Между двумя фильмами Кошеверовой в 1965 году Фаина Георгиевна снялась в фильме Л. Квинихидзе «Первый посетитель», где сыграла старую барыню.
Довелось Фаине Георгиевне проявить себя и в мультипликации. Вернее, не совсем в мультипликации, а в озвучивании роли фрекен Бок в мультфильме «Карлсон вернулся».
Режиссеру Борису Степанцеву очень хотелось, чтобы домоправительница-«домомучительница» непременно говорила бы голосом Фаины Георгиевны. Он даже настоял на том, чтобы художник Юрий Бутырин придал домоправительнице общие с Раневской черты.
Для знаменитой актрисы озвучивание мультипликационного персонажа было внове — раньше ей ничего подобного делать не приходилось, однако предложение она приняла, и был назначен день ее приезда в студию для записи.
Режиссер знал, насколько Фаина Георгиевна любит вникать в детали, был наслышан о ее доскональном знании самых сокровенных тайн актерского мастерства и решил не ударить в грязь лицом. Готовясь к «высочайшему визиту», он прочел несколько книг, посвященных актерскому мастерству Станиславского, Немировича-Данченко, Мейерхольда…
Знакомясь со знаменитой актрисой, Борис Степанцев с ходу выдал ей свою, еще никому не известную теорию работы с актером, родившуюся в его голове после прочтения вышеупомянутых книг. «Ну вот что, — дождавшись паузы, сказала Фаина Георгиевна, — мне карманный Немирович-Данченко не нужен! Идите вот туда, — актриса указала пальцем на звукооператорскую рубку, — и смотрите на нас из этого аквариума. А мы с Василием Борисовичем (актер В.Б. Ливанов, озвучивающий Карлсона. — А.Ш.) начнем работать».
С кинематографом Фаина Георгиевна рассталась легко, без сожаления. Она писала: «Я потому перестала сниматься в кино, что там тебе вместо партнера подсовывают киноаппарат. И начинается — взгляд выше, взгляд ниже, левее, подворуйте. Особенно мне нравится «подворуйте». Сперва я просто ушам не поверила, когда услышала. Потом мне объяснили — значит, делай вид, что смотришь на партнера, а на самом деле смотри в другое место. Изумительно! Представляю себе, если бы Станиславскому сказали: «Подворуйте, Константин Сергеевич!» Или Качалову… Хотя нет… Качалов был прост и послушен. Он был чудо. Я обожала его. Он, наверное, сделал бы, как его попросили… Но я не могу «подворовывать». Даже в голод я не могла ничего украсть: не у другого, — помилуй бог! — а просто оставленного, брошенного не могла взять чужого. Ни книги, ни хлеба… И взгляд тоже не могу украсть… Мне нянька в детстве говорила: чужое брать нельзя, ручки отсохнут. Я всегда боялась, что у меня отсохнут ручки. Я не буду «подворовывать»…»
Раневская никогда более не жалела о том, что ее не снимают в кино. Напротив — театральных ролей, которых ей всегда недоставало, Фаина Георгиевна ждала как манны небесной. В душе она была и осталась театральной актрисой. А кино — это так, мимолетное искушение, не более того.
Глава тринадцатая Былое и думы
В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись назад, мы спрашиваем себя — удалось ли нам достичь того, чего мы желали? Сбылись ли наши мечты? И если да — то счастливы ли мы?
Ответы на подобные вопросы порой находятся мучительно больно. Что есть счастье? Как его измерить? Чем?
Фаина Георгиевна перечитывала строки из дневника Анны Андреевны Ахматовой… «Теперь, когда все позади — даже старость и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то, почти мучительно, проясняется: люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни.
И сколько горьких и даже страшных чувств…»
Актриса написала бы все то же самое. Там, в конце, у последней черты, и гении и обычные люди чувствуют одинаково. Уходит прочь страх перед неизбежным и наступает просветление. Страшным бывает лишь осознание того, что ничего изменить уже нельзя. Поезд ушел…
Раневская часто, чуть ли не ежедневно вспоминала Ахматову. Без нее было скучно и пусто. Она украшала собой время.
