Мне же хотелось в Финляндии совсем другого — не думать о каких-то провокациях, а просто подурачиться, пошататься по улицам, посмотреть на ребят, съехавшихся со всего мира. Я был молод, впервые попал за границу, хотелось посидеть в их кафе, посмотреть, как живут здесь люди, увидеть всю эту иностранщину, про которую нам такое наговорили… Да где там! Покидать в одиночку теплоход не рекомендовалось, деньги нам выдали мизерные, поскольку мы питались (очень прилично) на борту. Ходить можно было только группами… Так что толком Хельсинки я и не видел.
По-свойски чувствовали себя в Хельсинки только девчата из эстонского ансамбля «Лайне». С финнами у них много общего — язык, темперамент (точнее, отсутствие его)… Симпатичные, смешливые эстонки оказались очаровательными, и я быстро подружился с ними. Даже выучил на их языке песню Г. Подэльского из репертуара ансамбля. Подражая эстонскому, передразнивая их мягкий выговор, я, естественно, не понимал того, что говорю. Девчата краснели и хихикали, слушая меня, — оказывается, не зная языка, я невольно произносил такие сочетания, такие слова, которые у сдержанных эстонцев говорить не принято.
С оркестром Тофика Ахмедова мы выступали много, по нескольку раз в день, и на разных площадках — на улицах, в залах… Почему-то на финской земле мне пелось как никогда. Правда, как только я в автобусе пытался пробовать голос, братья Сазоновы, чечеточники, с которыми я подружился, говорили мне: «Хватит глотку драть!» По понятной причине они ценили в человеке только ноги. Зато зауважали меня, когда я получил медаль.
Общий концерт советской делегации прошел в большом зале, завершив нашу обширную культурную программу. На теплоходе тогдашний первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. П. Павлов вручил медали участникам, наиболее отличившимся во время фестиваля. Среди них был и я. Свой успех я не отделял от Тофика Ахмедова, человека сердечного, добродушного, ироничного. Он был известен своими изречениями. Например, говорил: «Кто одел не мое пальто?» Или: «Несмотря на то что Соня Асланова пришла на репетицию, мы будем репетировать ее вещь». Тофик разговаривал и по-азербайджански и по-русски, и на обоих языках говорил смешно. Иногда он употреблял слова, не зная их точного значения, поэтому получалось что-то вроде этого: «Вы играли превосходно, потрясающе, ну просто посредственно». Почему-то он считал, что посредственно — это высшая степень похвалы. Но музыкант был превосходный — это без всякого смеха.
А далекое лето 1962 года запомнилось таким: широкий разворот белого лайнера, пенный след за кормой, крики чаек… И пустеющая пристань, где осталась моя совсем некомсомольская юность, в которую я могу возвратиться только в памяти…
Приехав в Москву, я неожиданно для себя увидел в журнале «Огонек» свою фотографию. Осенью нас с оркестром Тофика Ахмедова пригласили на Центральное телевидение. После передачи меня уже начали узнавать, спрашивали: «Это вы пели по телевидению?» Это было первое признание, но о настоящей известности тогда не могло быть и речи. Все случилось на следующий год. После Хельсинки я вернулся в Баку, где стал работать стажером в Азербайджанском театре оперы и балета, готовил и исполнял партии текущего репертуара, которые мне поручали. Забегая на несколько лет вперед, скажу, что однажды во время отпуска я решил подготовить с Рауфом Атакишиевым партию Бориса Годунова, которая у меня была уже на слуху. И три летних месяца мы шлифовали эту партию, но она так и осталась подготовленной, но не спетой — у меня не хватило духу выйти в ней на сцену. Я решил, что это было бы слишком смело.
Переломной датой в моей биографии стало 26 марта 1963 года. В Москве проходила Декада культуры и искусства Азербайджана. В столицу съехались лучшие художественные коллективы республики, признанные мастера и начинающая молодежь. Концерты, в которых я участвовал, проходили в Кремлевском Дворце съездов (теперь он называется Государственным Кремлевским дворцом). Первые концерты оставили ощущение неуюта: огромный зал дворца давит, делает тебя меньше и одновременно как бы увеличивает твой голос. Ты сам по себе, а голос сам по себе. Тогдашнего своего волнения я не помню, видимо, у меня не было особого страха перед выступлением. Я был слишком молод, меня еще не знали. Страх перед выступлением пришел позже. Это теперь, несмотря на то, что имею уже большой опыт, я волнуюсь как сумасшедший. Когда приходит известность, появляется имя, тогда появляется и ответственность — ты не имеешь права петь хуже, чем спел вчера. А тогда этого чувства у меня еще не было.
