Два сольди - Носов Евгений Валентинович 5 стр.


- На что же он тебе, дырявый-то? - не понял я.

- Хе, милай! Голь на выдумки хитра! - засмеялась Маня. - Новый бак заводить дорогова стоит. А я как? Зашла на другой день в эмтеэс, шепнула одному, на аварийке работал. У него там в машине это самое дело... как ево... ну шланги, шланги-то?..

- Автоген?

- Ага, ага... "Ладно, - говорит, - тетка, как-нибудь буду ехать мимо, заверну". Да и завернул, не соврал. Нашлепал латок, страшон стал, корявый, пятнатый, спешил малый, латал - оглядывался... Ну да мне на комод не ставить, лишь бы капало.

- Значит, тогда и суд тебе был, как бак порубили?

- Не! Тогда только оштрафовали. А это опосля меня ишо раз заштопали. Тот же самый лейтенант. Бак-то он не нашел, мы его с Севой успели подземь схоронить в погребке, а бутылки нашел-таки. Я их по глиняным кувшинам рассовала и - в печку, вроде как молоко томится... Думала, не найдет. А он, до того пронюхливый, возьми да и загляни туда. Как так, коровы нет, а кувшины в печи? "Я, - говорит, - тебя предупреждал? Предупреждал! Не хочешь проявлять сознательность - пойдешь на трудвоспитание". А куда ж меня больше воспитывать? - изумленно уставилась на меня Маня. - Глянь руки мои, куда пальцы загнуло. Как у бабы яги. Ну-ка в войну поле на себе поднять! В колхозе ни тракторов, ни лошадей, дадут, бывалыча, на двор норму, и паши как хочешь. Которые с коровами, те хоть скотину запрягали. А нам, бескоровным, чего делать? Да соберемся артелью, по нескольку баб, станем в постромки и пошел гузню рвать! А земля не то што теперь - забурьяненная, одичалая за войну. День так-то плуг потягаешь, аж ноги гудут, как телефонные столбы в сиверку. Ну дак понимали: фронту помочь надо.

- Ну хорошо, теть Мань, - перебил я. - А из чего все это делается? Где что брала? Сырье-то, сырье.

- А где?.. Которые бурак помаленьку с поля таскали. Ну дак за это строго, при Хрущеве было - за пяток бураков срок давали. Это уж самые отчаянные шли на такое, иные исхитрялись: как только бурак начинают возить посылают ребятишек на большак, подальше от деревни, чтоб след от себя отвести. Ребятишки поперек дороги положат жердину, а сами в кустах затаятся, ждут. Вот тебе машина едет, бурак в самый закрай. Ну палка и палка, мало ли чево на дороге валяется, шофер гонит себе, не обращает внимания. А машину-то и тряхнет на неровности, глядишь, два-три бурака и выпрыгнут за борт. Дак и без жердины сколько так-то порастеряют на ухабах. Вроде и не воровство, ребятишкам даже забава, а за день этак-то и натрусят мешочек... Я-то бурака не трогала и детей своих не посылала: у меня уже судимость была. Я так: пять кило конфет возьму - вот тебе и затрава. Пять кило подушечек, самых дешевых, по десяти рублей. За них мне никто ничево. А штоб незаметно было - я куплю маленько в одном магазине, маленько в другом. Из них получается пять литров хорошева пития, без "ванька". И запах приятный. Ну вот и считай мои капиталы. Литру я отдавала барыгам по двадцати рублей. (Маня вела счет по действовавшим тогда ценам, поскольку денежная реформа к тому времени еще не подоспела.) Ежели в две недели раз соберешься, изгонишь, стало быть, с пяти литров получается сотня припеку. Из ее половину сразу откладываешь опять на подушечки. А остальная половина - твоя. Вот на эти полсотни и пляши, считай, две недели. А чево на них, ежели селедка пятнадцать рублей? Выходит, на три кило селедки всей-то моей поживы. Дак одной селедкой жив не будешь, да я ее и не брала, не по карману. А домой идучи, набирала чево подешевле: камсицы, хлеба, ну, когда бубличка ребятишкам. Бежишь домой, себе мороженова не купишь: хочется, да все жмешься, шутка ли, два рубля отвалить! А уж обновку какую справить - и не рассчитывай. Што у солдатов разживусь - сапожонки какие али тряпку, - то-то и носится. Это я тебе как перед Богом. Была б моя возможность, да разве я б маралася, вся душа в синяках. А мне ишо продналог выплачивать. Есть корова, нет ее, двести литров молока отдай. Где хошь бери, а рассчитайся. Да сто штук яиц. Да два с половиной кило шерсти. Да тридцать два кило мяса. Да заему сколь. Мне ежели рассчитаться за все это, полгода надо, штоб из бачка капало...

