Поэтессы Серебряного века (сборник) - Нина Щербак 4 стр.


– Oh, je n'en puis plus, j'etouffe[2] —

Вы крикнули во весь голос,

Размашисто запахнув

На ней меховую полость.

Мир – весел и вечер лих!

Из муфты летят покупки…

Так мчались Вы в снежный вихрь,

Взор к взору и шубка к шубке.

И был жесточайший бунт,

И снег осыпался бело.

Я около двух секунд —

Не более – вслед глядела.

И гладила длинный ворс

На шубке своей – без гнева.

Ваш маленький Кай замерз,

О Снежная Королева.

6

Ночью над кофейной гущей

Плачет, глядя на Восток.

Рот невинен и распущен,

Как чудовищный цветок.

Скоро месяц – юн и тонок —

Сменит алую зарю.

Сколько я тебе гребенок

И колечек подарю!

Юный месяц между веток

Никого не устерег.

Сколько подарю браслеток,

И цепочек, и серег!

Как из-под тяжелой гривы

Блещут яркие зрачки!

Спутники твои ревнивы? —

Кони кровные легки!

7

Как весело сиял снежинками

Ваш – серый, мой – соболий мех,

Как по рождественскому рынку мы

Искали ленты ярче всех.

Как розовыми и несладкими

Я вафлями объелась – шесть!

Как всеми рыжими лошадками

Я умилялась в Вашу честь.

Как рыжие поддевки-парусом,

Божась, сбывали нам тряпье,

Как на чудных московских барышень

Дивилось глупое бабье.

Как в час, когда народ расходится,

Мы нехотя вошли в собор,

Как на старинной Богородице

Вы приостановили взор.

Как этот лик с очами хмурыми

Был благостен и изможден

В киоте с круглыми амурами

Елисаветинских времен.

Как руку Вы мою оставили,

Сказав: «О, я ее хочу!»

С какою бережностью вставили

В подсвечник – желтую свечу…

– О, светская, с кольцом опаловым

Рука! – О, вся моя напасть! —

Как я икону обещала Вам

Сегодня ночью же украсть!

Как в монастырскую гостиницу

– Гул колокольный и закат —

Блаженные, как имянинницы,

Мы грянули, как полк солдат.

Как я Вам – хорошеть до старости —

Клялась – и просыпала соль,

Как трижды мне – Вы были в ярости!

Червонный выходил король.

Как голову мою сжимали Вы,

Лаская каждый завиток,

Как Вашей брошечки эмалевой

Мне губы холодил цветок.

Как я по Вашим узким пальчикам

Водила сонною щекой,

Как Вы меня дразнили мальчиком,

Как я Вам нравилась такой…

8

Свободно шея поднята,

Как молодой побег.

Кто скажет имя, кто – лета,

Кто – край ее, кто – век?

Извилина неярких губ

Капризна и слаба,

Но ослепителен уступ

Бетховенского лба.

До умилительности чист

Истаявший овал.

Рука, к которой шел бы хлыст,

И – в серебре – опал.

Рука, достойная смычка,

Ушедшая в шелка,

Неповторимая рука,

Прекрасная рука.

9

Ты проходишь своей дорогою,

руки твоей я не трогаю.

Но тоска во мне – слишком вечная,

Чтоб была ты мне – первой встречною.

Сердце сразу сказало: «Милая!»

Всe тебе – наугад – простила я,

Ничего не знав, – даже имени! —

О, люби меня, о, люби меня!

Вижу я по губам – извилиной,

По надменности их усиленной,

По тяжелым надбровным выступам:

Это сердце берется – приступом!

Платье – шелковым черным панцирем,

Голос с чуть хрипотцой цыганскою,

Всe в тебе мне до боли нравится, —

Даже то, что ты не красавица!

Красота, не увянешь за лето!

Не цветок – стебелек из стали ты,

Злее злого, острее острого

Увезенный – с какого острова?

Опахалом чудишь, иль тросточкой, —

В каждой жилке и в каждой косточке,

В форме каждого злого пальчика, —

Нежность женщины, дерзость мальчика.

Все усмешки стихом парируя,

Открываю тебе и миру я

Всe, что нам в тебе уготовано,

Незнакомка с челом Бетховена!

10

Могу ли не вспомнить я

Тот запах White-Rose[3] и чая,

И севрские фигурки

Над пышащим камельком…

Мы были: я – в пышном платье

Из чуть золотого фая,

Вы – в вязаной черной куртке

С крылатым воротником.

