочтены.
Я пишу эти слова в нашем пустом и промерзшем доме, и мое дыхание паром вырывается из ноздрей. Перо оставляет на бумаге прихотливые линии. Блестят черные чернила. Я вижу свою руку с пергаментной, сморщенной кожей. Вижу обручальное кольцо, которое вы надели мне тогда на безымянный палец и с которым я никогда после этого не расставалась. Вижу движение своего запястья. Вижу завитушку каждой буквы. Кажется, что время течет бесконечно, но я-то знаю, что все мои минуты, все секунды уже сочтены.
С чего же начать, Арман? И как? И что помните вы? В конце вы уже не узнавали меня. Доктор Нонан сказал, что нет оснований для беспокойства, что это ни о чем не говорит, но это обернулось долгой агонией и для вас, и для меня. Выражение легкого удивления всякий раз, как вы слышали мой голос. «Кто эта женщина?» — постоянно бормотали вы, указывая на меня, неподвижно сидящую возле вашей кровати. Жермена держала перед вами поднос с обедом. Она краснела и отводила глаза.
Когда я думаю о вас, то не хочу вспоминать это медленное угасание. Я хочу сохранить память о счастливых днях. О тех днях, когда дом был полон жизни, любви и света. О тех днях, когда мы были еще молоды и душой и телом. Когда наш город еще не начали разрушать.
Сегодня мне холоднее, чем обычно. Что будет, если я схвачу насморк? Заболею? Я осторожно хожу по комнате. Никто не должен меня видеть. Одному Богу известно, кто бродит снаружи. Я понемногу прихлебываю теплое питье и вновь думаю о роковой встрече императора и префекта в 1849 году. Да, в 1849 году. В тот самый страшный год, любовь моя. Год ужаса для нас обоих. Сейчас я не стану его вспоминать, но снова вернусь к нему, когда немного соберусь с силами.
Недавно я прочитала в газете, что встреча императора и префекта состоялась в одном из представительских дворцов. И меня поразил контраст между этими людьми. Префект — высокий и импозантный, широкоплечий, с широкой бородкой и проницательным взглядом голубых глаз. Император — бледный, болезненный, небольшого роста, черноволосый, верхняя губа перечеркнута ниточкой усов.
Я прочла, что целая стена была занята планом Парижа, разрисованного синими, зелеными и желтыми линиями, которые разрезали улицы, словно кровеносные артерии. Нас уведомили, что это неизбежный прогресс.
Примерно лет двадцать тому назад было задумано, одобрено и спланировано украшение нашего города. Император мечтает о новом городе наподобие Лондона с его широкими проспектами, — уточнили вы, оторвавшись от чтения вашей ежедневной газеты. Ни вы, ни я, мы никогда не бывали в Лондоне и не знали, что именно имеет в виду император. Мы любили свой город таким, каким он был. И по рождению, и по воспитанию мы оба были парижанами. Вы впервые открыли глаза на улице Хильдеберта, а я, восемью годами позже, на соседней улице Сент-Маргерит. Мы редко покидали город и свой квартал. И нашим королевством был Люксембургский сад.
Семь лет тому назад мы с Александриной и с некоторыми нашими соседями прошли пешком весь путь до площади Мадлен, на другом берегу, чтобы посмотреть на торжественное открытие нового бульвара Мальзерб.
Вы не можете себе представить, с какой помпой и церемониями было обставлено это событие. Думаю, вас бы это сильно огорчило. Был очень жаркий летний день, кругом полно пыли и масса народу. Люди обливались потом в своих праздничных нарядах. Несколько часов подряд толпа напирала и давила на императорскую гвардию, охранявшую место. Я горела желанием вернуться домой, но Александрина шептала мне, что мы, как парижане, должны быть очевидцами этого великого события.
Когда же наконец прибыл в своей коляске император, я увидела тщедушного человечка с желтоватым цветом лица. Вы помните улицы, усыпанные цветами, после совершенного им государственного переворота? А сам префект терпеливо ожидал под огромным тентом, защищавшим его от неумолимого солнца. Он, как и император, тоже любил выставлять себя напоказ, ему нравилось видеть свои портреты в газетах. И через восемь лет непрерывных разрушений мы точно поняли, каков наш префект. Или барон, как вы предпочитали его называть. Несмотря на изнуряющую жару, на нас излился бесконечный поток самопоздравлений. Затем они без конца поздравляли друг друга, потом под тент позвали еще каких-то людей, которым казалось в тот миг, что они тоже важные персоны. Гигантский занавес, закрывавший вход на бульвар, был торжественно убран. Толпа зааплодировала и закричала «виват». Но я молчала.
Я поняла, что этот верзила с грозной бородкой станет моим злейшим врагом.
