Еще издали я увидел у ворот кучку народа, под ложечкой нехорошо похолодело, но вскоре с облегчением уловил пиликанье гармошки. Над печной трубой курчавился единственный во всем уличном порядке поздний дымок, и вместе с ним напахивало какой-то стряпней.
От самой войны в этой избе не заставал я гульбищ, ни в Май, ни в Октябрь, ни в Христов день, не видел я тетку иначе как в расхожем одеянии, а тут, когда я уже подруливал к подворью, вдруг из толпы вывернулась сама Маня с коромыслом и ведрами, и была она в белом платочке и новом бумазейном платье, красном и жарком, странно неузнаваемая, нелепая, не своя. Кто-то из молодых девчат отнял у нее ведра и побежал к реке за водой, а разнаряженная Маня, оставшись без дела, медленно, напряженно, держась рукой за поясницу, стала пристраивать себя на скамейку рядом с гостями, но, разглядев меня, всплеснула руками и валко поковыляла навстречу.
- Глянь-кось, племяш! Я тебя оттуда каравулю, а ты вон откудова! Или опять на мельнице ночевал?
Она была боса. То ли вздутые шишками суставы у основания больших пальцев не позволяли обуться во что-либо, сообразное с ее новым платьем, то ли просто так роскошествовала босиком по мягкой майской мураве. Впрочем, на фотокарточке, отснятой еще в пору девичества в начале тридцатых годов, стояла она навытяжку, по-солдатски, опершись рукой о высокий подцветочник, будто готовая на какую-то предстоящую битву не на жизнь, а на смерть, еще тогда не подозревающая, что ей и на самом деле выпадет эта смертельная баталия. Напряженно-строгое лицо обрамляли подплоенные щипцами букольки наподобие Михайлы Ломоносова, а на ногах были туфли на высоком каблуке с детскими поперечными ремешками, тоже составленные строго, по-уставному пятки вместе, носки врозь. Эти ее единственные парадные туфли, кажется, и теперь хранятся где-то в Манином сундуке.
- Заехал, мази тебе привез. Мать наказывала на ночь растираться.
- Ой, молчи, малый, и болеть-то некогда, народу вон назвала.
- А я уж думал, не случилось ли чего...
- То-то и случилось: Саньку мово в армею провожаю.
- Как - Саньку? - изумился я, зная, что Сашке вроде бы еще не время.
- Тех двоих со слезами, - не ответила на мой вопрос Маня, - а этого решила с музыкой. Ну, заводи, заводи свою козу.
За плетнем, во дворе, сам Сашка в белой сорочке с расчесанными на пробор волосами сидел на табуретке с гармошкой на коленях. Закусив язык, он старательно вышлепывал на пуговицах все то же "Сольди", и подростки годков по пятнадцати-шестнадцати, парнишки и девчонки, тоже прибранные, благоухающие духами, толклись парами на серой подворной земле. Томительно-щемящие всплески гармошки завораживали, и девчата, мечтательно глядя куда-то поверх плетня, отсутствующе переступали по крестикам, оставленным в пыли куриными лапами.
Но для тех, кто здесь надеется и любит,
В песне вечная история любви.
И было странно слышать эту нездешнюю мелодию в Марьином дворе, где на кольях сохли стеклянные банки и какие-то постирушки.
Я кивнул через плетень Сашке, тот, не переставая играть и вслушиваться в собственную игру, ответил мне тоже кивком. Прислонив велосипед к ограде, я огляделся, ища себе пристанища, и прошел в палисадник, усыпанный снежком недавно отцветшей черемухи.
Там, на скамейке и просто на земле, уже сидело несколько человек в ожидании стола. Я пожал руку дяде Аполлону, тетки Вериному мужу, сухому, будто провяленному мужику с темным узким лицом. За ним сидел долговязый медлительный дядя Федор, муж тетки Лены. Нижняя губа у дяди Федора всегда как-то устало отвисала, наверно оттого, что он сызмальства не мог дышать носом и по той же причине говорил глуховато, гуняво. Отпадавшая губа придавала его лицу выражение детского удивления, но держался он с достоинством, больше молчал, слушал других и непрестанно скручивал козьи ножки из самолично выхоженной махорки.
