Проза
Сергей Булыга Я маленькая птичка
Иллюстрация Владимира ОВЧИННИКОВАЯ маленькая птичка. Перья у меня желтые, глазки голубые, а ножки бледно-розовые. У меня есть собственная клетка. Забот у меня почитай никаких — по целым дням прыгаю себе с жердочки на жердочку да чирикаю. Стыдно признаться, но красиво петь я не умею. Зато мой хозяин — генерал. Он меня очень любит и ценит. Бывает, он откроет клетку, сунет в дверцу палец, я сажусь на этот палец, как на жердочку, генерал смеется, вынимает меня из клетки — на пальце, конечно, — подносит к лицу и дает мне пить прямо из собственных губ. Если генерал перед этим курил, то слюна у него горькая, я начинаю чихать, и генерал опять смеется. А если он пил чай или вино, то слюна у него сладкая, я с удовольствием глотаю ее, а потом начинаю чирикать. Тогда генерал начинает носить меня взад-вперед по кабинету и приговаривать: «Вот так-то вот, чижик, вот так-то! Пой, веселись!».
Он называет меня чижиком, хотя я, конечно, никакой не чижик, моя порода поважнее.
Но об этом потом! Так вот, я маленькая слабенькая птичка, и потому обитай я где-нибудь в захолустье, меня бы уже давно сожрала кошка или еще кто-нибудь похуже. А в генеральский дворец кошек не допускают. Правда, однажды, наверное, лет пять назад, я видел здесь кошку. Какой тогда поднялся шум! Но в конце концов кошка была схвачена и выброшена в окно, а вся дворцовая прислуга была, говорят, арестована, их долго и с пристрастием допрашивали, но поскольку так и не удалось узнать, по чьей именно нерадивости это мерзкое животное смогло пробраться сюда, их всех тогда уволили и заменили другими. Что дальше было с уволенными, я не знаю.
А когда здесь появилась собака, охрана действовала быстро и четко. Собаку сразу прикончил дежурный офицер — с первого выстрела и прямо в голову. Зрелище было ужасное. Я тогда очень сильно испугался, четыре дня молчал, и дежурного офицера уволили. А может, с ним обошлись и построже — не знаю. Но зато я точно знаю — и помню, очень хорошо я это помню! — что тогда-то я впервые и услышал: «Чтоб ты сдох, красноногий!». Это он, дежурный, мне тогда сказал. Как будто это я во всем виноват, как будто я просил, чтобы он стрелял в собаку. Собака, конечно, была очень страшного вида, таких — я знаю, генерал рассказывал, — обычно натравливают на пойманных дезертиров, но птицами эти чудовища, конечно, не питаются, тем более такими маленькими и тщедушными, как я.
Тем не менее вначале была застрелена собака, затем арестован дежурный офицер, не знаю, как его зовут, точнее звали. А вот хозяина той злополучной собаки они так и не нашли! И снова заменили всю прислугу, а ко мне впервые был приставлен караул. Вот до чего, тогда подумал я, меня любит мой хозяин. И именно тогда же я впервые пожалел о том, что не умею красиво петь, а еще лучше, если бы я мог выражать свои мысли при помощи связной человеческой речи. Тогда бы я сказал генералу…
Нет, тогда бы я еще ничего толком не сказал, я тогда был еще слишком глуп. Но, честно признаюсь, лучше бы я и по сей день оставался таким же глупым, как тогда. Глупость — великий дар! Так, кстати, думает и генерал. «Да, чижик, черт возьми, хорошо быть дураком!» — порой говорит он мне. А после отнесет меня к клетке, резко стряхнет с пальца в дверцу, потом закроет дверцу на секретный замочек, спрячет ключик в пистолетную кобуру, сядет к окну и курит сигару.