Очень сильно, до бешенства, раздражали Фаину Георгиевну те, кто дерзал писать воспоминания об Анне Андреевне. Подобных особ она называла не иначе как «сволочные вспоминательницы» и утверждала, что им, стервам, охота рассказать о себе. «Лучше бы читали ее! — восклицала Раневская. — А ведь не знают, не читают».
Она и пушкинистов не любила за то же самое, за вмешательство в святая святых — в жизнь Поэта! Пушкина, который помог актрисе осмыслить ее жизнь, она боготворила, любила неистово. К старости он остался одним из тех собеседников великой актрисы, которые оставались с ней до конца жизни.
Однажды Ахматова сказала Раневской: «Моя жизнь — это не Шекспир, не Софокл. Я родила сына для каторги». У Фаины Георгиевны не было детей, но она прекрасно поняла подругу. В ее собственной жизни тоже ведь преобладали тяжкие испытания…
Долгая жизнь — нелегкое испытание. Тяжело смотреть на то, как постепенно тебя покидают друзья. Они уходят, оставляя после себя воспоминания. «Воспоминания — это богатства старости», — говорила Раневская.
Коварная игрунья, судьба исполнила главное желание юной Фаины Фельдман. Она дала ей то, чего девушка жаждала больше всего — сцену. Фаина стала актрисой, блестящей актрисой, знаменитой актрисой, великой актрисой, но… во всем остальном счастья ей не досталось. Видно, там, где решаются судьбы, сочли, что и этого достаточно.
Или же сама актриса настолько отдавала себя сцене, что ни на что большее сил уже не оставалось, да и времени тоже?
Она часто говорила об одиночестве. Терпеливо несла свой крест и даже бравировала им.
«Одиночество — это когда в доме есть телефон, а звонит будильник».
«Одиночество как состояние — не поддается лечению».
«Спутник славы — одиночество».
«Стареть скучно, но это единственный способ жить долго», — утверждала Раневская. Жизнь же, по ее мнению, была всего лишь небольшой прогулкой перед вечным сном. Порой эта самая жизнь была настолько противна актрисе, что она просила написать на ее памятнике: «Умерла от отвращения».
«Я — выкидыш Станиславского», — признавалась Фаина Георгиевна. Подобно своему кумиру, она не признавала слова «играть», утверждая, что сцене нужно жить.
И что же она видела в своем любимом театре? Небывалый по мощности бардак, в котором ей на старости лет даже стыдно было. С возрастом она старалась избегать общества своих коллег, которые были ей противны прежде всего своим цинизмом. Лишь необходимость совместной работы заставляла ее терпеть их общество хотя бы на работе, в театре.
«В старости главное — чувство достоинства, а его меня лишили», — сокрушалась она.
Для Раневской как для человека, в глубине души своей оставшимся ребенком, старость была особенно тяжела и трагична.
После смерти Фаины Георгиевны ее давняя подруга, выдающаяся грузинская актриса Верико Анджапаридзе, напишет ей письмо:
«Дорогая моя, любимый друг, Фаина!
Вы единственная, кому я писала письма, была еще Маричка — моя сестра, но ее уже давно нет, сегодня нет в живых и вас, но я все-таки пишу вам — это потребность моей души. Думая о вас, прежде всего вижу ваши глаза — огромные, нежные, но строгие и сильные — я всегда дочитывала в них то, что не договаривалось в словах. Они исчерпывали чувства — как на портретах великих мастеров. На вашем резко вылепленном лице глаза ваши всегда улыбались, и улыбка была мягкая, добрая, даже когда вы иронизировали, и как хорошо, что у вас есть чувство юмора — это не просто хорошо, это очень хорошо — ибо кое-что трагическое вы переводите в состояние, которое вам нетрудно побороть, и этому помогает чувство юмора, одно из самых замечательных качеств вашего характера.
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы…
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико Анджапаридзе».
