Но там, в кинозале, в темноте Инна впервые доверила ему свою теплую руку. Этим бы Калязину ограничиться для начала, но он не удержался и в тот момент, когда герои фильма, проникнув наконец-то в банк, обнаженно-прекрасные, любили друг друга прямо на рассыпавшихся долларах, Саша обнял ее и поцеловал в губы. Инна не сопротивлялась, но в поцелуе было что-то странное. Что именно, Саша понял, когда оторвался. Он целовал усмешку.
— Александр Михайлович, вы напрасно тратите время! — предупредила Инна. — Полагаю, вы многое про меня узнали и должны понимать: ничего не будет. Вы ничего не добьетесь.
— А я ничего и не добиваюсь! — отводя взгляд, ответил Калязин. — Я просто хочу видеть вас…
— Вы меня видите каждый день на работе, — словно не понимая, о чем речь, сказала она.
— Мне этого мало!
— Ах вот оно как! Если хотите большего, займитесь Валей. Вы ей, кажется, нравитесь…
— Ну зачем вы так! — Он попытался снова ее обнять.
— Александр Михайлович, я вас прошу. — Она резко, с неудовольствием высвободилась.
— Зовите меня — Саша…
— Ну какой вы Саша! Вы — Александр Михайлович. И навсегда останетесь для меня Александром Михайловичем.
От этого «навсегда» все калязинское существо наполнилось плаксивой оторопью и подростковой обидой. Нечто подобное он испытал в отрочестве, когда увидал, как безумно нравившаяся ему девочка целуется в пустой учительской со старшеклассником. Обливаясь слезами, Саша убежал в раздевалку. Был май — и на крючках висели только черные сатиновые мешочки со сменной обувью. Сотни мешочков. Сначала он бродил между этими мешочками, как в каком-то марсианском лесу, а потом стал бить по ним, точно по боксерским грушам, и бил до изнеможения, пока в кровь не содрал костяшки пальцев. И победил себя…
Месяц он держался с Инной так, словно ничего меж ними и не было. Старался как можно реже появляться в приемной, а вызванный к Гляделкину, проходил мимо с бодрой, заранее подготовленной улыбкой, и даже, словно ныряльщик, задерживал дыхание, чтобы пропитанный ее духами воздух приемной не проник в легкие, не одурманил и не заставил броситься перед ней на колени на глазах у всех. Она тоже вела себя с ним ровно, приветливо, ни единым намеком не напоминая о его постыдно неуспешном домогательстве.
Клин вышибают клином — и Калязин сам предложил Вале подбросить ее домой, в Химки. Она, помня его прежнюю суровость, сидела тихая, скромная и ко всему готовая, точно в очереди к гинекологу. Сначала он долго не решался, а потом где-то в районе Северного речного вокзала положил руку не на отполированный набалдашник рычага скоростей, а на круглое колено. В ответ корректорша часто и многообещающе задышала. Калязин осторожно погладил ее голую ногу и почувствовал под рукой старательно выбритые, но уже чуть покалывающие волоски — и это страшно его возбудило. Они остановились на каком-то строительном пустыре возле огромного бульдозера, напоминающего в темноте подбитый танк. Валя приблизила к нему свое ярко намакияженное лицо (наверное, именно так в ночном музее выглядит какой-нибудь Дега или Матисс), и Саша догадался, что надо целоваться. Никогда еще не приходилось ему получать такого бурного разнообразия сексуальных даров в такой короткий отрезок времени и в такой тесноте. Когда, чуть не выбив каблуком лобовое стекло, Валя затихла, Калязин понял, что совершил страшную ошибку. Она, кажется, тоже. Отдышавшись, перекарабкавшись на свое место и поправив одежду, корректорша сказала:
— Зря мы это… Не бойся, я ей не скажу. Но и ты тоже — никому. Договорились?
Любопытно, что никакого раскаяния перед Татьяной он не испытывал — вернулся домой злой и даже ни с того ни с сего наорал на жену за то, что она, мол, все время занимает телефон своими дурацкими риэлторскими переговорами, а ему из-за этого не могут дозвониться очень серьезные люди. Татьяна вспыхнула, отправила его к чертовой матери, а потом долго извинялась перед Степаном Андреевичем, принявшим это на свой счет. Саша, сурово сопя, проследовал в ванную, глянул в зеркало и ахнул: белая сорочка напоминала тряпку, о которую живописцы вытирают кисти. Спасла его Татьянина близорукость. Он спрятал рубашку в портфель и наутро по пути на работу выбросил в мусорный контейнер.