Я помню, с каким вошли Вы

Лицом – без малейшей краски,

Как встали, кусая пальчик,

Чуть голову наклоня.

И лоб Ваш властолюбивый,

Под тяжестью рыжей каски,

Не женщина и не мальчик, —

Но что-то сильней меня!

Движением беспричинным

Я встала, нас окружили.

И кто-то в шутливом тоне:

«Знакомьтесь же, господа».

И руку движеньем длинным

Вы в руку мою вложили,

И нежно в моей ладони

Помедлил осколок льда.

С каким-то, глядевшим косо,

Уже предвкушая стычку, —

Я полулежала в кресле,

Вертя на руке кольцо.

Вы вынули папиросу,

И я поднесла Вам спичку,

Не зная, что делать, если

Вы взглянете мне в лицо.

Я помню – над синей вазой —

Как звякнули наши рюмки.

«О, будьте моим Орестом!»,

И я Вам дала цветок.

С зарницею сероглазой

Из замшевой черной сумки

Вы вынули длинным жестом

И выронили-платок.

11

Все глаза под солнцем – жгучи,

День не равен дню.

Говорю тебе на случай,

Если изменю:

Чьи б ни целовала губы

Я в любовный час,

Черной полночью кому бы

Страшно ни клялась, —

Жить, как мать велит ребенку,

Как цветочек цвесть,

Никогда ни в чью сторонку

Глазом не повесть…

Видишь крестик кипарисный?

– Он тебе знаком —

Всё проснется – только свистни

Под моим окном.

12

Сини подмосковные холмы,

В воздухе чуть теплом – пыль и деготь.

Сплю весь день, весь день смеюсь, – должно

Выздоравливаю от зимы.

Я иду домой возможно тише:

Ненаписанных стихов – не жаль!

Стук колес и жареный миндаль

Мне дороже всех четверостиший.

Голова до прелести пуста,

Оттого что сердце – слишком полно!

Дни мои, как маленькие волны,

На которые гляжу с моста.

Чьи-то взгляды слишком уж нежны

В нежном воздухе едва нагретом…

Я уже заболеваю летом,

Еле выздоровев от зимы.

13

Повторю в канун разлуки,

Под конец любви,

Что любила эти руки

Властные твои

И глаза – кого – кого-то

Взглядом не дарят! —

Требующие отчета

За случайный взгляд.

Всю тебя с твоей треклятой

Страстью – видит Бог! —

Требующую расплаты

За случайный вздох.

И еще скажу устало,

– Слушать не спеши! —

Что твоя душа мне встала

Поперек души.

И еще тебе скажу я:

– Всё равно – канун! —

Этот рот до поцелуя

Твоего был юн.

Взгляд-до взгляда – смел и светел,

Сердце – лет пяти…

Счастлив, кто тебя не встретил

На своем пути.

14

Есть имена, как душные цветы,

И взгляды есть, как пляшущее пламя…

Есть темные извилистые рты

С глубокими и влажными углами.

Есть женщины. – Их волосы, как шлем,

Их веер пахнет гибельно и тонко.

Им тридцать лет. – Зачем тебе, зачем

Моя душа спартанского ребенка?

15

Хочу у зеркала, где муть

И сон туманящий,

Я выпытать – куда Вам путь

И где пристанище.

Я вижу: мачта корабля,

И Вы – на палубе…

Вы – в дыме поезда… Поля

В вечерней жалобе —

Вечерние поля в росе,

Над ними – вороны…

– Благословляю Вас на все

Четыре стороны!

16

В первой любила ты

Первенство красоты,

Кудри с налетом хны,

Жалобный зов зурны,

Звон – под конем – кремня,

Стройный прыжок с коня,

И – в самоцветных зернах —

Два челночка узорных.

А во второй – другой —

Тонкую бровь дугой,

Шелковые ковры

Розовой Бухары,

Перстни по всей руке,

Родинку на щеке,

Вечный загар сквозь блонды

И полунощный Лондон.

Третья тебе была

Чем-то еще мила…

– Что от меня останется

В сердце твоем, странница?

17

Вспомяните: всех голов мне дороже

Волосок один с моей головы.

И идите себе… – Вы тоже,

И Вы тоже, и Вы.

Разлюбите меня, все разлюбите!

Стерегите не меня поутру!

Чтоб могла я спокойно выйти

Постоять на ветру.

Софья Парнок «Ох, как мне не спится, Любовь моя!»