Сигары он курит дрянные, дешевые. Это, говорят, у него такая привычка, он, говорят, вырос в бедной семье и до сих пор этим гордится. Повар, который пытался его отравить, уверял, что генерал сумасшедший, я слышал это собственными ушами, но так это на самом деле или нет, не мне судить. Повара присудили к повешению, доктор после говорил, что у генерала лошадиное здоровье, потому что он съел чудовищную дозу яда и даже не икнул. Доктор очень этому удивлялся, а потом вдруг исчез. А еще доктор говорил…
Но это было так давно, что я не помню тех странных и непонятных слов доктора, да и самого доктора я уже почти не помню. Почти не помню я и повара, потому что все это было очень давно, лет, может, двадцать или даже тридцать назад, я тогда был молод и глуп.
Я глуп и сейчас. Но по-другому глуп, хотя от этой разницы, честно признаться, не легче.
Но я отвлекаюсь! Итак, я маленькая, глупая, тщедушная, щепетильная птичка, и потому живи я где-нибудь вне генеральского дворца, меня бы уже давным-давно сожрала кошка, собака или еще кто-нибудь похуже. Под словом «кто-нибудь» я — не будем вилять — предполагаю человека. Ведь нельзя же быть настолько слепым и глухим, чтобы не замечать того, что хуже всего ко мне относятся не птицы и даже не звери, а именно люди, и особенно люди военные. Военные, те меня просто люто ненавидят!
Но к генералу это, конечно, не относится, генерал меня очень любит, можно даже сказать: он души во мне не чает. Я ем кашу с генеральского стола, пью прямо из генеральских губ, живу в его, генеральском, кабинете, и он же, генерал, меня лично охраняет.
А раньше, когда я жил в Главном государственном зале, прямо под личным генеральским штандартом, то при мне, как я уже говорил, денно и нощно стоял караул — четверо грозных гвардейцев с начищенными до блеска карабинами. Тогда, кстати, и клетка у меня была другая — золотая. Но после того как полковник Варакса ударил по ней саблей, разрубил непрочные золотые прутья и едва не зацепил меня самого, генерал приказал пересадить меня в стальную клетку. Стальная, конечно, не такая красивая, зато надежная. Но, как вы и без меня прекрасно знаете, на этом свете все весьма и весьма относительно. Так, например, и полковник Варакса тоже долгое время считался самым надежным офицером в армии, генерал ему очень доверял, а вот как оно обернулось! Когда полковника схватили и начали бить, он и не думал защищаться, а только злобно смотрел на меня и приговаривал: «Чтоб ты сдох, красноногий, чтоб ты сдох!». Но, во-первых, ноги у меня не красные, а бледно-розовые, это цвет мечты и нежности, а красный цвет — это цвет крови и насилия. Именно такого цвета и было лицо полковника Вараксы, когда его поволокли прочь из Главного государственного зала, он, полковник, был тогда весь в крови — и лицо, и мундир, — но всё продолжал злобно выкрикивать: «Чтоб ты сдох, красноногий, чтоб ты сдох!». Вот до чего, оказывается, ненавидел меня полковник Варакса, которому я ровным счетом ничего не сделал.
И не только ему, но и всем другим людям — как военным, так и штатским — я никогда ничего плохого не делал. Да и как я мог сделать? Кому, скажите на милость, я мешал или вредил? Я ведь по целым дням беспечно прыгал с жердочки на жердочку, чирикал свои незамысловатые, прямо скажем, дурацкие песенки — вот и все. Какой кому от этого может быть вред? Или я их объедаю, обпиваю? Так ведь нет — я кормлюсь одними объедками с генеральского стола и пью только его слюну, которую если бы не пил, генерал выплевывал бы на пол, и оттого была бы лишняя работа горничной.
Хотя какая горничная? Ее давно здесь и в помине нет. После того как горничная исчезла, у нас в кабинете прибирал сержант Небарашка — это был очень преданный генералу человек, они с ним из одной деревни. Он, этот Небарашка, и ко мне неплохо относился. Правда, подходить к моей клетке генерал ему в первый же день строго-настрого запретил. Сколько я себя помню, генерал всегда лично чистит мою клетку. В любые, даже самые трудные для Государства часы генерал находит для этого время. И делает он это очень тщательно. Так ведь это я, ничтожная птичка, чего, казалось бы, обо мне заботиться? А сержант Небарашка, тот ведь и за генералом вскоре стал не очень-то тщательно ухаживать. Так, например, уже на третий месяц службы он посчитал ненужным подметать под диваном, а прочий сор не выносил, как то было положено, за дверь, а выбрасывал прямо в окно. Вот каким он стал ленивым и нерадивым!