Зато ему было мучительно стыдно перед Инной. Весь следующий день он даже боялся смотреть на нее. Проходя через приемную к начальству и поймав на себе, как ему померещилось, подозревающий взгляд, он облился потом, и ему даже показалось, будто все вчерашние горячие Валины щедроты теперь стекают с его тела подобно отвратительной слизи, оставляя на паркете следы. Но Инна смотрела на него все с тем же приветливым равнодушием.
И так продолжалось долго, очень долго…
Все изменилось в одночасье. Нужно было срочно отредактировать рекламу мемуаров недавно скончавшейся старушки, служившей в тридцатые годы уборщицей в высших сферах и оказывавшей, как она утверждала, интимные услуги чуть ли не всему тогдашнему Политбюро. Книжка называлась чрезвычайно ликвидно — «Кремлевский разврат», но отдел рекламы, как всегда, написал такую белиберду, что Гляделкин разнервничался и приказал главному редактору лично переписать аннотацию и подобрать забойные отрывки для периодики.
Покидая кабинет, Гляделкин вдруг обнаружил, что во всем издательстве остаются только два человека — Инна и Калязин. Он как-то сразу забеспокоился, потом совладал с собой и погрозил:
— Вы, ребятки, тут не озорничайте!
Захохотал и ушел.
Инна посмотрела ему вслед с ненавистью и начала собираться.
— Инна Феликсовна, — пробормотал Саша, — если подождете полчаса, я отвезу вас…
— Спасибо, не надо.
— Почему?
— Я не хочу домой.
— В кино? — жалобным детским голоском спросил Калязин.
— Почему тогда не в театр? — Она посмотрела на него с насмешливым состраданием.
— Инна, я так больше не могу! — промямлил Калязин.
— Допустим, — после долгого молчания вымолвила она. — И куда вы меня повезете?
— В каком смысле? — Он даже растерялся от неожиданности.
— Александр Михайлович, вы меня удивляете! Но учтите, в гостиницу я не поеду…
Сообразив наконец, что происходит, он занервничал, засуетился, метнулся в свой кабинет, к телефону, дрожащими руками раскрыл записную книжку и, мысленно умоляя Господа о неподобающей помощи, на что способен только закоренелый атеист, стал набирать номера друзей.
Никто не подходит.
Занято!
«А, старик, привет! Лежу вот дома — ногу сломал…»
Опять занято!!
Спас журналист, с которым Калязин много лет назад, еще при советской власти, познакомился во время турпоездки в Румынию. Потом они несколько раз пересекались на презентациях и пресс-конференциях, обнимались, договаривались «собраться и посидеть», но от слов к делу так и не перешли. За эти годы Саша сменил уже штук пять истрепавшихся книжек, но телефон журналиста каждый раз старательно переписывал — словно чувствовал…
Тот сначала даже не сообразил, кто звонит, потом понял и долго выслушивал сбивчивую, витиеватую мольбу, смысл которой сводился к тому, что если он на два часа предоставит Саше свою квартиру, то Калязин в благодарность готов отдаться чуть ли не в пожизненное рабство.
— Так приспичило? — удивился квартирохозяин. Ему, как холостяку с собственной жилплощадью, была непонятна и смешна эта истерическая горячка женатого мужчины, схватившего за хвост долгожданную птицу супружеской измены. — Ладно, — согласился он великодушно. — Такса — коньяк. Хороший. Сэкономишь — больше не звони. Ключ будет за дверцей электрощита. Записывай адрес! Да… Забыл… Еще одно условие!
— Какое?
— Черномырдина за хвост не дергать!
— Кого?
— Кота.
Калязин вбежал в приемную, зажимая в потной руке бумажку с благословенным адресом, и радостно крикнул:
— Вот… Я договорился!
— Хорошо, — спокойно ответила Инна. — Сейчас отправлю факс — и поедем.
* * *Дверь долго не открывалась. Отчаявшись и вспотев, Саша сообразил наконец, что ключ надо вставить до упора. В прихожей их встретил черный кот, судя по размерам, кастрированный. Инна тут же взяла это покорное существо на руки и стала гладить, долго, с удовольствием. В какой-то момент Калязину показалось, будто вся Иннина ласка достанется сегодня исключительно Черномырдину. Но он ошибся — ему тоже перепало…
Исстрадавшийся Саша был бурно-лаконичен. Инна сдержанно-отзывчива. Почти сразу она встала с дивана, с удовлетворением оглядела себя в зеркале и начала медленно, собирая разбросанные по комнате вещи, одеваться, а он, лежа, со священным ужасом следил за тем, как постепенно скрывается под одеждой только что принадлежавшая ему нагота. Застегнув блузку, Инна поправила перед зеркалом волосы и спокойно сказала:
— На этом, полагаю, мы и закончим наш служебный роман.
— Почему?