Да, я одна. В час расставанья…

Да, я одна. В час расставанья

Да, я одна. В час расставанья

Сиротство ты душе предрек.

Одна, как в первый день созданья

Во всей вселенной человек!

Но, что сулил ты в гневе суетном,

То суждено не мне одной, —

Не о сиротстве ль повествует нам

Признанья тех, кто чист душой.

И в том нет высшего, нет лучшего,

Кто раз, хотя бы раз, скорбя,

Не вздрогнул бы от строчки Тютчева:

«Другому как понять тебя?»

Об одной лошаденке чалой…

Об одной лошаденке чалой

С выпяченными ребрами,

С подтянутым, точно у гончей,

Вогнутым животом.

О душе ее одичалой,

О глазах ее слишком добрых,

И о том, что жизнь ее кончена,

И о том, как хлещут кнутом.

О том, как седеют за ночь

От смертельного одиночества.

И еще – о великой жалости

К казнимому и палачу…

А ты, Иван Иваныч,

– Или как тебя по имени, по отчеству

Ты уж стерпи, пожалуйста:

И о тебе хлопочу.

Не хочу тебя сегодня…

Не хочу тебя сегодня.

Пусть язык твой будет нем.

Память, суетная сводня,

Не своди меня ни с кем.

Не мани по темным тропкам,

По оставленным местам

К этим дерзким, этим робким

Зацелованным устам.

С вдохновеньем святотатцев

Сердце взрыла я до дна.

Из моих любовных святцев

Вырываю имена.

Забились мы в кресло в сумерки…

Забились мы в кресло в сумерки —

я и тоска, сам-друг.

Все мы давно б умерли,

да умереть недосуг.

И жаловаться некому

и не на кого пенять,

что жить —

некогда,

и бунтовать —

некогда,

и некогда – умирать,

что человек отчаялся

воду в ступе толочь,

и маятник умаялся

качаться день и ночь.

Прекрасная пора была!.

Прекрасная пора была!

Мне шел двадцатый год.

Алмазною параболой

взвивался водомет.

Пушок валился с тополя,

и с самого утра

вокруг фонтана топала

в аллее детвора,

и мир был необъятнее,

и небо голубей,

и в небо голубятники

пускали голубей…

И жизнь не больше весила,

чем тополевый пух, —

и страшно так и весело

захватывало дух!

Тихо плачу и пою…

Тихо плачу и пою,

отпеваю жизнь мою.

В комнате полутемно,

тускло светится окно,

и выходит из угла

старым оборотнем мгла.

Скучно шаркает туфлями

и опять, Бог весть о чем,

всё упрямей и упрямей

шамкает беззубым ртом.

Тенью длинной и сутулой

распласталась на стене,

и становится за стулом,

и нашептывает мне,

и шушукает мне в ухо,

и хихикает старуха:

«Помереть – не померла,

только время провела!»

И отшумит тот шум и отгрохочет грохот…

И отшумит тот шум и отгрохочет грохот,

которым бредишь ты во сне и наяву,

и бредовые выкрики заглохнут, —

и ты почувствуешь, что я тебя зову.

И будет тишина и сумрак синий…

И встрепенешься ты, тоскуя и скорбя,

и вдруг поймешь, поймешь, что ты блуждал в пустыне

за сотни верст от самого себя!

Мне снилось: я бреду впотьмах…

Мне снилось: я бреду впотьмах,

и к тьме глаза мои привыкли.

И вдруг – огонь. Духан в горах.

Гортанный говор. Пьяный выкрик.

Вхожу. Сажусь. И ни один

не обернулся из соседей.

Из бурдюка старик-лезгин

вино неторопливо цедит.

Он на меня наводит взор

(Зрачок его кошачий сужен).

Я говорю ему в упор:

«Хозяин! Что у Вас на ужин?»

Мой голос переходит в крик,

но, видно, он совсем не слышен:

и бровью не повел старик, —

зевнул в ответ, и за дверь вышел.

И страшно мне. И не пойму:

а те, что тут, со мною, возле,

те – молодые – почему

не слышали мой громкий возглас?

И почему на ту скамью,

где я сижу, как на пустую,

никто не смотрит?.. Я встаю,

машу руками, протестую —

И тотчас думаю: «Ну что ж!

Итак, я невидимкой стала?

Куда теперь такой пойдешь?» —

И подхожу к окну устало…

В горах, перед началом дня,

такая тишина святая!