Те немногие, кого она дарила своей дружбой, боготворили ее. Готовность прийти на помощь ближнему, отдать последнее, окружить, окутать заботой — таков был «дружеский стиль» Фаины Георгиевны, ее метод.
К ней тянулась молодежь. С ней было интересно. Она не только наблюдала жизнь, но в то же время делала самые неожиданные выводы и оглашала их.
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы…
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико Анджапаридзе».
Те немногие, кого она дарила своей дружбой, боготворили ее. Готовность прийти на помощь ближнему, отдать последнее, окружить, окутать заботой — таков был «дружеский стиль» Фаины Георгиевны, ее метод.
К ней тянулась молодежь. С ней было интересно. Она не только наблюдала жизнь, но в то же время делала самые неожиданные выводы и оглашала их.
Среди молодых актеров Театра имени Моссовета Фаина Георгиевна выделяла Марину Неелову, с которой дружила в последние годы своей жизни. В дневнике своем она писала о Нееловой, называла ее большой актрисой, восхищалась ее талантом, умилялась сочетанию в ней инфантильного с трагическим и сострадала ее беззащитности. Огорчалась тому, что не может чем-нибудь помочь Марине, которая, по мнению Фаины Георгиевны, нуждалась в учителе.
Неелова вспоминала: «Цветы в почти пустой квартире. Пустой холодильник… «Мне все равно ничего нельзя», — говорит Раневская. Единственные продукты, имеющиеся в квартире, — пакеты с пшеном на подоконнике для птиц и птичек. Впрочем, квартира очень даже не пустая: книги, книги, книги, многие на французском языке («мой Мальчик знает всю французскую поэзию»), «Новый мир», газеты, очки. И на всех обрывках листов, на коробках — записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли. Кое-где споры, замечания. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина — от него исходит смрад… Приезжаю от нее домой, звонок: «Как вы доехали? Я беспокоилась». Я не успеваю позвонить, а она успела… Почти целый день провела у нее. Опять уезжала с тяжелым чувством, что оставляю ее одну; прощаясь, вижу, мне кажется, слезы у нее на глазах и сама чувствую комок в горле и щемящую боль, тепло, нежелание расставаться, и хочу просто вот так смотреть на нее, просто эгоистически впитывать все, что она мне дает, даже в самые краткие моменты общения, даже по телефону, когда не вижу глаз и только слышу ее мысли, пытаюсь их сопоставить со своими и почти всегда внутренне соглашаюсь. Уходя, еще раз прощаюсь не только с ней, взглядом окидываю комнату, а она, явно не желая проститься со мной, говорит: «Попрощайтесь с Мальчиком, мне кажется, он скучает без вас». Уходя, я вдруг спросила: «Фаина Георгиевна, вы верите в Бога?» — «Я верю в Бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, что это дело рук Божьих».
Никто так и не понял, сколько любви вмещало это великое сердце. Фаина Георгиевна дарила окружающим свою любовь незаметно, походя, словно между делом, так же, как творила добро. И никогда не ожидала благодарностей, ответных шагов, платы. Таким и должно быть истинное добро — бескорыстным и незаметным.
Да, порой Фаина Георгиевна бывала колючей, язвительной, но злой она не бывала никогда. По ее собственному признанию, она могла огорчить, но обидеть — никогда. Обижала Раневская разве что саму себя.
Оглядываясь назад, Фаина Георгиевна скромничала, утверждала, что не сделала ничего значимого, а всего лишь пропищала как комар.
Таланту всегда сопутствует скромность.
«Старая харя не стала моей трагедией, — говорила Фаина Георгиевна, — в двадцать два года я уже гримировалась старухой и привыкла и полюбила старух моих в ролях. А недавно написала моей сверстнице: «Старухи, я любила вас, будьте бдительны!»
В последние годы жизни Фаина Георгиевна практически не накладывала грима перед выходом на сцену, но неизменно душилась французскими духами и вспоминала, что Ольга Книппер-Чехова («дивная старуха») однажды сказала ей: «Я начала душиться только в старости».