- Теперь тебе и без бачка обойтись можно, - сказал я. - Дети выросли. Сергей вон скоро приедет, работать станет, корову заведете. А там и Николай воротится.

Маня огладила лицо грубыми, уродливыми пальцами, сгребла со лба прядку сивых волос.

- Да уж скорей бы... думала ли я девкой, што со мною такое станется? Сколь страху-то пережито за те-та самогонные копейки! Да позору! Рази ж я жить по-людски не хотела, штоб не скрадничать, не таиться? Сплю, а мне только и снится: вот идут, вот здучатся. А у меня все расставлено. Прячу-прячу причиндалы, а они, проклятые, изо всех углов торчат. А то, снится, убегаю. Вот бегу, вот бегу! По кустам, по крапиве, клочья от себя рву, ноженьки мои подкашиваются, и дыху никакова нету, а сзади в свисток свистят, кричат: держи, держи ее, такую-рассякую... А уж того страшнее, когда привидится - судят меня. Уж который раз одно и то ж вижу: большой-пребольшой зал, народу полно. В первом ряду участковый Иван Поликарпыч сидит, рукой от меня застится, по обе стороны от него - детки мои перепуганные, соседи, подружки самогонные... Иной раз такая казня привидится, на што тебе суд на яви. Проснешься ночью, сердце бухает, пот ледяной...

Маня опять задергала животом, и я не сразу сообразил, то ли она смеется, что-то вспомнив забавное, то ли плачет. У нее ведь не поймешь: и то и другое перемешалось, как в переломную погоду. Но она отвернулась, и я догадался, что Маня не смеялась.

- Тот-та бак все печенки мои переел! - вырвался вдруг из нее полузадушенный вскрик, и она поспешно принялась перехватывать слезы, размазывать их по лицу. - Ни дня, ни ночи от него не вижу.

Она нехорошо, по-мужицки выругалась. Я смущенно уставился себе под ноги.

- Будь ты проклят! Огнем бы тебе гореть!

Маня подхватилась, села на топчане. Грубыми, неуклюжими пальцами она скребла по груди, рвала рюши на новом платье, дыша мелко, прерывисто. Лицо ее покрылось бурыми пятнами, тогда как неухоженные разлатые губы бескровно побелели.

- Теть Мань! Теть Мань! - не на шутку испугался я. - Тебе лежать надо... Сейчас воды принесу.

- Не нада мне ничево! - она дышала мелко, прерывисто. - Ничево не нада...

Я схватил ее за плечи, пытаясь опять уложить, но она вдруг налилась какой-то неукротимой, упрямой силищей и дико, не узнавая, так глянула на меня, что я отступился, бормоча что-то растерянное, бестолковое.

- Пусти! - Маня больно толкнула меня в грудь. - Пусти мене. Щас я его, заразу... Я его щас...

Во дворе, в тени под плетнем, Сашка, сидя на перевернутом ведре, играл на гармошке; рядом по обе стороны от него пристроились на корточках Сима, дядя Федор, дядя Аполлон и еще мужики, несколько подростковых пар лениво, разморенно танцевали, когда Маня, а вслед за ней и я выскочили из кладовки. Я не мог предвидеть, что она замыслила, и потому не упредил ее движение. А она на бегу сцапала в сенях подвернувшийся топор и, будто объятая пламенем в своем красном платье, вылетела с топором во двор на солнечный свет.

Куры брызгнули от нее в разные стороны, завизжали и разбежались перепуганные девчонки. Мужики оторопело замерли под плетнем.