Пожаловал и толкачевский участковый, грузный, весь розовенький Иван Поликарпыч, по прозвищу Кубарь. Пришел он без форменной фуражки, в сетчатой тенниске, заботливо выбритый, и было заметно, что он наслаждался, благоденствовал в своей необязательной штатской одежде.
Из остальных я узнал только соседа через две избы Симу. Сима, напротив, был запущенно небрит, в выпростанной рубахе и старых пыльных калошах на босу ногу - словно бы зашел ненароком.
Все усердно дымили, как это заведено в нетерпеливом коротании пустого времени, и я, подсев рядом, тоже закурил из дяди-Федорова кисета. Тут же стали спрашивать, что написал хорошенького, из вежливости, конечно, хотя сами никогда моей стряпни не читали, как не читали вообще ничего, сперва из извечной занятости, потом уже по привычке, кроме разве что районной газетки, где время от времени "прописывали" про их колхоз и попадались знакомые фамилии.
- Да рази он правду напишет? - вынес приговор Сима. - Рази он дурак? Э-э, молчи ты... Вон у нас...
И пошло, и пошло наперебой про сельские неурядицы.
Я пытался объяснить, что писать про толкачевские прорехи - не мое дело и что я пишу книги, а это совсем другое. Но понять сие они начисто отказывались, а потому вскоре как-то отчужденно замолчали и принялись глядеть за реку, куда обычно глядели без устали и докуки - идет ли по улице, сидит ли у окна или вот так на скамейке - все толкачевские.
Там, за рекой, за луговой поймой, темнел дубовый лес, еще нагой, но уже натужно багровый по верхушкам. Заречная сторона всегда манила к себе от деревенской повседневности, и, хотя в лес просто так, зря не ходили, как обычно слоняются по нему горожане, а прихватывали с собой то спрятанный под телогрейкой топорик, то завернутую в мешковину литовку (косье вырубали на месте), все же и толкачи сызмальства входили под его глухие своды с праздничной бодрецой и почтением, и был лес для них вроде заветной горницы, куда не всякий раз отпускали будничные дела и заботы.
Как раз в это время под лесом лениво, в безветрии, поднялся столб дыма.
- Никак, горит чего? - насторожился участковый.
Мужики молча глядели в то место, где средь темной дубравы молодо зеленел осинник.
- Чему гореть-то? - сказал дядя Аполлон. - Сыро еще в лесу. Поди, ребятишки костер палят.
Дым, однако, погустел, заворочался тугими клубами, высоко взметнулся в синеву неба, где воздушный поток подхватил его и развернул на сторону долгим хвостом.
- Не лесник ли полыхает? - догадался Сима.
- Не мели, - возразил Иван Поликарпыч. - В том годе только горел.
- Э-э, браток, огню не закажешь! Лесник и есть! - Сима вытянул кадыкастую шею, поросшую сизой от проседи стерней. Глаза его заинтересованно повеселели. - Дым в самый раз из Прошкиного распадка.
- Может, и Прошка, - согласился дядя Аполлон.
- Ево место, - кивнул дядя Федор.
- Я ж и говорю. Больше гореть некому. - Сима пересунул на голове толстый суконный картуз. - Интересно, сено али изба?
- Должно, сено, - определил кто-то из мужиков. - У него еще от той зимы целый стог остался.
- Дым белый, ясное дело, сено, - подтвердил дядя Аполлон.
- Эх, как занялость-то! - Иван Поликарпыч грузно привстал со скамьи, отряхнул с зада прилипшие лепестки черемухи. - Пойтить позвонить нешто. Никак, серьезное что...
- Нехай горит, чего там! - сказал Сима.
- Ежели сено, дак все одно не поспеть, - подал голос и дядя Федор. Минутное дело копне сгореть.
- А коли не сено? - усомнился участковый. - Нехорошо.
- Сено! Берусь на спор! - уверил дядя Аполлон. - Кабы б изба, черным бы повалило.
