— Как было тогда жутко! Кругом шпионы Бирона! Какие ужасы нас ожидали, если бы им удалось накрыть нас! Помнишь ту ночь? — продолжала она с одушевлением, приподнимаясь на постели и указывая рукой на завешанное тяжелой драпировкой окно, за которым слышались еще раскаты свирепствовавшей весь день бури. — Как и сегодня, весь день было душно, и я не знала, куда деваться. А ночью разыгралась гроза. Как страшно гремел гром и сверкала молния! Как я боялась, что он не доедет, что лодку его захлестнет волной, что он погибнет! Мы все погибли бы вместе с ним! О, эта ночь! Каждый раз, когда гроза, я вспоминаю про нее! И с каждым годом, чем дальше уходит от меня прошлое, чем бы забыть, утешиться, тем ближе он ко мне! А уж с тех пор, как он умер, дня не проходит, чтобы про него не вспомнила, ночи не минует, чтобы он не привиделся мне во сне. Помнишь, как мы обрадовались ему, когда увидели, что он бежит к нам, весь мокрый, бледный, в страхе, что не застанет меня на берегу… И его восторг при виде меня! Он не ждал такого счастья… Он был уверен, что я в такую ночь из дворца не выйду, и пустился в путь на авось. Но, как вы меня не отговаривали, я вышла! И как я хорошо сделала, что не послушалась вас! Это было наше последнее свидание наедине… Потом мы уже виделись только при свидетелях, Ему так завидовали, так боялись, чтобы я не подняла его до себя, что даже, когда он вернулся зимой пешком, по льдинам, — помнишь, помнишь? — каждую минуту подвергаясь смерти, чтобы только скорее видеть меня, меня так стерегли, что я ни раза, ни раза не могла по душе поговорить с ним, сказать ему, что я к нему чувствую, открыть ему душу! Он так и уехал, с растерзанным сердцем, упрекая меня в жестокости, в холодности, в неблагодарности. Я думала себе: «Придет время, все узнает. Все поймет и простит меня!». И вот время шло, год за годом, день за днем, и того, что я всей душой жаждала, не случилось, и отошел он в вечность, не узнавши, чем он был для меня, — прибавила она печально и смолкла, снова устремив мечтательный взгляд на образа.
А старик смотрел на нее с восторженным умилением, спрашивая себя:
«Почему люди так слепы, что не видят, как прекрасна царица! Как сверкают ее чудные глаза! Как очаровательна улыбка! Как она величественна в царственном наряде и как обаятельно действует на душу ее ласковая простота! Можно ли сравнивать ее, дочь великого Петра, с той, к которой все, один за другим, перекидываются, точно чуя, что близко то время, когда все — почести, деньги, слава — будет от той исходить, а не от этой!».
Гроза окончательно стихла, вой ветра смолк, и крупные капли дождя заколотили в стекла.
Государыня вздохнула свободнее и откинулась на подушки.
— А чем это Марфа так озабочена? — спросила она, обращая на старика ласковый взгляд. — Который день мрачнее ночи ходит и на вопросы отвечать не хочет.
— Да все у нее с родственниками неприятности, матушка. Известное дело, чего ждать от родни, окромя дерзостей да докуки? Супруга сенатора ей намедни так сгрубила, что она даже и по большим праздникам запретила ей на глаза показываться.
— Из-за чего это? — равнодушно спросила государыня, которую видимо клонило ко сну.
— Все из-за этой девчонки, Фаины.
Государыня встрепенулась.
— Из-за Фаины? Замуж верно хотят отдавать ее? — с живостью спросила она. — Но я ведь, помнится, приказала оставить ее в покое и не неволить за немилого выходить! Как смеют мучить ее, когда мы ее под свою протекцию взяли? И почему я не вижу ее больше у тетки? Что там у них еще вышло? Говори сейчас! Я все хочу знать!
— Мне что же от тебя скрывать? я скажу, я все скажу! Мать за ослушание ее в деревню хочет отправить, а Андреевна в монастырь за Москву ее снаряжает, к родне, что там игуменьей; вот у них из-за этого свара и поднялась. Андреевна-то наша, — сама чай, матушка, знаешь, — как упряма, а Чарушина не из податливых, вот и грызутся, как собаки из-за кости: ни та, ни другая уступить не хочет. Та кричит: «Я — ей мать!», — а наша свое твердит: «Без меня вам бы в люди не вылезти!».
— Но за что же несчастную девку в заключение заточать? Чем она провинилась?
— Замуж не хочет, вот за что. Ведь за нею еще три сестренки в невесты тянутся, ей уж восемнадцатый год пошел, как же родителям не заботиться о ее пристройстве? Ну, а тут на ее счастье хороший жених подвертывается, богатый, Скурыгиным свояк и по себе фамилии не плохой, да и не дурак к тому же, протекции Алексея Кирилловича удостоился.