- Я ево щас, падлу! - сорванно и полоумно взвизгнула Маня, встрепанная и дикая.

- Ма-а-а! - где-то за сараем истошно заверещала маленькая Нинка.

Первым вскочил дядя Федор, за ним, отшвырнув гармошку, подлетел Сашка.

- Да ты что, ма? - крикнул он, все еще не понимая, что случилось.

- Марья... - смело пошел на нее Федор. - Ну-ка, брось, топор... не дури... Что за шутки?..

Маня, ослепленная солнцем, загнанно озиралась.

- Дай, говорю, топор... - строго настаивал Федор. - Дай сюда.

- Да што вы смотрите! - махал руками Сима, однако не подходя близко. Она же спятила! Веревку, веревку давай! Сашка, где веревка? Вязать ее надо!

Сашка, белый весь, побежал куда-то.

- Хватайте ее! - визжал Сима. - Она же всех порешит!

- Да погоди ты... - коротко обернулся дядя Федор. - Чево... орешь?

- Нечево мене ловить. Хватит! - сипло, остервенело вскрикнула Маня, и топор в ее руке полоснул меня по глазам зловещим солнечным взблеском. Отойдитя! Никто не подходи! И ты, Хведор, не лезь...

Она кинулась к погребице, скрылась под ее соломенной застрехой, и, пока мужики растерянно толпились, не понимая, что стряслось, оттуда с грохотом выкатился пустой бак - уродливый от бесчисленных вмятин и грубых автогенных заплат.

- хватит! Хватит мене ловить! - выкрикивала она, соскребая с лица спадавшие космы. - Нечево...

Вскинув руки клином над головой, вся подавшись вверх за топором, она с тяжким выдохом рубанула по баку. Бак пусто гукнул и осклабился косой рваной дырой. Вырвав из надруба топор, Маня принялась махать наотмашь, вкладывая в свои замахи всю скопившуюся ярость:

- Кормилец, падла! Поилец, гад!.. Отец родной! Всю душу вынул, стерва! У-у, пар-ра-зит! У-у!! А-ах! Э-эх!

- Змейку! Змейку не тронь! - кричал Сима. - Побереги, дура! Еще сгодится!

- А-а, змейку тебе?! - услыхала Маня. - На вот! Змея тебе подколодного! У-ух! - и она зло секанула по выпавшему из бака крупно перевитому патрубку. - На тебе змея! На, на...

Отшвырнув топор, она принялась было босыми ногами пинать посудину, не обращая внимания на остро торчавшие клоки железа, но вдруг, пошатнувшись, медленно осела на пыльную землю и, обхватив голову, запустив пальцы в волосы, крупно и тяжко затряслась обмякшим и рыхлым телом.

Прибежавший Сашка молча стоял над ней, теребя в руках ненужную веревку.

- Бери ее, - кивнул мне дядя Федор.

Мы подхватили ее, безвольную и покорную, и понесли в дом.

* * *

Ее положили все в той же кладовке. Кто-то из девчат сбегал домой, принес ландышевых капель. Я насильно влил ей полстакана разбавленной микстуры, потом из еще горячего самовара наполнил сразу две Маниных самогонных грелки, висевших тут же в кладовушке на гвоздиках и с которыми она, как я догадался, некогда пробиралась на паром, подсунул их под ее ноги и укрыл теплым одеялом. Все это время, пока я возился с Маней, Сашка отрешенно сидел у изголовья, подперев голову кулаками. С его колен петлями свисала все та же толстая пеньковая веревка. Отвернув голову к стене, Маня наконец затихла. По ее редкому, но ровному дыханию я понял, что она уснула.

- Тебе к каким? - спросил я полушепотом Сашку.

- А? - отозвался он, не поднимая головы.

- Во сколько, говорю, являться?

- Поезд в половине пятого.

Я взглянул на часы: было начало второго.

- Ну, ты давай не расстраивайся. Это у нее просто нервная истерика. Столько накопилось. Все обойдется.

Сашка не ответил.