- Сядь, Карпыч, не расстраивай компанею, - дернул участкового за штаны Сима. - Пустое. Скоро Троица, Прошка новины накосит. Ему с этим вольная воля.
Иван Поликарпыч потоптался в раздумье и снова уселся.
- А я уже думал, что изба. - В голосе Симы промелькнуло явное разочарование.
- А тебе зачем изба-то? - покосился на него участковый.
- Дак для Прошки - изба сгорит, тоже беда не крайняя. Лес под рукой. Он уже который раз горит.
- Ну горел, да тебе-то что?
- Чудак ты, Карпыч! - хохотнул Сима, обнажив единственный желтый зуб, похожий на бивень. - Как это "чево"? Огонь топору первый сват и брат, поржаветь не допустит. Кому забота, а нам работа.
- Гм... - участковый пошевелил несуществующими усами.
- Мы б завстречка к нему в самый раз и подкатилися. Мол, так и так, давай, Прокоп Спиридоныч, по рукам: денег не возьмем, а так, ерунду - сенца покоситься да кругляшу, с нас и довольно. В две недели новую избу поставим, точь-в-точь как была, никакое начальство не распознает. Вроде как и не горела. А, мужики?
- Дак и деньгами можно, - сказал кто-то. - Денег у него - крышу крой червонцами.
- А чего ж червонцам не быть, - кивнул Сима. - Три свиньи по лесу ходят да четвертую на пасху заколол. Намедни иду стороной, до Прошки еще с версту будет, а свинья из орешника как гукнет, чистая цистерна. Малые поросятки вызрелись, сопят, воздух тянут: живого-то человека небось и не видели.
- Э-э, мужики! Зряшное накликаете, - встрял дядя Федор. - А ежели в избе осталися одни дети? Нукась-ка на тебя такое... Дак ты, Симка, никогда детев не имел, тебе и бай дюжа... Балабол...
- А чего ж червонцам не быть, - кивнул Сима. - Три свиньи по лесу ходят да четвертую на пасху заколол. Намедни иду стороной, до Прошки еще с версту будет, а свинья из орешника как гукнет, чистая цистерна. Малые поросятки вызрелись, сопят, воздух тянут: живого-то человека небось и не видели.
- Э-э, мужики! Зряшное накликаете, - встрял дядя Федор. - А ежели в избе осталися одни дети? Нукась-ка на тебя такое... Дак ты, Симка, никогда детев не имел, тебе и бай дюжа... Балабол...
Дядя Федор сразу же полез за кисетом, и, пока ладил самокрутку, пальцы его дрожали.
Но дым вскоре опал и теперь жиденько курился над верхами осинника. Все сошлись на том, что сгорело-таки сено. О пожаре тут же забыли, и дядя Аполлон, подмигнув мужикам, озоровато постучал в горничное окошко:
- Маня, а Мань? Скоро ли?
Тетка Маруся наконец заприглашала в дом. Молодежь шумно повалила занимать места, пожилые входили не спеша, степенно, еще в сенях снимая картузы и кепки.
В избе было жарко от протопленной печи, густо пахло едой, и Сашка, забежав вперед, настежь распахнул створки окон.
- Проходите, проходите, гостюшки дорогия, - встречала людей у порога тетка Марья, и лицо ее цвело добротой и торжественной озабоченностью. - Иван Поликарпыч! Хведор Ихимыч!
- Да идем, идем...
Долго рассаживались за составленными столами, перед тем в нерешительности толпясь в узких проходах. Сашка выпрыгнул в окно и начал подавать оттуда доски, которые тут же, на ходу, мостились на табуретки, добавляя мест. Наконец все кое-как разместились, теснясь, притираясь друг к другу. Сашку, как главную на сегодня личность, посадили в дальнем торце. По обе стороны от него гомонливо пристроились девчонки, выросшие уже без меня и которых я не знал - чьи они и откуда. Старичкам достался передний конец у входа. Вспомнили, что не посадили еще и хозяйку, стали звать ее. Маня, видя, что за столом и так тесно, начала было отказываться: "Кушайтя, кушайтя, не глядитя на мене", но дядя Аполлон ухватил ее за рукав и насильно притянул. Потеснились еще и затолкали Маню между мной и Иваном Поликарпычем. И воцарилось минутное замешательство и тишина. Было слышно, как в простенке, прихрамывая, выстукивали ходики: "Так, не так, все так. Так, не так, все так..."