— Вы сделали то, что хотели. И я сделала то, что хотела…
— Я люблю вас… — вдруг бухнул Калязин, еще минуту назад не собиравшийся говорить этих слов ни сейчас, ни в обозримом будущем.
— Ах вот оно как? — удивленно улыбнулась Инна. — Ты понимаешь, что ты сейчас сказал?
— Понимаю.
Она пожала плечами и медленно начала расстегивать блузку…
После той, первой близости, острое любовное помешательство перешло у Саши в неизлечимую хронику. Вся его жизнь превратилась в одно знобящее ожидание этих свиданий на квартире журналиста, который теперь при желании мог открыть небольшой коньячный магазинчик.
Калязин отвозил Инну в Сокольники и, едва развернувшись, чтобы ехать на Тишинку, начинал жить мечтами о новой встрече.
На следующий день Гляделкин с утра вызвал к себе Сашу и строго спросил:
— Ну, получилось?
— Что? — зарделся Калязин.
— Что… что… Аннотация к мемуарам этой старой профуры! — буркнул однокурсник и поглядел на него с обидой.
Наверное, Левка сразу обо всем догадался и, зная Инну, ревниво, в деталях представлял себе, как это у них происходит.
А происходило нечто невообразимое, испепеляющее калязинские чресла и душу. Нет, в их объятиях не было ничего неизведанного. Неизведанной была запредельная, порабощающая нежность, которую он испытывал к возлюбленной. Порой Саша с усмешкой вспоминал убогие сексуальные исповеди, сочиненные когда-то для «Нюши», и поражался. Оказывается, он не знал об этом ничего! Или почти ничего… Если оставалось немного времени до возвращения журналиста, они расслабленно лежали, курили и обсуждали издательские сплетни и интриги. В этих разговорах Гляделкин никогда не назывался ни по имени, ни по фамилии, просто — «Он». Инна рассказывала Саше о себе, о матери, о сестренке, о том, как в десятом классе в нее влюбился молодой учитель физики, а однажды очень подробно изложила и всю историю своих отношений с военным переводчиком. Спокойно, даже с иронией, она сообщила, что в больницу попала, потому что хотела покончить с собой.
— Знаешь, мама меня на подоконнике поймала…
— Разве можно из-за этого?.. — удивился Саша.
— А из-за чего же еще? — удивилась она.
Кстати, военный переводчик впутался потом в какие-то нехорошие махинации с военным имуществом за границей, вылетел из армии, развелся, страшно запил и даже приползал к ней на коленях — умолял простить.
— Знаешь, что я ему сказала?
— Что?
— Я его спросила: «Вова, что полагается в армии за предательство?» Он ответил: «Высшая мера». А я — ему: «В любви тоже…»
— И что стало с этим Вовой? — спросил Калязин.
— Зашился и снова женился на чьей-то дочке, — равнодушно сообщила она. — Что ты еще хочешь знать обо мне — спрашивай!
— Нет, все понятно…
— Неужели тебе совсем не интересно, что у меня было с Ним?
— У всех что-то было… — отозвался он с трудно давшимся равнодушием. — Было и прошло…
— И тебя даже не волнует, любила ли я его? Спрашивай — я отвечу!
— Нет, это не важно. Теперь. Мне гораздо важнее знать, любишь ли ты меня?
— Не торопись! Я боюсь этих слов. Мне они приносят несчастье…
На самом деле ему было болезненно важно знать, что у них было, как у них это все происходило, какие слова она ему при этом говорила и главное — любила ли… Но услышать «любила» — значило навсегда получить в сердце отравленную занозу. А услышать «не любила» — еще хуже: гадай потом, солгала она тебе, пожалев, или была слишком исполнительной секретаршей.
— Скажи мне только: он для тебя хоть что-то еще значит? — осторожно подбирая слова, спросил Калязин.
— Ни-че-го. Полагаю, этого достаточно? — ответила она с вызовом.
— Конечно… Не обижайся!
Нет, ему было недостаточно! Ему очень хотелось спросить, например, вот о чем. Когда Он вызывает ее к себе в кабинет и дает обычные секретарские поручения, что она чувствует, зная, что этот вот человек выведал некогда все ее потайные трепеты и все ее изнемогающие всхлипы? А она сама, записывая в блокнотик задание и холодно поглядывая на Него, неужели никогда исподволь не вспоминает его лежащим в постели и бормочущим в ее разметавшиеся волосы какую-то альковную чушь… Но Саша прекрасно знал: спрашивать такое у женщины недопустимо. Скорее всего просто не ответит. А если и ответит? Куда потом, в какие глухие отстойники души затолкать ее ответ?