Старухи, по мнению Фаины Георгиевны, бывали ехиднами, а к концу жизни превращались в стерв, сплетниц и негодяек. Вообще старухи, по ее наблюдениям, часто не обладали искусством быть старыми. Раневская же считала, что к старости надо добреть. Добреть с утра до вечера.
Любовь и добро, добро и любовь были двумя составляющими частями жизни актрисы, ее опорами.
Землячка великого русского писателя и драматурга, однофамилица героини его пьесы (многие скажут — его лучшей пьесы!), Фаина Раневская всю свою жизнь «выстроила по Чехову». Окидывая взором ее жизненный путь, можно подумать, что он описан Антоном Павловичем.
Словно Нина Заречная вступила она во взрослую жизнь, «талантливо вскрикивая» на провинциальной сцене, на всю жизнь запомнив «Вишневый сад» не как пьесу, не как образ, а как эпоху российской жизни, как слепок, сохранивший на века образ почившего в небытие девятнадцатого века. Вскоре Нина Заречная на всю дальнейшую жизнь превратится в идеалистку Раневскую, прикипевшую душой к тонкому, возвышенному, чистому искусству. Реки пошлости и потоки фальши никак не отразятся на ней, сохранившей в себе память о великих людях, ставших по воле случая ее проводниками в волшебный мир сцены и наставниками, учителями.
Как жаль, что Фаина Георгиевна так и не полюбила писать мемуары…
Анна Ахматова однажды сказала:
Глава четырнадцатая Эти странные миссис Сэвидж
Волна борьбы с «безродными космополитами» и космополитизмом как явлением угасла вскоре после смерти Сталина в 1953 году. Но в советских театрах долго еще не ставили пьес современных западных авторов (под словом «западный» в Советском Союзе подразумевалось «капиталистический»; так, например, польский или венгерский писатель как представитель социалистического лагеря западным не считался, а вот японский, с Дальнего Востока, был самым что ни на есть «западным»). Открытого запрета на их постановку не было, но тем не менее драматургам из «капиталистического лагеря» путь на сцену был закрыт.
Только в середине шестидесятых запрет был частично снят. Частично, потому что стало можно ставить пьесы современных западных драматургов, но далеко не все. Постановку разрешали лишь в том случае, если пьеса была «социально значимой», если в ней подвергались критике какие-нибудь пороки буржуазного общества.
Юрий Завадский был знаком с Артуром Миллером, Бертольдом Брехтом, Генрихом Беллем. Его постановка по роману Белля «Глазами клоуна» с Геннадием Бортниковым в главной роли пользовалась огромным успехом. Чтобы купить билет на этот спектакль, потенциальные зрители стояли в очереди с ночи…
Даже самой Раневской оказалось непросто его увидеть.
В 1966 году в Театре имени Моссовета была поставлена пьеса американского драматурга Джона Патрика «Странная миссис Сэвидж», в котором Фаина Георгиевна сыграла главную роль.
Сюжет пьесы был необычен хотя бы тем, что большая часть его действия происходила в психиатрической больнице.
Главная героиня Этель Сэвидж после смерти мужа осталась богатой вдовой. Желая разумно и с пользой распорядиться огромными капиталами, она основала фонд, который субсидирует осуществление необычных желаний людей, тем самым делая их счастливыми. Трое детей ее мужа от предыдущего брака, уважаемые в обществе люди (один из них даже сенатор), узнают об этом и, желая уберечь отцовское состояние, помещают свою мачеху в психиатрическую лечебницу, а себя оформляют ее опекунами. Правда, бойкая миссис Сэвидж успевает припрятать большую часть денег.
В лечебнице общительная пожилая дама не скучает — знакомится с пациентами, многие из которых становятся ее друзьями. Приемные дети все время навещают ее, надеясь узнать, куда их «ненормальная мачеха» спрятала деньги. Миссис Сэвидж с удовольствием дурачит их, заставляя совершать в поисках денег различные безумные поступки, о которых тут же рассказывают газеты. Разительный контраст между пациентами психиатрической лечебницы и приемными детьми миссис Сэвидж заставляет зрителя задуматься о том, кто же здесь на самом деле безумен.