На столе проснувшимся Везувием парила к потолку тушенная в печи картошка; остро, чесноком и укропом, пахли холодные, только что из погреба, матово запотевшие в тепле соленые огурцы, наложенные поверх бочковой капусты; румянились поджаренные куски морского окуня, тоже наваленные щедро, горой в большом обливном блюде. Была тут и селедочка, посыпанная колечками лука, и вскрытые банки со ставридой в томатном соусе, и, кажется, по запаху угадывалась и колбаска, затерявшаяся где-то среди нагромождения тарелок и мисок. Бутылки же, которые Маня специально собирала при случае, тонкие, подтянутые, с красивыми коньячными этикетками, а теперь и с содержимым веселого чайного цвета, окончательно делали стол обильным и праздничным.
- Ну, дак чево?.. - крякнул Сима и вожделенно потер руки так, будто они у него вконец иззябли. - Как говорится, штой-то стало холодать...
- Давай, давай, разливай... - одобряла Маня. - Саня, ухаживай за девчатками.
Сашка принялся хозяйничать на том краю, а Сима, разлив по стаканам тут, у нас, снова потер руки и, зябко вздернув плечи, спрятал ладони между колен, зажал их там накрепко.
- Иван Поликарпыч, - обратился он со страдальческим нетерпением к участковому. - Говорить чего будешь? Ты ж у нас вроде как местная власть.
- Да, скажу... Надо. - Иван Поликарпыч, кряхтя, выпростал свое грузное тело из тесноты, встал над столом. Некоторое время он молчал, уставившись взглядом в миску с огурцами, потом начал: - Значит, так, товарищи... мы тут собрались знаете зачем... В общем, проводить вот ее, Марьина, сына. Пришел срок и ему итить в наши доблестные вооруженные силы, оберегать рубежи и наш с вами мирный самоотверженный труд. Вот... Два его братана, ну, все тут знают об этим, Севка и Колька, вернее теперь сказать, Сергей Яковлевич и Николай Яковлевич... - оратор оборотился к висевшей на стене раме с семейными фотографиями, напиханными под общее стекло. - Вот они, стало быть, уже с честью сполняют свой долг. На имя матери, чтобы вам было известно, особенно которые молодые, от командования наших войск в Германии получена благодарность за проявленное мужество при несении службы. Что там совершил Николай Яковлевич, нам того знать, гм... не положено. Но зря такое не напишут. Вот, стало быть, каких орлов вырастила для нашего государства простая колхозница Марья Лексевна. Одна, без мужика, подняла таких защитников нашего Отечества. Вот она с нами тут сидит...
Тетка Маня, оцепенело сидевшая рядом, вдруг нагнулась и засморкалась в подол своего платья.
- А через нее и нашему селу, и всем нам, выходит, тоже благодарность и уважение, - прокашлявшись в кулак, продолжал Иван Поликарпыч. - А ты, Санька, учти это, ну и, как говорится, умножай традицию, помни, что мы все тут на тебя надеемся.
Сашка, напрягшись, глядел куда-то в распахнутое окно.
- Ясно тебе?
- Все ясно, дядь Вань, - готовно отозвался Саша. - Не подкачаем.
- Ну вот так вот... - Иван Поликарпыч поднял свою чарку. - Счастливо тебе послужить, сынок!
- Спасибо, дядь Вань! Все будет в норме.
За столом враз задвигались, зацокали стаканами, загомонили.
- Не-е, этот не подведет!
- Санька малый сполнительный!
- Да чего там!
- Верно ты, Иван Поликарпыч, сказал: таких ребят взрастила, да в какое время, не дай повториться...