На всех концертах меня принимали тепло. Я пел куплеты Мефистофеля из «Фауста» Гуно, арию Гасан-хана из нашей национальной оперы «Кёр-оглы» У. Гаджибекова, песню «Хотят ли русские войны»… Были аплодисменты, которые в огромном зале КДС напоминали отдаленный шум прибоя. Но своей артистической интуицией я не чувствовал какого-то особого успеха. Что-то произошло с залом, когда я вышел на сцену в последнем концерте, который транслировало телевидение. Я спел «Бухенвальдский набат», а затем каватину Фигаро. После каватины, исполненной на итальянском языке, слушатели начали скандировать и кричать «браво». В ложе сидела министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева, рядом с ней Иван Семенович Козловский. Они тоже непрерывно аплодировали.
Я кивнул дирижеру Ниязи, и мы повторили каватину уже на русском языке. Потом в газете «Правда» профессор Р. Захаров написал в рецензии на этот концерт, что я спел по-русски еще лучше, чем по-итальянски. Думаю, что просто каватина всем была понятней на родном языке, хотя на языке оригинала петь удобней. Дядя Джамал, который слушал меня из правительственной ложи, потом рассказал, что Иван Семенович Козловский, который всегда бережно относился к своему голосу, был недоволен: «Этот парень совсем себя не бережет, если такую трудную арию повторяет на бис. Что же он будет делать дальше?» Зато Екатерина Алексеевна не скрывала своих радостных чувств и восклицала:
— Наконец-то у нас появился настоящий баритон. Баритон!
Понять её было можно. Как заботливая хозяйка в своем культурном «доме» она рассуждала так: с тенорами и басами у нас все в порядке, а вот со средним мужским регистром…
Пресса очень активно откликнулась на мой успех — восторженные оценки, анализ исполнения… Критических замечаний не припомню. Это и радовало, но и настораживало — неужели меня так высоко вознесли, что и камешком не добросишь?
Из тех отзывов приведу один, дорогой для меня, — билетеров Кремлевского дворца, самых искушенных, самых объективных и самых бескорыстных критиков. На концертной программке они мне написали: «Мы, билетеры, — невольные свидетели восторгов и разочарований зрителей. Радуемся Вашему успеху в таком замечательном зале. Надеемся еще услышать Вас и Вашего Фигаро на нашей сцене. Большому кораблю — большое плавание».
Художественным руководителем концертов декады был наш известнейший композитор Тофик Кулиев. Я пришел к нему на следующий день после концерта, чтобы извиниться за то, что устал, что уже не смогу выступить как надо. В ответ услышал: «Ты вечно собой недоволен. А между прочим, вот человек, который пришел специально поговорить с тобой». — И Тофик Кулиев показал на представительного вида мужчину, с которым перед тем разговаривал. Этот солидный товарищ непререкаемым тоном заявил:
— На завтра назначено ваше прослушивание в Большом театре.
Ничего не понимая, я спросил:
— Простите, а зачем?
— Как зачем?.. Здесь находится директор Большого театра, сама министр культуры, другие ответственные товарищи. И мы решили…
— Не хочу я в Большой! Поймите меня правильно. Я не дорос до такой сцены.
— А мы вас не солистом, а стажером…
Мне не понравился безапелляционный тон разговора.
— Я не хочу ни солистом, ни стажером. Я бакинец, я там живу, учусь и работаю.
Вежливо, но настойчиво я отговаривался. Не мог же я сказать, что Большой театр — пучина, что я не буду там первым. Я понимал, что если приду туда, то ко мне будут относиться как к мальчику из Баку, который подает надежды. Коллеги начнут есть поедом, то есть будут интриги, а старики примутся советовать, что петь и как петь. А потом — в главном театре страны сразу придется входить в советский репертуар, который я, воспитанный на оперной классике, терпеть не могу.
Дома досталось от дяди.
— Ты что натворил? Тебя куда зовут? Тебя в Большой театр зовут!
Я пытался защищаться:
— А как быть с республикой?
— Я уже договорился с первым секретарем. Товарищ Ахундов разрешил. Сказал — пускай едет.
Я обиделся.
— Вот так легко меня из Баку отпускаете? А меня вы спросили?
Дядя вспыхнул:
— Что ты тут о себе понимаешь?! Молод еще! Люди тебе добра желают…
Дома досталось от дяди.
— Ты что натворил? Тебя куда зовут? Тебя в Большой театр зовут!
Я пытался защищаться:
— А как быть с республикой?
— Я уже договорился с первым секретарем. Товарищ Ахундов разрешил. Сказал — пускай едет.
Я обиделся.