— Но она в другого влюблена, — заметила государыня, припоминая сцену, разыгравшуюся в комнатах ее любимой камер-фрейлины три месяца тому назад. — И я приказала этого, ее милого, Углова, разыскать в чужих краях и сказать ему, чтобы без страха возвращался назад. Никакого ему взыскания за самовольное бегство не будет. И то дело, что было на него поднято, я приказала приостановить.
— Так-то так, матушка, а все же по той челобитной, что на него подана, следствие уже начали производить, когда новый приказ от твоей милости вышел…
— И что же?
— Ну, значит, сенатору Чарушину все известно.
— Да что такое все-то? Говори прямо! Я эту историю совсем забыла. Помниться только, что проходимец какой-то в Париже всучил де Бретейлю челобитную на офицера нашей гвардии, будто он незаконно владеет наследством после родителей, а на чем кляуза эта основана, совсем запамятовала. Многие меня тогда просили за него, за этого Углова: Барский, дядя его Таратин и сама Марфа, а потом я ее племянницу у нее встретила и узнала, что девица эта в Углова влюблена и что родители уже ладили ее за него замуж выдать, когда на него обрушилась напасть. Так она меня разжалобила своим горьким девичьим горем, эта Марфина племянница, что я под протекцию свою ее взяла и приказала следствие приостановить до возвращения Углова из чужих краев. И вот с тех пор никто мне про это дело не докладывает. И Бретейль про него ни слова. Ну, да ему не подобает нас из-за пустяков беспокоить, когда ни в чем важном наше желание во Франции не принимают в соображение.
— Челобитная положена под сукно, когда следствие уже началось, и, значит, Чарушиным все известно, — повторил старик.
— А ты опять свое! Да в чем челобитная-то? — с раздражением прервала его государыня.
— С начала, что ли, рассказывать?
— Понятно с начала. Конец-то я и сама знаю.
— Так вот как дело было: при Дугласе оно началось… Проявилась у нас в Москве некая итальянка, Леонора Паулуччи…
— Эту я помню. Ее ко мне в Ильинское привозили, пела она изрядно и собою была так красива, что все наши щегольки тогда в нее влюблялись, — Апраксин, Барятинский…
— А корнет Углов так в нее втюрился, что, не долго думая, законным браком с нею обвенчался, подхватил Иваныч.
— Вспоминаю теперь. Но куда же она потом делась?
— Маркиза тогда к нам из Франции прислали, а с ним Каравакшу. Ну, им эта авантюра девицы Паулуччи с нашим офицером пришлась не по вкусу, и они спровадили ее восвояси.
— Вот как! Что же муж-то ее?
— Он тоже испугался, и, чтобы след замести, женился на Ревякиной, и от них этот самый молодчик родился, на которого тебе челобитная подана.
— Так, так, все теперь вспомнила!
— Понимаешь, значит, теперь, почему Чарушиным нет никакой лести отдавать дочь за Углова? Ведь так выходит, что он от незаконного сожительства произошел.
— Правда, от незаконного сожительства, — раздумчиво повторила государыня. — Ну, утро вечера мудренее, завтра я об этом с Михаилом Ларионовичем потолкую, а теперь пора и спать. Спасибо тебе, старый, что тоску мою развеял, — прибавила она, протягивая руку своему преданному слуге, а когда он прижался к ней губами, она приподнялась и поцеловала его в лысину.
На следующий день, выслушав канцлера, который принес ей к подписи ответы на полученные накануне донесения из армии и из Парижа, государыня спросила:
— Нет ли вестей о поручике Углове?
— До сих пор на след его не удалось напасть, ваше величество. Борисовский уверяет, что он либо умер, либо куда-нибудь далеко заехал, может, в Америку уплыл. В Париже его нет.
— Ну, скажи твоему Борисовскому, что он — дурак и что окромя Парижа Углову быть негде, — с досадой возразила царица. — А что ты про его дело скажешь?
— Лежит без движения с тех пор, как вашему величеству угодно было приостановить следствие.
— А какое твое мнение об этом деле? — спросила помолчав государыня.
— Вашему величеству угодно знать мое приватное мнение?
— Разумеется, приватное.
— Претензия девицы Паулуччи не безосновательна, ваше величество. О бракосочетании ее матери, Леоноры Паулуччи, с корнетом Угловым существует запись в церкви Воскресения на Волынском дворе.
— При царице Анне это было?
— При царице Анне, государыня.
— А никто не помнит, как к этой авантюре царица отнеслась?