В горнице девчата, тихо переговариваясь, убирали со стола. Маленькая Нинка, перепуганная случившимся, послушно и готовно выполняла все их приказания: относила на кухню вымытую посуду, недоеденную закуску.

Во дворе под плетнем сгрудились парни и мужики, и я подошел к ним. На Сашкиной табуретке стояла начатая бутылка, тарелка с огурцами. Сима отмеривал в единственный стакан и раздавал по кругу. Вскоре подошел и Сашка, ему тоже плеснули, но тот отказался, подобрал брошенную возле сарая гармошку и повесил ее на тын.

- Все собрал? - спросил его дядя Аполлон.

- А чего собирать?

- Ну как же... Дорога небось дальняя.

- А! - Сашка безразлично дернул плечами.

- Ложку, котелок... - сказал Сима. - Это первым делом иметь при себе надо.

- Котелки теперь не берут.

- Ну харчи. Смотря куда повезут, а то и неделю будешь ехать.

- Не помру. - Сашка, привалясь, скрипнул плетнем, достал папироску.

- Да брюки-то хорошие смени, - наставлял Сима. - Туда в чем похуже. А то потом не отдадут. Как же, будут они тебя дожидаться, пока отслужишься, беречь твое шмутье, склады занимать. Вас вон сколько пойдет.

- Отдадут! А не отдадут - потом другие куплю.

- Широ-окай! За материным-то горбом. Вон мать валяется...

- Да ладно вам! - вспылил Сашка. - Что я, хуже других, что ли? В рваных пойду. Армию позорить. Подумаешь, штаны! Я их в колхозе на водовозке заработал. А приду - еще заработаю.

- Во! Порох! - крутнул головой Сима. - Не скажи ничево старший. Они нынче все такие. Грамотеи!

- А ну вас... - Сашка отшвырнул папиросу и, проходя мимо меня, сказал: - Пошли, дядь Жень, искупаемся. Еще есть время.

После бессонной ночи и непредвиденного застолья меня порядком разморило, и я охотно согласился сходить на Сейм освежиться. За нами увязались еще несколько парней, Сашкиных дружков-погодков.

Через гать минули затон, обмелевший, заболоченный, наполненный киселистой тиной - тот самый, где некогда нырял Севка за утопленным баком. Теперь здесь с упоением барахтались толкачевские утки, выставляя к небу остренькие попы, они доставали из тины уже успевших опузатеть головастиков.

Но луг был по-прежнему хорош. Еще без цветов, по-майски короткотравый, в плоских и незлых розетках молодого татарника, он манил своей ликующей зеленью, дрожа впереди парным маревом, и не было терпения, чтобы не разуться и не побежать по этой вольнице босиком! Ребята и в самом деле помчались взапуски, на бегу стаскивая рубахи, майки. Должно, им наскучило чиниться за столом, разыгрывать из себя взрослых, и теперь, вырвавшись на свободу, они бежали, совсем как пацаны, дурачась, горланя, швыряя друг в друга праздничными башмаками.

Я еще только подходил к берегу, а река уже ходила ходуном от загорелых тел, вскидывалась солнечными брызгами, била в глиняный урез растревоженной волной.

Искупавшись, мы полежали на чистом песке, еще не истоптанном коровами, и молча, под умиротворенное журчание реки стали одеваться.

Перед тем как обуть башмаки, Сашка еще раз вошел в воду, поддел чистую струю обеими пригоршнями и, окунув в ладони лицо, постоял так неподвижно лицом в ладонях.

- Ну, прости-прощай, речка! - сказал он с натужной веселостью. - Все! Откупался! Где-то я еще буду пить, чью воду?..

Потом он долго, старательно, а скорее машинально, уйдя в себя, причесывал мокрые волосы, со строгой задумчивостью глядя куда-то за реку, и в эти минуты отрешения в нем, еще недавно ребячливо кувыркавшемся в воде, как-то исподволь, будто светлая тень, скрадывая все беспечно мальчишеское, проступили приметы спокойной, сдержанной мужской зрелости.