Из-за этих мыслей, составлявших неизбежную, а может, даже и необходимую часть обрушившегося на него счастья, Калязин начинал ненавидеть Гляделкина — его хитрый прищур из-под тонких золотых очков, остатки кудрей на вечно лоснящейся лысине, ненавидеть даже его дружеское расположение. А вот к вероломному военному переводчику, первому, надо надеяться, Инниному мужчине, так жестоко с ней поступившему, Саша не испытывал никакой ненависти — даже, скорее, благодарность. Ведь если бы он женился на ней, увез ее за границу… Но об этом даже не хотелось думать.
Зазвонил телефон. Иннин голос удивленно спросил:
— Александр Михайлович, вы забыли? Он вас ждет!
— Иду…
Калязин встал, взял папочку с договорами и, пройдя мимо глянувшей на него с еле заметным осуждением любовницы, зашел в кабинет директора.
Гляделкин по телефону вдохновенно ругался с карельским комбинатом, опять взвинтившим цены на бумагу. Увидев Калязина, он кивнул на стул. Саша сел и некоторое время вслушивался в разговор, рассматривая появившееся в витрине рядом с мундирчиком обглоданное гусиное перо — якобы пушкинское.
Надо признаться, Гляделкин был мастером телефонных баталий: он то переходил на жесткий, почти оскорбительный тон, то вдруг обращал весь разговор в шутку с помощью уместного анекдота или изящного начальственного матерка. Вот и сейчас директор, кажется, уже почти добился того, чтобы эту партию бумаги комбинат все-таки отпустил издательству по старым расценкам. На минуту отвлекшись от разговора, Гляделкин сочувственно подмигнул Калязину.
Саше это сочувствие не понравилось. Левка никогда не показывал ему свою осведомленность, но, как передавали, в кругу особо приближенных, в разговорах с главным бухгалтером и замом по коммерции, например, именовал главного редактора не иначе как «наследник Тутти» и восхищался «Инкиной хваткой». Жалкие люди! Ничтожества! Их деловитые аорты разорвались бы, как гнилые водопроводные трубы, доведись им хоть раз испытать то счастье, которое переполняет сейчас Сашу…
— Ну как дела, Саш? — спросил Гляделкин, довольный одержанной над бумажниками победой.
— Нормально. Договора подпишешь?
— Завтра. А вот скажи-ка мне, как ты относишься к семейным катастрофам?
— К чему? — оторопел Калязин и на минуту вообразил, что Татьяна по старой советской методе приходила к Левке и жаловалась на свою беду.
— А знаешь, есть такая передача — «Семейные катастрофы»?
— Ну, знаю… И что?
— Будь другом — выручай! Сегодня запись… Я обещал. А теперь не могу. Из Сибири распространители приехали. Надо в баню вести… Съезди, пофигуряй перед камерами и обязательно покажи им нашу «Энциклопедию семейных тайн»! Бесплатная реклама. По дружбе. Рейтинг у передачи чумовой. Договорились?
— Если надо…
— Конечно надо! Первым делом, сам понимаешь, самолеты… Ну а девушки, как догадываешься, потом… — Сказав это, Левка посмотрел на него не с обычной хитрецой, а с каким-то унизительным сочувствием. — Спасибо, друган! Жене привет!
«Еще, гад, издевается!» — зло подумал Саша, встал и исполнительно улыбнулся.
Пока Калязин жил в семье, Гляделкин никогда не передавал Татьяне приветов.
В приемной Саша остановился возле секретарского стола и сказал деловито, чтобы не привлекать внимания возившейся у факса сотрудницы:
— Инна Феликсовна, если меня будут спрашивать, я на телевидении, а оттуда сразу домой… — И, поймав ее насторожившийся взгляд, шепотом разъяснил: — В Измайлово…
И незаметно положил на стол ключ от квартиры.
— Я буду ждать… — беззвучно, одними губами предупредила она. — Я тебя люблю…
В отличие от Саши, постоянно признававшегося ей в любви, сдержанная Инна эти слова говорила ему только дважды. В первый раз — когда он сообщил о своем намерении объясниться с женой. Во второй — совсем недавно, когда он, рассвирепев, под утро замучил ее до блаженных рыданий, до счастливого женского беспамятства.
Это был третий раз. Самый главный…
3
Передача «Семейные катастрофы» и в самом деле пользовалась чудовищным успехом. Вел ее странный дурашливый тип, зачем-то наголо обритый. Во времена советского Сашиного детства такая прическа называлась «под Котовского». Кроме того, знаменитый шоумен носил в ухе серьгу, но не маленькую — гейскую, а большую — почти цыганскую. Фамилия ему была Сугробов. В последнее время он сделался популярен до невероятности: на баночках с детским питанием и упаковках памперсов красовались его портреты и надписи: «От Сугробова с любовью!» Даже Татьяна, редко смотревшая телевизор, эту передачу старалась не пропускать.