А потом Небарашка исчез. И после него в наш в кабинет уже никто не заходит — генерал запретил.
Да, кстати, совсем забыл сказать! После того как лейтенант Задроба, сменяя караул, вырвал у одного из солдат карабин и попытался прямо через прутья клетки проткнуть меня штыком, генерал распорядился, чтобы меня немедленно перевели из Главного государственного зала («Слишком много там дерьма, мой милый чижик!») прямо к нему в кабинет. Здесь, в кабинете, я с тех пор и живу. И генерал здесь живет и работает. После сержанта Небарашки ни одна живая душа не имеет права сюда заходить. Генерал их всех терпеть не может. По утрам, покидая меня, он недовольно ворчит. Но зато вечером, вы бы только видели, с какой радостью он возвращается ко мне, кормит, поит меня, носит по кабинету и иногда даже подносит к окну, конечно, делает это с величайшей осторожностью. Однако беспокоится он не о себе, а обо мне. «С этими скотами, чижик, нужно всегда быть начеку!» — объясняет он мне. И целует. Он ведь с каждым годом, с каждым днем любит меня все крепче и крепче. Он вообще единственный из всех, кто любит меня. Остальные, как я уже неоднократно упоминал, меня просто ненавидят!
Вот, правда, еще сержант Небарашка неплохо ко мне относился, но потом, улучив, по его мнению, удобный момент, быстро подскочил к клетке, попытался разогнуть прутья — и разогнул! — потянулся ко мне и кричал, что задушит меня, красноногого, а генерал стрелял в него, сержанта Небарашку, своего земляка, и он, сержант, был уже мертв, когда схватил меня и крепко сжал в кулаке, а генерал стрелял в него, стрелял, стрелял, Небарашка был мертв, пальцы его скрючились и так крепко сдавили меня, что мне стало просто нечем дышать, у меня помутилось в глазах, я ослеп от боли и подумал: «Сейчас умру»…
А потом, когда я очнулся и понемногу пришел в себя, то увидел, что генерал держит меня на ладони, ладонь сильно дрожит и генерал дрожит, и вообще, в тот раз он был необыкновенно бледен. Я испугался за него, подпрыгнул, зачирикал — и генерал сразу же повеселел, порозовел и с явным облегчением сказал: «Врешь, не возьмешь, дерьмо они, друг мой, им нас не одолеть!». Так он впервые назвал меня другом. А убитого сержанта Небарашку, которому он раньше слишком много, как оказалось, доверял, генерал лично выволок за порог и передал охране.
Две недели после этого я очень плохо спал, то и дело просыпался посреди ночи и все прислушивался, не крадется ли ко мне покойный сержант. Но слышал я всегда одно и то же — размеренный храп генерала. Он, в отличие от меня, спал спокойно и ни о чем не беспокоился.
И вообще, за многие годы нашей с ним дружбы я могу вспомнить только один случай, когда генерал до того разволновался, что лишился сна. Это случилось после исчезновения горничной. Горничная, кстати, как и Небарашка, довольно-таки неплохо относилась ко мне. Но, в отличие от подлого сержанта, она и на прощание не попыталась меня задушить. И красноногой тварью она меня не обзывала. Она мне говорила: «Пташка». Но так она говорила только в последний день, а до того никак ко мне не обращалась. Наверное, делала вид, будто совсем не замечает меня. Однако это не так! Она всегда очень нервничала, когда видела, как ласков со мной генерал. А с нею он был строг. Нет, не буду возводить на генерала напраслину, он никогда не то что не бил ее, но даже голос на нее не повышал. Зато уж как-то само собой получалось, что она была с ним робка и послушна. Генерала это порой очень раздражало, и тогда он говорил: «Ну что ты как рыба?! Ну скажи, что я подонок! Ну дай мне в морду! Дай, говорю!». Однако это было единственное из его желаний, которое она никогда не выполняла. Теперь, по прошествии многих лет, я думаю, что генерал ее любил. Почти как меня. А может, даже больше.