— Вот так легко меня из Баку отпускаете? А меня вы спросили?
Дядя вспыхнул:
— Что ты тут о себе понимаешь?! Молод еще! Люди тебе добра желают…
Но я тоже из породы Магомаевых.
— Вы меня, дядя Джамал, насильно не заставите. В Большой театр идут тогда, когда за спиной багаж и когда ты уже состоялся как личность.
Мы остались каждый при своем. Я подумал: если бы мне сказали, что я никогда не буду петь в Большом театре, то я назло — и себе, и всем — ответил бы, что буду петь в Большом.
Немного позже, после стажировки в Италии, мне предложили дебют в Большом театре — на этот раз спеть в «Севильском цирюльнике» на сцене Кремлевского Дворца съездов. Но без единой репетиции! Я вежливо отказался… Большой теперь был для меня закрыт…
После заключительного концерта в Большом театре и по случаю удачного завершения Декады мастеров искусств Азербайджана в Москве был устроен прием, который своим присутствием почтил Никита Сергеевич Хрущев. Просторная правительственная комната-гостиная наипервейшего нашего театра. Толкучка с фужерами и тарелками в руках — фуршет. Дядя Джамал среди почетных гостей как лицо официальное — постпред Азербайджана.
Подобные мероприятия всегда проходили в рамках протокола. Входили в зал по рангу: сначала члены Политбюро, потом правительство, следом работники Министерства культуры… Когда вошли мы, артисты, все уже были в сборе. Наша делегация была большая, и отведенного нам места не хватило. По своей природной стеснительности и несуетности я вошел последним, уступая всем дорогу. В шеренге артистов для меня места не оказалось, и я был вынужден «занять территорию» большого начальства. Осторожно протиснулся, загородив при этом кого-то спиной. Сзади вдруг слышу:
— Молодой человек, Москву покорили и уже здороваться не хотите?
Оглядываюсь — Анастас Иванович Микоян! От смущения я тогда забыл назвать его по имени-отчеству:
— Извините, ради Бога…
Все вращалось вокруг Хрущева: что бы ни делалось и ни говорилось, все старались угодить хозяину. Казалось, что собрались здесь не в знак дружбы двух великих народов, а исключительно ради Хрущева. Ему то и дело подливали. Он раззадорился и перешел на воспоминания из военных лет. Никита Сергеевич любил козырнуть познаниями в разных сферах жизни. Хоть и дилетант, он умел подметить своим практическим умом ту или иную особенность, присущую предмету размышления.
Азербайджанское музыкальное творчество держится на мугаме. А мугам — это такая экзотическая музыка, которая неискушенному слушателю может показаться рыданием. Все эти наши «зэнгюла» — трели с фальцетом, горловые и грудные рулады, перекаты — и вправду производят впечатление плача.
И вот Никита Сергеевич стал рассказывать о том, как во время войны он встретил солдата-азербайджанца, который по вечерам, когда на передовой было спокойно, заводил свою песню плач. «Слушай, что ты все время плачешь? — спрашивал я его. — Да нет, товарищ командующий, — отвечал боец, — я не плачу, а песню пою». Тут Никита Сергеевич зашелся смехом и, сотрясая воздух коронным жестом — рукой со сжатым кулаком, — заключил свой рассказ:
— Сегодня на концерте я понял, товарищи, что азербайджанцы действительно поют, а не просто плачут… Вот таков и будет мой тост во славу национального искусства. — И хлоп очередную стопку.
Потом Рашида Бейбутова попросили спеть что-нибудь, хотя все знали, что будет любимая песня Нины Петровны Хрущевой — «Рушник» Майбороды. Бейбутов спел, как всегда, очень задушевно. Хлопали долго. Потом Хрущев стал указывать пальцем в нашу сторону:
— А теперь пусть споет наш комсомол.
Я машинально оглянулся по сторонам, потому что никогда комсомольцем не был. (Хотя на фестиваль в Хельсинки меня послали как комсомольца. Тогда вообще нас всех посылали как комсомольцев.) Но дело даже не в этом — терпеть не могу все эти застольные песнопения без аккомпанемента. А куда было деваться? Микоян, уже как бы на правах нашего короткого знакомства, подзадорил:
— Спой итальянскую песню. Ты лучше всех такие песни поешь. Я слышал.
Я вежливо объяснил, что итальянские песни надо петь под аккомпанемент, а поблизости нет рояля. Решил сделать ход конем — чтобы пел не я один, а все вместе, хором. И запел «Подмосковные вечера». Хрущев буквально вытолкнул ко мне Фурцеву:
— Иди, Катя, подпой комсомольцу.