- Теперь уж свой крест вынесла, пусть отдохнет баба!
- Кушайтя, кушайтя! - счастливо и взволнованно вознеслась голосом тетка Маня. - Вон рыбка, вон картошечка. Я ее с консервами да с лучком сделала. Закусывайте вволю.
Питье, чем-то подкрашенное под коньяк, весело полоснуло по желудку, и я, проголодавшись после ночного бдения у мельничных омутов, молча набросился на еду.
- Ты ешь, ешь, - подбадривала Маня, выделяя меня из всех особо, как городского, привилегированного родственника. Сама она, тоже выпив и уже пунцово загоревшись, ни к чему не притрагивалась, озабоченно и ревниво поглядывая, чтобы ели другие. - Не знаю, хорош ли?
- Окунь? Очень хороший! - похвалил я.
- Да не-е, не окунь. Змей-то, змей! - засмеялась Маня.
- Ага, - наконец дошло до меня. - Ничего вроде. Толкает.
- Должон толкать!
- Ну-ка, ну-ка... - ухватился за разговор Сима. - Проверим, та ли марка.
- А чево мене проверять? - ревниво загорелась Маня. - Мое ты знаешь, без всякого одману. На, гляди!
Она рванула от какой-то бумажки на столе клок, проворно макнула его в свой недопитый стакан.
- Подай-ка спички.
Я достал коробок.
- Э, не-е! - протестующе хохотнул Сима. - Так дело не пойдет! Бумажку и дурак запалит. Я ево во как...
Сима сунул в Манин стакан желтый, прокуренный палец.
- А теперь зажигай!
Все, оборвав разговоры, заинтересованно следили за этой процедурой.
- Жги, давай!
- Ну на! Ну на! - горячилась Маня, впопыхах ломая о коробок спички. Проверяльщик нашелся.
Под одобрительные возгласы палец пыхнул фиолетовым сполохом, несколько огненных капель скользнуло по волосатой руке. Сима, выставив горящий палец перед носом, будто церковную свечку, внимательно созерцал, застыв в скептическом смешке.
- Гляди-ка! Горит, зар-раза... - признал он с напускным удивлением. - А когда пил - вода водой.
- Ой, брехло! - Маня потянулась за моей спиной, норовя стукнуть кулаком по Симиному горбу. - Брехать - не пахать...
- Ей-бо, чтой-то с первой не разобрал. Можа, я не из той посуды? Ну-ка, спробовать из другой.
Это послужило поводом выпить еще, и все опять оживленно задвигались, забубнили обычное: "Ну, побудем!", "Дай-то не последнюю...", "Здоровья хозяюшке!".
Маня тоже отпила, сыпнула в рот щепоть капустки и, счастливо оглядев застолье, наклонилась к моему уху:
- А я столь уже не затворяла. А тут думаю: счезни оно все, малый в армию идет, пущай люди погуляют. Да и взяла грех на душу.
Сима услышал-таки шепоток, загремел во весь голос:
- Какой такой грех? Никакого тут греха нету. Произведено ради дела, не для баловства. Народ собрался проводить с почестями, все по-хорошему. Какой грех, верно, Карпыч?
Иван Поликарпыч, не ухватив суть, потянулся к Симе:
- Ты про чего?
- Грех, говорит, на душу взяла. - Сима звякнул ногтем по бутылке.
- А то не грех, - засмеялась Маня. - Коли запретно, то и грешно. Ох, гореть мне синим огнем, вот как твой палец давеча. И уже горела б, кабы не вот он, отпусти ему Бог здоровья. - Она обхватила участкового за плечи и, растроганно сунувшись лицом в его ухо, несколько раз сочно чмокнула. - Вот кому век в ножки кланяться!
- Ладно, ладно, - бурачно налился Иван Поликарпыч. - Не то говоришь, Марья.
Он достал аккуратно свернутый носовой платок, промокнул взмокшие залысины, крутую шею и лишь потом обтер нацелованное ухо.
- Нет, ты мне скажи, - домогался Сима какой-то своей истины. - Не понимаю я этова...