Нет, все-таки меня он любил больше. Потому что даже ей он не разрешал приближаться к моей клетке. Да она этого совсем и не желала. Как будто! А на самом деле она все время на меня поглядывала, но делала это так, чтобы ни я, ни генерал этого не замечали. Генерал и не замечал. А я замечал, но молчал и терпеливо ждал, чем же все это кончится. А вот беспокойства по этому поводу я почему-то совсем не испытывал.
И вот однажды я таки дождался. Это было ранним утром, на рассвете, генерал еще спал, а горничная, поспешно набросив халат, крадучись подошла к моей клетке… и вот тогда-то она впервые и назвала меня пташкой. Она тогда еще много чего говорила, но я до того разволновался, что теперь совершенно не помню, о чем именно она мне говорила, одно помню — и очень хорошо! — голос у нее был тихий, ласковый. Потом она открыла клетку… Да-да, вот именно, она открыла мою клетку тем самым ключиком, который генерал неизменно хранил в пистолетной кобуре, и никогда никому не позволял не то что дотрагиваться до него, даже пристально рассматривать. А эта рыба… Извините, а эта пришлая горничная, пусть даже и весьма привлекательная на вид, взяла без спросу этот самый ключик, открыла дверцу…
Я, конечно, мог зачирикать, зацвыркать, заверещать во все горло, генерал тотчас проснулся бы, увидел, что здесь творится, и уж тогда бы горничной…
Но я молчал! Уж и не знаю, что это такое на меня нашло, но я молчал. А она, эта горничная, просунула в клетку палец — точь-в-точь как это обычно делал генерал — и тихо сказала: «Не бойся, пташка, я хочу тебе добра, не бойся!».
И я сделал вид, что не боюсь! Сел ей на палец, крепко вцепился в него коготками, а она вытащила палец из клетки и поднесла его к своему лицу…
Но поить меня она не стала, а просто долго и очень внимательно рассматривала, а потом улыбнулась и поднесла меня к окну. Окно было раскрыто. Мы остановились совсем близко от окна, я при желании мог заглянуть во двор, на плац… Но я зажмурился и еще сильнее впился в ее палец. Она печально улыбнулась и тихо сказала: «Пташка, пташечка, не бойся, пташка на то и создана, чтобы летать, а в клетках сидят только люди да звери, лети, пташка, не бойся!».
И так, и несколько иначе, она довольно долго меня уговаривала. Но я, конечно, никуда не полетел. И зря вы улыбаетесь, я умею летать, если надо, я легко перелетаю с сейфа на глобус и обратно, я могу и на шкаф залететь. Однако вылетать в окно, туда, где люди, — нет! И я сидел, все крепче и крепче впивался когтями в ее тонкий нежный палец. Наконец она устала меня уговаривать, поднесла меня обратно к клетке, я поспешно вскочил в дверцу, забрался на жердочку, взъерошил перышки, перевел дыхание — и только после этого вновь посмотрел на горничную.
Она была очень печальна. Заметив, что я пристально смотрю на нее, она мне улыбнулась, покачала головой, потом сказала: «Ну что ж, не хочешь улетать, не надо. Тогда улечу я. Ведь птице, пташечка, нужна свобода!». А потом…
А потом, если бы я даже и умел разговаривать на человеческом языке, то все равно не успел бы ей возразить, что птица — это я, а она всего лишь…
Да! Не успел бы я! Она стремительно отвернулась от меня, подошла к окну и прыгнула в него. И исчезла! И было это так страшно, что вы даже представить себе не можете! Я зачирикал, я заверещал что было сил! Генерал мгновенно проснулся, вскочил, увидел открытую дверцу клетки и кинулся ко мне, потом, сообразив, осмотрелся, бросился к окну, глянул вниз…
И замер.