* * *Я была так увлечена своим письмом к вам, что не услышала стука Жильбера. У него условный код: два коротких удара, потом медленное царапанье концом его крюка. Вряд ли вы когда-нибудь его замечали, хотя мне помнится, что вы любили поболтать на рынке с четой тряпичников в те времена, когда наша дочь была еще ребенком. Я встаю, чтобы открыть ему дверь, осторожно, опасаясь, как бы нас не увидели. Уже начало первого, скоро вернутся рабочие. И вновь возобновится этот убийственный грохот. Как всегда, дверь ужасно скрипит.
Поначалу он может напугать. Худой, черный от грязи и сажи, его лицо изборождено разбегающимися морщинами, как кора старого дерева. Спутанные волосы, редкие пожелтевшие зубы. Он входит в дом, а вместе с ним — зловоние, какая-то странная, не внушающая доверия смесь запахов водки, табака и пота, но я уже к этому привыкла. Черное длинное пальто в лохмотьях волочится по земле. Несмотря на тяжелую плетеную корзину за спиной, он держится прямо. Я знаю, что в корзине все его сокровища — разный хлам, никчемные вещи, которые на рассвете, с фонарем в одной руке и с крюком в другой, он старательно подбирает на улицах: обрывок веревки, старые ленты, железные и медные обломки, окурки сигар, овощная и фруктовая кожура, булавки, клочки бумаги, увядшие цветы и, конечно, вода и пища.
Я стала не слишком разборчивой. Мы едим вместе. Один раз в день, причем руками. Конечно, это не очень красиво. Зима становится все суровее, и все труднее раздобыть уголь, чтобы разогреть наше скудное угощение. Хотелось бы мне знать, где он раздобывает продукты и как умудряется пронести их через поле боя, вокруг дома. Но когда я спрашиваю его об этом, он молчит. Иногда я даю ему несколько монет из тщательно оберегаемого бархатного мешочка, в котором все мое достояние.
Руки Жильбера грязные, но необыкновенно тонкие, как руки пианиста, с длинными пальцами, с утолщенными суставами. Я не имею никакого представления о его возрасте. Один Бог знает, где ночует Жильбер и как давно ведет он такое существование. Вероятно, он живет где-то возле заставы Монпарнас — там, на пустыре, располагается лагерь тряпичников, состоящий из шатких хижин. Каждый день через Люксембургский сад тряпичники спускаются на рынок Сен-Сюльпис.
Впервые я обратила на него внимание из-за его высокого роста и смешного цилиндра, выброшенного, вероятно, каким-то дворянином, мятого, продырявленного, сидящего на его макушке как подбитая летучая мышь. Он протянул за монеткой широкую ладонь, улыбнувшись беззубым ртом. Мне почудилось в нем что-то дружественное и уважительное, что было удивительно, потому что эти молодцы бывают грубиянами и сквернословами. Меня привлекла его доброжелательность, и я, перед тем как уйти, дала ему какую-то мелочь.
На следующий день он стоял на моей улице возле фонтана. Наверное, выследил меня. У него в руках была красная гвоздика, которая, должно быть, выпала из чьей-то бутоньерки.
— Это для вас, мадам! — произнес он торжественно.
Когда он шел ко мне, я обратила внимание на его необычную походку: он подволакивал негнущуюся правую ногу, что напоминало неловкие движения странного танцора.
— К вашим услугам, со смиренной и преданной благодарностью, — сказал Жильбер.
После чего он снял свою шляпу, обнаружив копну вьющихся волос, и поклонился до земли, словно я была сама императрица. Это случилось пять или шесть лет тому назад. В последнее время он единственный, с кем я разговариваю.
* * *Сейчас я живу в одиночестве и в постоянной борьбе и с удивлением замечаю, что справляюсь с возникающими трудностями. В бытность вашей супругой, а потом вашей вдовой я, дама из предместья Сен-Жермен, с горничной и кухаркой, проживающими в доме, была, конечно, избалована. Тем не менее мне удается совладать с моим новым, более суровым образом жизни. Возможно, я этого ожидала. Я не боюсь неудобств, холода и грязи.
Единственное, чего я опасаюсь, — это что не сумею сказать то, что должна вам открыть. Потому что уже пора. Когда вы умирали, я не могла говорить, не могла выразить свою любовь и открыть свои тайны. Мне мешала ваша болезнь. На протяжении ряда лет вы превращались в немощного старика. В самом конце вы стали нетерпеливы. Вы не хотели меня слушать. Вы жили уже в другом мире. Иногда к вам возвращалась полная ясность сознания, обычно это случалось по утрам, и тогда вы становились прежним Арманом, тем, кто был мне так нужен и кого я страстно желала вновь обрести. Но эти периоды длились недолго. В ваших мыслях вновь наступала невообразимая путаница, и вы вновь ускользали от меня. Но это не важно, Арман. Я знаю, что теперь вы меня слушаете.