— От царицы дело это удалось скрыть. Маркиз тогда к нам прибыл; он дугласовским затеям не очень-то потакал. Приказал Каравакше особу эту выпроводить из России, а Углов, почитая дело это навеки прекращенным, женился на Ревякиной.
— От царицы дело это удалось скрыть. Маркиз тогда к нам прибыл; он дугласовским затеям не очень-то потакал. Приказал Каравакше особу эту выпроводить из России, а Углов, почитая дело это навеки прекращенным, женился на Ревякиной.
— Что это была за женщина? Я только помню, что она была красива и отменно пела, мне тогда было не до нее. Потом я как-то спрашивала, куда она делась, но никто мне на это не сумел ответить. Как она к нам попала?
— Надо полагать, что она состояла на службе у кардинала Флери и послана была к нам с тайными поручениями. Покойный маркиз этого не скрывал.
— Авантюрка, значит, вроде Каравакши.
Канцлер усмехнулся.
— Да, ваше величество, вроде Каравакши.
— Но как же этот брак мог состояться? Как могли дозволить русскому дворянину, офицеру гвардии, жениться на какой-то безродной девке, да еще чужеземке вдобавок? — запальчиво воскликнула государыня, срываясь с места и принимаясь прохаживаться по комнате. — Его родители были живы в то время?
— Живы. Но отец его жил безвыездно с женой в деревне, по той причине, что, будучи тяжело ранен в грудь на войне, должен был выйти в отставку.
— И они дозволили сыну сделать такой мезальянс?
— Он без их дозволения на это дерзнул.
— Негодяй! А попа, который их венчал, какое постигло наказание?
— Поп, как стали до него добираться, с перепугу в дальний монастырь бежал и там в монахи постригся, а тут вскоре, по распоряжению маркиза, Каравакша и самое ту особу увезла. Дело это и присохло до поры до времени. Со второй женой Углов прожил недолго — лет шесть-семь, не больше. Оба в один и тот же год умерли, и остался у них один только сын.
— А про ту авантюрку с тех пор ни слуха, ни духа? — отрывисто спросила государыня.
— Из челобитной видно, что она родила дочь вскоре по приезде во Францию и, поручив ее брату, поступила в монастырь, где недавно и скончалась в пострижении. Дело против Углова поднято после ее смерти, братом ее…
— Такой же верно проходимец, как и она?
— Аббат Паулуччи состоит секретарем при графе де Бодуаре, приятеле герцога де Шаузеля, — произнес несколько торжественно канцлер.
Императрица поняла намек и слегка вспыхнула.
— Ты говоришь, что следствие уже началось, когда я приказала приостановить его? И много уже успели узнать? — спросила она.
— Узнали по церковным книгам, что действительно, как сказано в челобитной, корнет Углов, в сентябре 1738 г., обвенчался с девицей итальянского происхождения, Леонорой Паулуччи, в церкви Воскресения на Волынском дворе. А о рождении дочери в июне 1739 года удостоверяется нотариальным свидетельством, которое приложено к челобитной. Все это по форме.
Государыня не возражала, но ей видимо неприятно было услышанное сообщение, и она молча прошлась несколько раз по комнате, в то время как канцлер, не трогаясь с места, почтительно выжидал продолжения прерванного разговора.
— Как объяснили вы мое распоряжение относительно этого дела барону Бретейлю? — спросила она, останавливаясь перед своим собеседником и, как всегда, когда была недовольна, переходя с «ты» на «вы».
— Как ваше величество изволили приказать: я сказал ему, что вашему величеству не угодно было назначить это дело к слушанию не в очередь и что производства следствия в скором времени ожидать нельзя.
— И он удовлетворился этим ответом?
Канцлер промолчал.
— Он вам с тех пор не упоминал про него? — с возрастающим раздражением спросила царица.
— Не дальше, как вчера, просил он меня откровенно сказать ему: можно ли надеяться, чтобы этому делу был когда-нибудь дан надлежащий ход?
— И что же вы ответили ему?
— Что мне это неизвестно.
— Вы могли бы при этом дать ему понять, что с его стороны довольно негоже беспокоить меня таким вздором! Чем больше думаешь про это дело, тем больше убеждаешься, что было бы страшной несправедливостью лишать имени и состояния нашего дворянина, офицера, из-за того только, что его отец сделал глупость! — продолжала с одушевлением государыня. — Ты только сообрази, Михаил Ларионович! Чем он, бедный, виноват? Чем виновата его мать, что негодяй дерзнул сочетаться с нею браком, имея уже жену и ребенка? Ведь все это совершилось конечно обманным, воровским образом! Он без сомнения обманул и Ревякиных. Не отдали бы они дочери за двоеженца! И за это преступление хотят теперь сделать ответчиком ни в чем неповинного человека, честного офицера! Как хочешь, а я это допустить не могу! Я такого греха и несправедливости на душу не возьму! Ни за что не возьму! Пусть без меня… когда меня не будет, судят это дело иначе, а я не могу! Не могу, да и все тут! — повторила она с возрастающим волнением.