И вот именно после этого случая генерал долго, может быть, до самой зимы, страдал бессонницей. Да и я, честно признаюсь, в то время тоже очень плохо спал.
А может быть, зря я так убивался? Может быть, она и действительно тогда улетела? Ведь до сих пор если генерал и вспоминает о ней, то всегда как о живой. Это хороший знак. Ни о Вараксе, ни о Задробе, ни тем более о Небарашке он так не говорит. Мало того, о нынешнем начальнике Главного штаба генерал вот уже третью неделю подряд говорит как о покойнике, и, полагаю, со дня на день предчувствие генерала сбудется. Так уже не однажды бывало.
Но какое мне дело до начальника Главного штаба? Я никогда его прежде не видел и, скорее всего, никогда не увижу, и поэтому он мне совершенно безразличен. И вообще, обстоятельства нынче сложились столь неблагоприятным образом, что мне сейчас безразличны абсолютно все! Кроме самого меня, конечно. Ну, разве еще только генерал не безразличен. А как, честно скажу, мне хотелось бы, чтобы и до генерала мне не было никакого дела! А ему до меня. Но генерал — это в некоторой степени мой отец, а я для него….
Вздор, скажете? Что ж, и мне тоже очень хотелось бы, чтобы это оказалось вздором. Но, увы и еще раз увы, все именно так, как оно есть, и ничего тут не изменишь. Досадно. Нет, просто ужасно! Кто я такой? Тщедушный, глупый попрыгунчик, которого можно убить щелбаном. Но меня, уж если они когда-нибудь до меня доберутся, не просто убьют, а как было мне не раз говорено, раздерут в клочья, разотрут каблуком, размажут…
Тьфу! Ну и мысли лезут! Надо успокоиться. И попытаться убедить себя в том, что все это самая бесстыдная ложь, наглый навет или — да, именно так! — обыкновеннейшее глупое суеверие. Ведь люди в подавляющем большинстве очень глупы, пугающе тупы, это давно известно, генерал мне часто об этом говорит, да я и сам в этом неоднократно — нет, постоянно! — убеждался еще в те времена, когда бывал среди людей. А за те последние годы, в течение которых я, к великому моему удовольствию, избавлен от их шумного и назойливого общества, не думаю, чтобы они, люди, поумнели. Ведь и действительно, стань они хоть на немного сообразительнее, так разве бы они до сих пор терпели бы…
Ха-ха! Генерал частенько об этом говорит, смеется над ними и приговаривает: «Да я бы на их месте живо с этим справился! А начинал бы так…».
Но — молчу! Ибо он это говорил не для посторонних ушей. А моих ушей он не боится, потому что, во-первых, я в некотором роде его верный союзник, а во-вторых, хоть у меня и есть уши, но нет языка, умеющего изъясняться по-человечески, и, значит, я не проболтаюсь. А грамоте я не обучен, так что и здесь нет никакой от меня опасности, и вот и получается, что я нем как могила.
Могила! Опять это страшное слово! Залетный тоже болтал о могиле. «Ты, — он сказал, — родился на могиле, красноногий, вот почему твои ноги такие красные — они в крови». И вообще, он много лишнего болтал, слишком много. И все невпопад. Вот даже про могилу. Это ложь. Я родился совсем не на могиле, меня генерал носил у себя за пазухой, и там же, у него за пазухой, я и родился, то есть вылупился, и первые три дня я там безвылазно и просидел, ждал, пока будет готова клетка. Я всего этого, конечно, не помню, это генерал мне так рассказывал. И нечего болтать о какой-то могиле. Я так и сказал залетному. А залетный замахал крыльями, нахохлился — и снова повторил, что на могиле. Там, на могиле, он сказал, яйцо, из которого я после вылупился, пролежало целый год, и дождь на него лил, и снег на него сыпался, и жарило его, и парило, и всякое другое яйцо от всего этого обязательно бы протухло, а мое — нет, потому что в могиле был похоронен какой-то колдун, да и мой хозяин, генерал, он тоже колдун, потому что как тогда иначе объяснить то, что из змеиного яйца вдруг вылупилась птица?!