Я украдкой наблюдал за ним и даже любовался: он был росл, не по годам статен, с какой-то изысканной покатостью в широких плечах. Высокая сильная шея, легкая голова с продолговатым овалом лица, глаза по-девичьи голубые, хорошая мужская большеротость и даже нос - наш, фирменный нос, - у Сашки был по-своему аккуратен, сух, с приятной горбинкой. Красавец парень! Черт возьми, подумалось мне, откуда у него эта классическая элладность? Неужто Маня, беспородная, серийная, деревенская баба, сама кое-как вытесанная топором из суковатого комля, хранила в своих генных тайниках задатки к такому совершенству? А главное, как исхитрилась она выходить такое, не прибегая к дистиллированным кефирам и витаминным допингам, считай, почти на одной хамсе и картошке? Да не одного, а троих таких парней? Нет, непонятна мне эта кибернетика!

Я мысленно примерял Сашке солдатский мундир. Брюки еще сойдут сорок шестого размера, но сам китель надо уже теперь искать среди пятидесятых номеров. Что и говорить, доставит он мороки каптенармусам! Но зато, когда застегнется на все пуговицы и опояшется широким ремнем, какой это будет отменный гвардеец! Никто и не подумает, что ему только семнадцать. Предвидел, как на призывном пункте будут зариться на него представители родов войск: хорош он и во флот, и в ракетчики, и в столичный гарнизон для парадных шествий, и в почетный караул при встрече заморских президентов. Да и в офицерскую школу - ему бы золотой пояс, белые перчатки и легкий кортик на бедро... Только с грамотишкой у него слабовато: семь не то шесть трудных, не каждый день хоженных деревенских классов не с лучшими отметками. Обычная безотцовщина...

- Ну пошли, что ли? - наконец напомнил я Сашке.

В горнице на белом, прибранном столе шумел ведерный самовар, весело сиявший надраенными боками, отражая в них пестрое окружение конфет, печенья, бубликов. В синей эмалированной миске восковатыми глыбами желтел мед, должно быть, принесенный дядей Федором, заведшим в последние годы несколько уликов. К великому своему удивлению, я увидел и Маню, молча цедившую из самоварного краника в чашки и стаканы. Бледное, слегка припухшее лицо ее было спокойно. Гости в ее присутствии со сдержанной сосредоточенностью прихлебывали из блюдечек, и только девчонки на другом конце стола иногда перешептывались, не решаясь первыми нарушить больничную, напряженную тишину в доме.

- Кушайтя! Кушайтя! - время от времени поощряла Маня виновато-томным голосом. - Аполлон! Хведя! Пейте вволю.

- Да мы пьем...

Увидев вошедших, Маня поворотилась и к ним.

- Ребятки? Чайку на дорожку! Попейте, попейте горяченького.

- Дак и тово... - сказал дядя Федор. - Делу... гм... время, потехе час. Надо бы уже и... понимаешь... выходить.

- Сичас, сичас пойдем, - кивала Маня. - Я тебе, Саня, сумочку там сготовила.

* * *

К поезду, кроме гостей, потянулась чуть ли не вся поречная улица. Провожающие сами собой рассортировались по обособленным кулижкам. Впереди всех в праздной веселости, с шутками и всплесками частушек сразу под три гармошки, широко и вольно - кто где хотел и с кем хотел - брел по звонко-зеленому майскому лугу толкачевский молодняк - парни почти до единого в белых рубахах и галстуках, девчата все в пестром и веселеньком, будто полевое разнотравье.

За ними двигался с десяток разнокалиберных мужиков - почти все поголовье, уцелевшее после войны, - еще и не деды, но без должной матерости, одетые расхоже, в мятых штанах, с кирпично заветренными лицами, оттенявшими седые вихры и нестриженые загривки под насунутыми кепками и картузами. Двое не то трое из них приволакивались, опирались на батожки. Они шли, озабоченно поглядывая по сторонам, как бы прицениваясь к нынешним покосам, нагулу бродившего поблизости скота, к одуванчиковой россыпи первых гусиных выводков, каждый на свой лад радуясь выпавшему случаю оторваться от наседавших дел и забот и пройтись так вот, руки за спину, по вешней луговой вольнице.

Назад Дальше