Она, по-моему, до этого никогда в жизни на публике не пела. Подошла ко мне и начала что-то выводить: всех слов она не знала, но как откажешь самому Хрущеву? В общем, спели мы с Екатериной Алексеевной на пару, а все подпевали. Потом опять начались разговоры, шутки, перекрестные тосты…
Хрущев вовсе не показался мне простаком: он был содержательнее и мудрее досужих баек о нем. По крайней мере, в этот вечер. Я заметил, что в его веселье была напряженность: он был чем-то озабочен. Может, устал? Все-таки возраст. Или своим политическим нюхом предчувствовал скорый переворот? Пил много, а пьяным не выглядел. (Недавно я узнал из интервью его сына — то ли в газете, то ли по телевидению, не помню точно, — что на самом деле Никита Сергеевич только делал вид, что пьет много. У него была особая рюмка, сделанная так, что даже если в нее наливали несколько капель, она казалась полной.)
Исчез он неожиданно. Шумел, шутил, размахивал руками — и нет его. Помощник Хрущева извинился:
— У Никиты Сергеевича неотложные дела, а вы можете продолжать, товарищи.
Больше Хрущева я так близко не видел. Зато с Екатериной Алексеевной Фурцевой мне довелось общаться много. Я узнал ее достаточно хорошо, поэтому могу сказать, что была она человеком незаурядным и на своем месте. Она любила свое дело, любила артистов. Многим она помогла стать тем, кем они стали. Но почему-то сейчас считается чуть ли не за доблесть бросать одни лишь упреки в ее адрес. Мне представляется это недостойным. Да, она была частью той системы, но, в отличие от многих, работала в ней со знанием порученного ей дела. Сейчас всем уже стало ясно, что лучшего министра культуры после Екатерины Алексеевны Фурцевой у нас не было. И будет ли?
После моего выступления на декаде, имевшего такой резонанс, мне предложили спеть сольный концерт в Концертном зале имени Чайковского. Ничего подобного в моей жизни еще не было. Нет чтобы дать молодому певцу «обкатать» программу, потренироваться в более скромных залах… А тут сразу в зале имени Чайковского, в одном из ведущих концертных залов страны!.. С предложением спеть ко мне обратилась Диза Арамовна Картышева, музыкальный редактор Московской филармонии.
Сценический опыт у меня был, но чтобы петь сольный концерт?.. Я все же согласился… Как это не смогу? Смогу! Отступать теперь было некуда. Поехал в Баку, рассказал все своей Сусанне Аркадиевне. Она пришла в замешательство:
— Но ты никогда не пел сольных концертов. И сразу Москва!..
— Ничего, — сказал я задиристо, а внутри озноб. — Чем больше ответственности, тем лучше.
— Давай хотя бы по хронометражу выстроим программу.
Построили ее по времени и по содержанию — от эпохи к эпохе. Начали работать. И сразу я почувствовал, что после шести произведений начинаю уставать: требовалось дать голосу отдых. (Так было тогда, так и до сих пор — у меня, видимо, так устроены связки. После пяти-шести произведений мне нужна пауза, после нее, отдохнув минут де-сять-пятнадцать, могу опять выходить и теперь, окончательно распевшись в начале концерта, могу уже петь его до конца. Домашнее распевание перед выступлением для моего голоса недостаточно.)
Усталость появлялась, возможно, и потому, что каждое произведение я брал не столько вокальной школой, голосовой механикой, сколько своим существом — от сердца к голосу. Я не ставил звук, то есть не думал об этом, не рассчитывал сил — просто пел. Это уже после Италии я узнал, какой номер и в каком месте программы надо пустить для передышки, чтобы и связки отдохнули, и душа перевела дыхание. В голову пришла мысль: а почему бы в моем концерте не поучаствовать солисту-инструменталисту? Вставным номером. Позвонил Дизе Арамовне:
— Можно в первом отделении после пяти-шести моих номеров выступит скрипач или пианист?
— Нет никакой проблемы…
Если с программой концерта, которая была составлена из классики, казалось, сложностей не будет, то с тем, как выглядеть на сцене, возникли определенные проблемы. Кроме того, у меня, жителя южного города, не было зимнего пальто, а в Москве уже начались холода…
Не могу здесь не вспомнить один разговор с Евгением Максимовичем Примаковым (знакомы мы с ним давно, и у нас теплые отношения). Он рассказал мне, как его первая жена (ныне, к сожалению, покойная), работавшая на студии «Мелодия», пришла однажды домой и говорит: «Приехал мальчик из Азербайджана, худющий такой, так скромно одет, пиджачок как с чужого плеча. А вот запел… Господи, что там у него в горле?»