И пьяный смотрит сквозь меня

в окно – и говорит: «Светает…»

И всем-то нам врозь идти…

И всем-то нам врозь идти:

этим – на люди, тем – в безлюдье.

Но будет нам по пути,

когда умирать будем.

Взойдет над пустыней звезда,

и небо подымется выше, —

и сколько песен тогда

мы словно впервые услышим!

Унылый друг…

Унылый друг,

вспомни и ты меня

раз в году,

в канун Иванова дня,

когда разрыв-трава,

разрыв-трава,

разрыв-трава

цветет!

Старая под старым вязом…

Старая под старым вязом,

старая под старым небом,

старая над болью старой

призадумалася я.

А луна сверлит алмазом,

заметает лунным снегом,

застилает лунным паром

полуночные поля.

Ледяным сияньем облит,

выступает шаткий призрак,

в тишине непостижимой

сам непостижимо тих, —

И лучится светлый облик,

и плывет в жемчужных ризах,

мимо,

мимо,

мимо,

рук протянутых моих.

Из последнего одиночества…

Из последнего одиночества

прощальной мольбой, – не пророчеством

окликаю вас, отроки-други:

одна лишь для поэта заповедь

на востоке и на западе,

на севере и на юге —

не бить

челом

веку своему,

Но быть

челом века

своего, —

быть человеком.

Я гляжу на ворох желтых листьев…

Я гляжу на ворох желтых листьев…

Вот и вся тут, золота казна!

На богатство глаз мой не завистлив, —

богатей, кто не боится зла.

Я последнюю игру играю,

я не знаю, что во сне, что наяву,

и в шестнадцатиаршинном рае

на большом привольи я живу.

Где еще закат так безнадежен?

Где еще так упоителен закат?..

Я счастливей, брат мой зарубежный,

я тебя счастливей, блудный брат!

Я не верю, что за той межою

вольный воздух, райское житье:

за морем веселье, да чужое,

а у нас и горе, да свое.

Я думаю: Господи, сколько я лет проспала…

Я думаю: Господи, сколько я лет проспала

и как стосковалась по этому грешному раю!

Цветут тополя. За бульваром горят купола.

Сажусь на скамью. И дышу. И глаза протираю.

Стекольщик проходит. И зайчик бежит по песку,

по мне, по траве, по младенцу в плетеной коляске,

по старой соседке моей – и сгоняет тоску

с морщинистой этой, окаменевающей маски.

Повыползла старость в своем допотопном пальто,

идет комсомол со своей молодою спесью,

но знаю: в Москве – и в России – и в мире – никто

весну не встречает такой благодарною песней.

Какая прозрачность в широком дыхании дня…

И каждый листочек – для глаза сладчайшее яство.

Какая большая волна подымает меня!

Живи, непостижная жизнь,

расцветай,

своевольничай,

властвуй!

На Арину осеннюю – в журавлиный лёт…

На Арину осеннюю – в журавлиный лёт —

собиралась я в странствие,

только не в теплые страны,

а подалее, друг мой, подалее.

И дождь хлестал всю ночь напролет,

и ветер всю ночь упрямствовал,

дергал оконные рамы,

и листья в саду опадали.

А в комнате тускло горел ночник,

колыхалась ночная темень,

белели саваном простыни,

потрескивало в старой мебели…

И все, и все собирались они, —

возлюбленные мои тени

пировать со мной на росстани…

Только тебя не было!

Кончается мой день земной…

Кончается мой день земной.

Встречаю вечер без смятенья,

И прошлое передо мной

Уж не отбрасывает тени —

Той длинной тени, что в своем

Беспомощном косноязычьи,

От всех других теней в отличье,

мы будущим своим зовем.

Нет мне пути обратно!.

Нет мне пути обратно!

Накрик кричу от тоски!

Бегаю по квадратам

Шахматной доски.

Через один ступаю:

Прочие – не мои.

О, моя радость скупая,

Ты и меня раздвои, —

Чтоб мне вполмеры мерить,

Чтобы вполверы верить,

Чтобы вполголоса выть,

Чтобы собой не быть!

Прямо в губы я тебе шепчу – газэлы…

Прямо в губы я тебе шепчу – газэлы,

Я дыханьем перелить в тебя хочу – газэлы.

Ах, созвучны одержимости моей – газэлы!

Ты смотри же, разлюблять не смей – газэлы.

Расцветает средь зимы весна – газэлой,

Назад Дальше