Лицо ее пылало, глаза сверкали. Душевное смятение выразилось и на бесстрастном лице канцлера.
— Матушка-государыня, да как твоей милости будет угодно, так и будет! — воскликнул он, забывая свою обычную сдержанность. — Не из-за чего твоей милости и тревожиться.
— Сам не понимаешь, что говоришь, Михаил Ларионович. Я по справедливости хочу, понимаешь? Я хочу, чтобы все вы согласились со мной, что это — не пустой каприз с моей стороны, а что я вправе защитить своего подданного от беды, — вот что я хочу!
— Матушка-государыня, капризы твои всегда на пользу отечества оборачиваются. Я и сам про этого молодого человека с наилучшей стороны наслышан, мне и самому его жаль.
— Вот видишь!
— Я и сам так думаю, что ничем он невиноват в преступлении отца и что карать его за чужой грех как будто и зазорно. А только как нам с Францией-то быть? Вот о чем надо пораскинуть умом. Ведь и французы говорят же, что и мы, только с другого конца, чем виновата де девица Паулуччи, что ее мать была обманута русским офицером и что по его милости она должна была скоротать жизнь в заточении? Чем виновата ее дочь, что ее незаконнорожденной считают и что тот, кто произвел ее на свет, не дал ей ни имени, ни состояния? Призрел ее дядя; умрет он — она очутиться без пристанища и без средств к существованию. Вот что мне вчера объяснял де Бретейль. Великодушие и справедливость вашего величества так всему миру известно, что барон пребывает в полном убеждении, что ваше величество изволит в дело это вникнуть, не как русская царица только, а также как монархиня великого государства, дорожащая доброй славой не в одном своем отечестве, но также и в чужих землях, — прибавил он с возрастающей смелостью, замечая впечатление, которое его слова производили на слушательницу.
— Но что же нам с Угловым делать? Он тоже несчастен и с отчаяния уже много наделал глупостей, и тоже ни в чем невиноват. Ведь посягают не на одно его состояние, а также и на имя. Другое имение взамен того, что у него хотят отобрать, я могу ему дать, а как же с именем-то быть? с дворянством? Та девка-чужеземка замуж может выйти и — все равно — имя отца на чужое променяет… Нет! Не ворошите вы до поры до времени этого дела! Дайте мне сообразить, обдумать! Не могу я с легким сердцем осудить на гибель невинного человека, не испробовав всех средств спасти его! Де Бретейль — такой неприятный человек! Совсем на француза непохож. И к тому же до нашего сведения дошло, что его «там» отменно ласкают, мне, значит, от него ничего хорошего не ждать. Я с ним говорить не хочу; уж ты сам ему как-нибудь объясни, как мне неприятна кляуза, которую они против Углова затеяли… а я ни о чем просить его не желаю, пойми это, мне легче прямо обратиться к самому королю…
— Позволю себе напомнить, вашему величеству, что и аббат Паулуччи находится при особе, очень близкой к королю и что, если мы просьбы его не уважим, он жалобой королю может нас предупредить…
— Неужто тебе, кроме неприятностей, мне нечего сказать, Михаил Ларионович! — прервала его со слезами в голосе государыня.
Канцлер смутился, и слова, готовые сорваться с его языка, остались невысказанными. А собирался он напомнить царице, что напрасно она принимает такое горячее участие в судьбе Углова, напрасно рискует из-за него неприятностями с представителем французского правительства. Ничего не сделал он до сих пор, чтобы очиститься от подозрения в измене ее величеству. Это подозрение тяготеет на нем до сих пор, и расследованием этого дела ревностнее прежнего занимаются в Тайной канцелярии. Левошка все эти три месяца сидел в остроге и на очных ставках с кучером Барского должен был сознаться, что его барин уезжал куда-то с князем за час до выезда за границу. Ждали только новых улик, чтобы арестовать князя Барского. Вот о чем обещал канцлер довести в то утро до сведения государыни, когда вдруг участие, которое она проявила к Углову, заставило воздержаться от исполнения этого намерения. Чем более вслушивался он в ее возражения, чем больше всматривался в выражение ее лица, искажавшегося раздражением при малейшем намеке об этом человеке, тем более убеждался, что тут какая-то тайна, что есть кто-то такой, кто влияет на нее в пользу Углова. Мысленно решив разузнать все это, он поспешил успокоить государыню уверением, что постарается убедить барона де Бретейля вооружиться терпением.